Замятин. Истина

В книге «Ключевые идеи русской языковой картины мира» небезосновательно утверждается, что понятие истины издавна рассматривается нашей культурой с большой долей священного трепета вплоть до полной неприкасаемости. Истина — это то, чего смертные знать не могут, нечто принципиально недоступное человеку. А раз так, то вправе ли хоть кто-нибудь говорить о ней что-то определённое? Весьма характерно в этой связи противопоставление истины и правды в следующей формуле: «Правда у каждого своя, а истины не знает никто» Короткая эта максима хорошо объясняет, например, специфику русского правосудия («Закон — что дышло: куда повернёшь — туда и вышло»). 
Правда же вообще является самым главным словом русской истории. В первую очередь под правдой подразумевается искренность в отношениях с самим собой, пестование и защита идеального «я». Лишь такое вполне христианское самовоспитание, становясь в своих общих местах всеединым народным чаянием, могло б стать органичным законом для насельников русских равнин. Но поскольку это невероятно сложно, а фактически — неосуществимо, мы и мечемся влево да вправо, подгоняя уже целое тысячелетие свою государственность то под один, то под другой иноземный шаблончик. 
На первый взгляд замятинский роман «Мы» (только он) по эмоциональному строю во многом близок прозе Хлебникова. В нём та же восторженность, та же зачарованность инженерной, научно-технической проблематикой. Но если у Хлебникова это восторг честный, то Замятин ощутимо подтрунивает над своим героем, ведь главный сущностный признак истины, поскольку она — сущностное качество Бога, — непостижимость. Это значит, что чудак, объявивший себя носителем истины, вызывает у нашего человека одновременно насмешку, сочувствие и какой-то околорелигиозный трепет. Если называть вещи своими именами, речь идёт о юродивых — особом народном слое, познавших «истину».

 


«Мы» (отрывок):

Спасены! В самый последний момент, когда уже казалось — не за что ухватиться, казалось — уже все кончено...
Так: будто вы по ступеням уже поднялись к грозной Машине Благодетеля, и с тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз в жизни — скорее — глотаете глазами синее небо...
И вдруг: все это — только «сон». Солнце — розовое и веселое, и стена — такая радость погладить рукой холодную стену — и подушка — без конца упиваться ямкой от вашей головы на белой подушке...
Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочитал Государственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий, — я думал уже о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читать последние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть они останутся, как память о том невероятном, что могло быть — и чего уже не будет... да, не будет!..
На первой странице Государственной Газеты сияло: «Радуйтесь, ибо отныне вы — совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы — были совершеннее вас. Чем? Каждая искра динамо — искра чистейшего разума; каждый ход поршня — непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас? Философия у кранов, прессов и насосов — законченна и ясна, как циркульный круг. Но разве ваша философия менее циркульна? Красота механизма — в неуклонном и точном, как маятник, ритме. Но разве вы, с детства вскормленные системой Тэйлора, — не стали маятниково-точны? И только одно: у механизмов нет фантазии.
Вы видели когда-нибудь, чтобы во время работы на физиономии у насосного цилиндра — расплывалась далекая, бессмысленно-мечтательная улыбка? Вы слышали когда-нибудь, чтобы краны по ночам, в часы, назначенные для отдыха, беспокойно ворочались, вздыхали?
Нет! 
А у вас — краснейте! — Хранители все чаще видят эти улыбки и вздохи. И — прячьте глаза — историки Единого Государства просят отставки, чтобы не записывать постыдных событий. Но это не ваша вина — вы больны. Имя этой болезни: фантазия. Это — червь, который выгрызает черные морщины на лбу. Это — лихорадка, которая гонит вас бежать все дальше — хотя бы это “дальше” начиналось там, где кончается счастье. Это — последняя баррикада на пути к счастью. И радуйтесь: она уже взорвана. Путь свободен.
Последнее открытие Государственной Науки: центр фантазии — жалкий мозговой узелок в области Варолиева моста. Трехкратное прижигание этого узелка Х-лучами — и вы излечены от фантазии — навсегда.
Вы — совершенны, вы — машиноравны, путь к стопроцентному счастью — свободен. Спешите же все — стар и млад — спешите подвергнуться Великой Операции. Спешите в аудиториумы, где производится Великая Операция. Да здравствует Великая Операция. Да здравствует Единое Государство, да здравствует Благодетель!»
Вы — если бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, — если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист — если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя — разве не чувствовали бы вы то же самое, что я? Разве — как у меня сейчас — не кружилась бы у вас голова? Разве — по спине и рукам — не бежали бы у вас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки? Разве не казалось бы вам, что вы — гигант, Атлас — и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой о стеклянный потолок?
Я схватил телефонную трубку:
— I — 330... Да, да: 330, — потом, захлебываясь, крикнул: — Вы дома, да? Вы читали — вы читаете? Ведь это же, это же... Это изумительно!
— Да... — долгое, темное молчание. Трубка чуть слышно жужжала, думала что-то... — Мне непременно надо вас увидеть сегодня. Да, у меня после 16. Непременно.
Милая! Какая-какая милая! «Непременно»... Я чувствовал: улыбаюсь — и никак не могу остановиться, и так вот понесу по улице эту улыбку — как фонарь, высоко над головой...
Там, снаружи, на меня налетел ветер. Крутил, свистел, сек. Но мне только еще веселее. Вопи, вой — все равно: теперь тебе уже не свалить стен. И над головой рушатся чугунно-летучие тучи — пусть: вам не затемнить солнца — мы навеки приковали его цепью к зениту — мы, Иисусы Навины.
На углу — плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в стекло стены. Внутри на ослепительно белом столе уже лежал один. Виднелись из-под белого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики — нагнулись к изголовью, белая рука — протянула руке наполненный чем-то шприц.
— А вы — что ж не идете, — спросил я — никого, или, вернее, всех.
— А вы, — обернулся ко мне чей-то шар.
— Я — потом. Мне надо еще сначала...
Я, несколько смущенный, отошел. Мне действительно сначала надо было увидеть ее, I. Но почему «сначала» — я не мог ответить себе...

