Магонаев

— Магонаев вернулся! — крикнула Нюрка через забор.
Зойка шла мимо забора со стадом коз и развесёлых собак. Остановилась, затянула покрепче косынку, повязанную на манер банданы:
— Так что, он живой? Он же вроде умер. Магонаев-то. По телевизору будто говорили, — произнесла она неуверенно.
— Так то не этот Магонаев вернулся, а наш — из Заболоти! А тот, который помер — из телевизора, как раз и пел песни нашего-то. Наш-то — знаменитость! Да и Магонаев — это имя, а не фамилия, в честь того телевизорного. Мамаша магонаевская, покойница, назвала так. Подсуропила парню имечко. Уж очень любила Муслина Магонаева. Как там? «А эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала и крылья эту свадьбу донесли…» — пропела Нюрка.
Козы безучастно щипали траву, собаки крутили хвостами и пытались прорваться сквозь забор к Нюрке, чтобы зализать её до смерти, а Зойка вспоминала, морщила лоб. Давняя история. Все её когда-то знали наизусть в Пересветово. Считай, самая знаменитая история на Смоленщине, если не брать Наполеона и Гагарина. Просто затёрлась со временем.
Ходили слухи, что мать Магонаева, Петровича Ильина, родила его не без помощи заезжего джигита. Сын родился черняв, горяч и орлиноглаз. Хотя не обошлось без конспиративной версии, что от Васьки Фёдорова, мол, просто мечтала в этот момент о Муслине, которого любила больше всего на свете. Но больно не хочется впадать в ересь подобной телегонии. Пусть лучше будет джигит.
В седьмом классе заболотьский Магонаев стал баловаться стишками. Посылал в журналы, и отнюдь не безответно — стихи печатали. А уже к двадцати одному году его стихотворения стали популярны, да так, что композиторы сочиняли к ним музыку, а вся эстрада стояла в очереди за хитами Ильина. Песни получались простецкие, но проникновенные. Пипл хавал.
И не могло быть у матери Магонаева Ильина лучшего подарка, чем тот — песню её сына спел сам Муслин.
Сын не возгордился, так и жил себе в Заболоти рядом с матерью. Работал пастухом. Женился. Жену взял неровню: её батька гнал самогон день и ночь, добавляя в него куриный помёт для крепости, а сама Настя была немая. Правда, болтали, что Магонаев ей язык и отрезал. Потому что коряв был Настин русский настолько, что чуткое ухо поэта засыхало, как лилия на трёхдневной могиле. Зато тело! Тело у Насти — высший сорт! Дельфин мог бы завидовать гладкости этого тела. Лебеди отрывали себе бошки к чёртовой бабушке, когда видели эту высокую белую шею. Тополиный пух валился в обморок, почувствовав мягкость белых волос, а васильки поникали от зависти, единожды взглянув в Надины, а самые чувствительные делали себе васильковое харакири — вырывали сами себя с корнем.
Написав жене: «Я мечтаю, чтоб меня ты ждала, верую в то, что к тебе я приду», Магонаев уехал в трёхмесячный концертный тур вместе со всей российской попсой, а заодно — презентовать публике всея Руси свой первый сборник стихов на целых сто пятьдесят семь страниц.
Когда Магонаев вернулся, он уже всё и так знал: дружки не преминули сообщить ему деревенские новости, позванивали время от времени.
Настя сидела на стуле, забравшись с ногами, обняв колени и упёршись в них лбом. Одетая в его любимое белое платье в синий горох, молчала. А что тут скажешь?
На столе стояла миска с котлетами. Котлеты были похожи на камни в сугробах жира. Да и для желудка они точно — камни. Магонаев вдарил по столу кулаком, Настя даже не вздрогнула. Котлеты подпрыгнули, выкинув из миски белый снег сала на стол.
— Где он?
Настя помотала головой.
Со двора прибежала мать, бросилась сыну на грудь, заплакала. Гладила Магонаева по рукам, по сжатым кулакам. Он отстранил мать и быстро вышел.
Валерку-цыгана нашёл в кибитке, на том месте, где в ноябре стояла ярмарка. Валерка остался в Пересветово из-за Насти.
Дрались молча и яростно, откусывая и выплёвывая мясо друг друга. Магонаев крупнее и выносливее цыгана, поэтому Валерка шёл со связанными руками, тяжело переставляя ноги, сзади, пошатываясь, цыганским кнутом его гнал Ильин. Оба в запёкшейся крови и лохмотьях.
Страшный Магонаев вломился в избу, схватил Настю за руку и волоком по полу потащил на двор. Жена не сопротивлялась, а кричать не могла. Мать забилась в угол, не переставая креститься.
На дворе Магонаев закатал жену и цыгана в панцирную сетку от старой кровати поперёк туловищ. Стянул сетку тросом и закрепил трос на шаклы, прихватив болтами ячейки сетки.
Привёл кобылу, на которой пас коров, надел на неё хомут. Нашарив в кармане засохшую горбушку, стряхнул крошки табака от раскрошившейся сигареты. Лошадь, почуяв хлеб, забегала губами по магонаевским рукам, ища лакомство. Схватила горбушку и, не прожевав до конца, фыркнула, оплевав Ильина хлебной кашицей. Магонаев брезгливо поморщился и отёр руки об рваньё штанов. Привязал вожжи к хомуту, проверил, – крепко ли держатся. С другой стороны вожжей приторочил любовников, замотанных в кроватную сетку, с помощью двух мощных карабинов. Вывел лошадь за недоуздок со двора, так и не надев уздечку, и вытянул её хлыстом. Кобыла вложилась в хомут, рванула. Позади неё загремела панцирная сетка, как консервная банка, привязанная к кошачьему хвосту. Слыша громкий и неизвестный доселе звук за своим хвостом, лошадь ошалела от страха и понеслась, не разбирая дороги. Её глаза налились кровью, отчего узкая лошадиная морда с красными глазами стала похожа на драконью.
