Огрызающиеся лики прошлого, или Предчувствие войны
Подражая Зощенко… Окончание импровизационной зарисовки. НАЧАЛО ЗДЕСЬ
Неблоковские «двенадцать»
…Минувшее здесь и сейчас.
Вот смотрите. Человек, пришедший с гражданской, сталкивается с тем, против чего воевал. Он видит кошмар порочной нэповской разнузданности. Видит вполне себе дореволюционных проституток, вытанцовывающих до утра шимми и дикси. Торопливо шастающих по нумерам. Шурша заработанными «непосильным трудом» облигациями и модными несоветскими одёжами.
— За что боролись, за что лили свою кровь, за кабинеты или за комитеты? — резонно спрашивают окружающих такие вот, обрисованные выше, подвыпившие казачки, вояки, орденоносные рубаки за лучшую грядущую жизнь, уныло созерцая вокруг сплошное разложение и «обрастание».
Над тем, над чем смеются мои читатели, — я, красный офицер, плачу.
Прошлое никуда не делось.
Недалеко от Невского стояло любимое кафе — в доме под номером двенадцать. С таким же непритязательным на первый взгляд названием. Правда, многие умники приписывали название заведения поэме Блока. То было неверно. Но на что очень нервно реагировали притязательные, «правильные» люди. Кафе славилось бульварщиной и блудодейством. «Нравы-с», — слышится купринское, сквозь зубы.
Моя воля, прозвал бы шантан «Чевенгуром», хоть чевенгурские апостолы и созданы аж через десяток лет после блоковских. Но по сюжету ресторация более напоминала платоновскую антиутопию-катавасию, нежели внезапно краснотелую вспышку-гимн увядающего декадента.
И слово «правильный» приобретало здесь оттенок перевёртыша. Я бы сравнил с Судейкинской «Бродячей собакой» навыворот. Где преступно-ядовитая роспись со стен «Собаки» вдруг спускалась в зал, окутывая его дымом разврата, дерьма и пьянства. И бодлеровские «цветы зла» нечестиво прорастали средь сервировки кафе «Двенадцать». Также и обиженно-возмущённый вопрос «За что боролись!» вызывал здесь более ядовитый смех пьяницы Бодлера, чем нерадивое сочувствие примирителя Авенариуса.
Но нам, неуёмным искателям отсутствия признаков высших сил, нравился искромётный, сладкий запах шабаша 20-х! Такая вот аберрация рассудка.
С другой стороны — как иначе(!), скажите пожалуйста, — мог я высмеять и предать бумаге вселенское зло и мещанина в нём, не будучи вовлечённым в него лично? Доказательством тому служат стихийные рецензенты, бесцеремонно ругающие меня посреди улицы. Прилюдно. Понимают ли они, что осуждают не меня, а саму правду нашей просветлённой новой жизни, нарисованную писателем Зощенко? Не поплатиться бы за сей дневник.
Знавал я одного вора́. Звали Ванькой. Иваном. Немолодой, но и не старый.
Причём разница в именах служила неким векселем на допуск к телу. У него навечно был зарезервирован столик в затемнённом углу. Пустующий даже тогда, когда в кафе не прорваться, а снаружи кукует приличная очередь.
Ванькой имели право величать лишь такие же воры́, как он сам: преференция на допуск, так сказать. Для всех остальных — исключительно Иван. И попасть к нему на чашку чаю, на приём, считалось честью.
Бывало, засиживались до ранних петухов в спорах о существующих порядках, рассуждениях о смысле, точнее, бессмысленности жизни. Обо всём современном нэповском распутстве и показном барабанном патриотизме бакенбардов.
Ванька, — а мне высочайше позволили так обращаться, — на деле оказался даже более патриотом, чем любой записной чинуша-госслужащий, брезгливо воротивший нос от подобных забегаловок типа «Двенадцати».
— А ведь в чём суть, — охотно и навеселе разъяснял авторитетный жульбан, засучив рукава на дочерна исколотых руках.
Нимало сумняшеся добавлю: любое количество выпитого абсолютно не влияло на тип его мышления, манеру общения и поведение. Ни разу не наблюдал за ним хамства или пренебрежения к собеседнику, окружающим, халдеям, поломоям.