 


Форма или содержание — что наделено большей силой внушения? Замятин, скорее, полагался на форму, а не на содержание. С неё и начнём...

Замечания по форме

На уровне абзаца
Итак, что касается чисто языковых средств, вызывающих спектр эмоциональных реакций, то здесь в первую очередь следует указать на рваный синтаксис. Организуется он с постоянным использованием двоеточия, обилием тире и отточий. Это живописует не столько разрывы в структуре мысли, сколько специфическую лиричность повествователя, поскольку данные знаки препинания применяются в основном для того, чтобы грамматически оснастить возвышенное обращение к мнимому адресату, пояснить или дополнить что-либо. То есть особый синтаксис вовсе не обоснован смыслом высказываний. Всё делается ради интонации.
Интересно в связи с этим отследить строй абзацев с рассуждениями. Если взять исключительно грамматические основы и общую направленность речи, то в каждом из пассажей обнаружится вступительное предложение с указанием на какой-нибудь реальный факт, затем его восхваление и далее нагромождение вопросов, ответ на которые или ясен заранее или воплощён в одном слове — «нет». То есть, несмотря на то, что некие куски текста оформлены как рассуждения, самой ситуации рассуждения в них не происходит. 
Забавно, что рассуждение и повествование при этом являются самыми ходовыми типами текста в отрывке. Очевидно недостаёт описаний, что тоже может быть истолковано, как побочный эффект обнаруженной «истины». Главным средством межфразовой связи у Замятина выступают номинативные, вопросительные и восклицательные предложения. В качестве другого охотно используемого средства связывания применяются изъяснительные, обстоятельственные союзы, реже — местоимения. Очень высока цельность и связность текста.

На уровне предложения
По строю предложения наравне со стандартной активной формой, автором широко употребляются вопросы, чаще — риторические. Как сказано, вопросы безответны не потому, что они, как предполагается, заносятся в тайный дневник, а потому, что для всякого познавшего «истину», не существует никакой иной точки зрения. Д-503 в принципе не настроен узнавать новое и потому не рискует развивать свою мысль в каком-то ином — крамольном — ключе. По той же причине внутри предложений у него так часто появляются директивные и экспрессивные вставки («Радуйтесь!», «прячьте глаза!» и пр.) Когда знаешь «истину», речь становится директивной и под завязку начиняется пафосом. 
В числе применяемых метабол особенно много сопоставлений из научного, технического словаря и психических переживаний. Обычно это даётся через метафоры, сравнения и метонимии. 
Ещё можно отметить некое застревание мысли. Оно свойственно многим авторам, но в данном тексте приобретает особую окраску по причине общей его фанатичности. Это фигуры удваивания (или уточнения?), когда одна мысль выражается несколькими фразами, идущими друг за другом, что несколько напоминает зацикленность параноика. Например: «Вы дома, да? Вы читали — вы читаете?..» Или такое: «...и чего уже не будет... да, не будет!..»