Когда лошадь удалось поймать, Валерка-цыган был уже мёртв. Видно, голова наскочила на камень — череп раздроблен, мозг вытек. А Настя ничего, живая. Но не слишком.
В больнице оказалось, что она тяжёлая — три месяца как уже. Умерла Настя от травм, несовместимых с жизнью, примерно, месяцев через пять. Но врачи накануне всё же успели её прокесарить — дочка.
Магонаев в это время уже сидел. Вину свою знал. Семнадцать лет колонии за убийство одного лица и причинение тяжких увечий другому в состоянии аффекта. Толька аффекта Ильин не признал, но это суд сам, без него, решил.
Настины родители ещё тогда, когда у неё закрутился роман с Валеркой-цыганом, дочь не пустили обратно в дом. Мол, ты нас и так опозорила, а если здесь ещё жить будешь, то кто у нас самогон покупать будет? Пили страшно, до белой горячки. Какая уж тут внучка.
— Так и что? Дочка-то чья? Его или Валеркина? – наконец спросила Зойка.
— А бог его знает. Я им свечку не держала, – Нюрка пнула ногой ластившуюся к ней кошку, – иди, дармоедка, а то, как схвачу сейчас да вдарю об колоду. Молоко только жрать горазда. Мыши весь дом засрали. Слышь, Любка, Магонаев вернулся. Теперь у нас не только дурочки в деревне будут, но и душегуб каторжный.
Вернулся. Мать померла в прошлом году, царство небесное. Отмучилась. Не дождалась сына всего ничего — с полгода.
Настины родители сгорели вместе с домом, самогоном и куриным помётом — по пьянке.
В магонаевском доме жила Настина дочь — Надя. Ей, считай, уже семнадцать лет стукнуло.
Когда Магонаев Ильин вошёл в свой дом, Надя стояла спиной к нему у окна, в коротком лёгком сарафанчике, босиком. Общипывала увядшие цветки красной герани. Бабкина герань. Повернулась к нему:
— Привет! У-у-у, какой ты заросший, бородатый, как цыган. Ты мой отец?
— Не думаю. Твой отец — настоящий цыган. А я так, придуманный.
— Тогда будь моим бойфрендом или мужем. Как захочешь.
— А получше убийцы никого не пробовала найти?
— Пробовала. Почти всех и перепробовала, от шестнадцати до шестидесяти. Кто мне запретит? Умерли запрещалы: две бабки, дед, мать, отец. Ты у меня один остался. Или не нравлюсь? — Надя одним движением скинула сарафан и осталась только в трусах.
Невысокая, белокожая, каплевидные колени, гладкие бёдра, напоминающие веретено, тонкие лодыжки, маленькая грудь с тёмно-коричневыми крупными сосками, детский выпуклый живот, с торчащим наружу пупком и пухлые, будто бесформенными губами. Очень похожая на мать, если бы не иссиня-чёрные волосы да вишнёвые глаза.
Магонаев взял её за руку, подвёл к дивану и толкнул:
— Садись!
Достал из рюкзака, с которым пришёл, свою книжку стихов, сел рядом с Надей и начал читать ей вслух. Пока не прочитал до конца все сто пятьдесят семь страниц — не встал. Надя тихонько всхлипывала с тонким присвистом.
Магонаев взял металлическое ведро с печки. Пошёл к своему письменному столу, сгрёб, не читая, все свои тетради, листки и книжки в ведро. Вышел на двор и запалил.
Надя, вытерев лицо сарафаном, быстро надела его и выскочила за Магонаевым.
— Не жалко? Рукописи же не горят.
— Ты глупости не слушай. И тем более — не читай. Поняла?
— Ты куда попадёшь: в ад или в рай?
— Никуда: ни туда и ни туда. А вот ты — не боишься?
— Чего?
— Любви моей звериной? Стоит ли она пощады? Я уйду сейчас. Если дойду до Болдинского монастыря по Старой Смоленской дороге, то хорошо. Не дойду — тоже неплохо. А ты думай, стоит ли пощады. Через месяц или, может, через год вернусь — ответишь мне. Тёмное тянется к свету, а мы оба с тобой тёмные, и кто из нас темнее — ещё вопрос.
Магомаев Ильин, забросив рюкзак на левое плечо, запылил по Старой Смоленской дороге в сторону Болдино.
Когда он скрылся из глаз, Надя еле успела добежать до письменного стола, чтобы не растерять слова, и записала на первой попавшейся под руку выцветшей квитанции за электричество:
И была у меня старуха
И стояла она бабка-бабкой
Над смоленской седою пылью
Над просёлком: то вниз, то в гору
А по краю гуляли куры
А в пыли лежали цыплята
Мужичок шёл в большой треуголке
Подорожник срывал и плакал
И облизывал подорожник
И лепил на себя зелёный
То к локтю, то к колену, то к сердцу
Желтоглазо глядели вслед куры
Желтолапо бежали цыплята
Вслед крестила старуха дорогу
Вслед стояла она бабка-бабкой
Я приехала на электричке
Посмотреть на мундир Бонапарте
Заросла васильком дорога
Колокольчик динь-динь у края
Отошёл старый тракт от Смоленска
Старый тракт не глядел в Бонапартов
Позабыл старый тракт треуголку
Я стояла на нём бабка-бабкой
И была у меня старуха