На уровне слова
Конечно, огромна роль концептов, данных с заглавной буквы — имён собственных. Примечательно, что, несмотря на неустанное внимание к технической, философской («каждый ход поршня — непорочный силлогизм»), математической лексике, в том, что касается имён высших инстанций, текст больше походит на Библию, чем на инструкцию сборки. Кто объяснит, почему в тексте «Мы», люди означены литерой с номером, а, к примеру, Хранители или Благодетель определены в высоком штиле и все вносятся в текст с заглавной буквы? И какая же «истина» здесь подразумевается — математическая или всё же мифологическая? 
Другой важный аспект. В наше время использование околонаучной лексики в 90% случаев считывается как апелляция к истине. В будущем же, которое описывает текст замятинского романа, всё научное объявлено истиной непреложной. В связи с этим, что могут означать такие неологизмы среди эпитетов как «машиноравны» или «маятниково-точны»?
Одним из признаков замыкания разума Д-503 внутри парадигмы выступает новояз, а вернее — его прототип. Известно, что Оруэлл многое почерпнул в романе «Мы», от типа самой интриги, до концептуальных фигур (Большой Брат = Благодетель). Так вот, странные эпитеты в данном случае, как и почти вся образность («шар головы») конечно же, даны с в околонаучном эстетическом регистре не только затем, чтобы продемонстрировать, так сказать, красоту технической непреложности, но ещё и для иллюстрации уплощения образности, схематизации всего и вся. Ведь голова совсем не похожа на шар, а равно и босые подошвы не могут быть развёрнуты «желтым углом». Это явное уплощение.

Замечания по содержанию

Смысловой фактор, порождающий круг эмоций, испытываемых читателем при погружении в текст, базируется на таких специальных идейных концептах вымышленной художественной реальности, как Единое Государство, Великая Операция, I-330, Машина, Благодетель, Хранители и пр. Тут следует подробно остановиться на значениях понятий, избранных автором для номинации. Если мы учтём, что означенными концептами регламентирована абсолютно вся жизнь героя, включая внутреннюю, духовную, то станет ясно по какому принципу они выбирались. Не соответствует общему критерию лишь Иисус Навин — он привнесен рассказчиком произвольно. Другие же, о чём бы рассказчик не рассуждал, к чему бы не обращался вниманием, превращают вполне нейтральные вещи, — допустим, такие как улыбка или вздох, — в объекты воздействия («А у вас — краснейте! — Хранители все чаще видят эти улыбки и вздохи...»).
То есть круг имён собственных со столь высокой семантической значимостью не может не породить в центре «Истину».
Что касается конкретного куска текста, в нём наиболее внятно «истина» выражена через модальную направленность текста — он насквозь аксиологичен то бишь пропитан ценностным отношением в духе хорошо/плохо/безразлично. Помимо высокой экспрессии речь рассказчика ещё и эпистемична (что тоже при чтении выглядит, как издёвка над сверхрациональностью д-503). Но в первую голову, всё же, аксиология... 
Личное отношение высказывается прямо в тексте, высказывается не раз и не два. Центральное событие приведённого выше отрывка — метод, изобретённый учёными для купирования способности воображения, это и описано фактически и субьективно пережито рассказчиком как ещё один шаг на пути к обладанию «истиной». Рассказчик в полном восторге от этой новости (Как тут не вспомнить Швабовскую статейку на сайте ВЭФ, в которой был предложен сценарий будущего. Основная мысль там звучала следующим образом: «У вас не будет ничего, и вы будете счастливы») Вот примерно такое же счастье описывает Замятин. Человек, лишённый воображения — не человек, а соответственно тот вектор развития, что представляется рассказчику истинным, не что иное, как банальное расчеловечивание. Знание «истины» оборачивается абсолютным безумием. В результате читатель испытывает не восхищение, а скорее сочувствие и горькую иронию.
Любой взрослый человек понимает, что субъект не может смотреть на вещи объективно. Это нонсенс. Если же субъект всё-таки замахивается на некое абсолютное знание, то он в своих доводах перво-наперво должен избавиться от примеси личного отношения, выйти за границы собственного эго, перестать быть субъектом. Соответственно, в тексте не должно быть эмоций, потому что отношение и эмоции — одно и то же. А что представлено в романе Замятина? Он весь пронизан эмоциями. Иными словами, форма находится в конфликте с содержанием. О какой истине может идти речь при таких вводных? Отсюда, собственно, и читательская усмешка.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 38
    13
    767