— Суть в том, что я и при царе решал вопросы. И сейчас решаю. Казнил, миловал. Более миловал, Михай, — так он меня прозвал. — А эти… Чети-мини.
— «Эти»?
— Новороссы. Суслики. Откуда они взялись? Ну не было же их при царе, слышь. Да, жили-перебивались: хлеб-вода. Но и сейчас не лучше. Хуже. Все лезут от нищеты в город. А город оборачивается мышеловкой. Скажи мне, чего крестьянин тут потерял? Он и в деревне пил, под хозяином. Обаче после работы — опосля того, как сарай и амбар забил добром и зерном. А здесь он калдычит водку заместо поля. Пьёт запоем. Поутру трезвеет и идёт грабить. Потом — в каталажку или ко мне на разбор: кто прав, кто виноват решать. Ну, кому эта чушь нужна?..
— Кому?
— Выползшему из вонючей крысиной норы неработню-злыдню. Который за выделенную ЖЭКом комнату будет сосать начальнику ЖЭКа до конца дней, чтобы на мякоти полежать. А где он раньше ошивался?
— Где…
— На заводе? Нет. И не на баррикадах. И не на коне с шашкой да с маузером. А-а-а-а, хм.
— Где же?
— В дворницкой — на вася-поди-подай. Или в кухне — на помоях да на отрубях. На подсобке. Или топтуном в охранке — за вальяжный штоф самогона. Он был при ком-то. И сейчас при нём. Вон он! — Ванька кивнул в сторону выхода: — Сюда в жись не зайдёт. А поползёт лизать да канючить в управу, чтобы сына определили в детсад и дали талон на распределитель.
— Думаешь, он воевать пойдёт? — Ванька дружелюбно кивнул кому-то в гудящем зале, приглашая к столику.
— Ты пойдёшь воевать, и баста!! — резко ткнул он в меня пальцем, чуть привстав с места. Давая понять, мол, базар окончен.
К столу подрулила расфуфыренная, пахнущая парфюмом красотка. В причёске, на каблуках, при макияже.
— Пивком не угостите, господа? — томно произнесла она, игриво наклонившись в воздушном поцелуе к Ваньке. Далее кокетливо повернулась ко мне, ловко, двумя пальцами приподняв полосатую мужскую кепку под стать ильинскому закройщику из «Торжка».
— Катя, Катенька? — по-сермяжному удивился я внешности своей коллеги по бывшей должности в порту.
— Здравствуй, Миша, — фря бесцеремонно присела рядом, вроде как не очень удивившись рандеву. К тому же нисколько не смущаясь. «Профи», — пронеслось в голове.
Я с чувством пожал ей руку.
— Вы знакомы? — спросил Ванька, пуская дым в мою сторону.
— Да, — ответила за меня Катерина. — Трудились совместно на благо Родины: конторскими мышами. Катюня печатала на машинке, подносила кофей, — она слегка хохотнула, моргая длинными ресницами, — а Миша что-то по бумагам устраивал. Да?
Я кивнул, не решаясь ответить. Встреча одновременно приятна и конфузлива. К тому же кабацкая обстановка не располагала к воспоминаниям.
Сзади девушки возник официант и рявкнул ей в затылок:
— Тебе шампанского… или сразу водки?!
Катя не шевельнулась. Просто искоса взглянула на меня, будто оценивая, проверяя на «свой — чужой».
— Позволь, уважаемый, — обратился я к официанту, выдав себя с потрохами. — Пожалуйста, извинись перед дамой и отправляйся восвояси. Мы позовём, когда приспеет.
Тщедушные усики халдея удивлённо и надменно поползли вверх. Не глядя на меня, он обиженно извернулся и пиявкой скрылся из виду. Оставив даму без извинений.
Дабы выправить неудобство, Катенька жеманно взмолилась проводить её до дому, сославшись на усталость, умоляюще взглянув на Ваньку. Вор одобрил, с прищуренной хитрецой кивнув на прощание подруге и по-интеллигентски откланявшемуся мне.
Так я узнал, что Катю уволили по статье «сокращение штатов» за отказ войти «в соитие душ» с начальством. Типичная история. Засим довольно успешная и проворная секретарша стала «своей» в «Двенадцати». Сошлась с Ванькой, обретя в нём надёжность и покой. И новую работу.
*
Когда кафе заколотили досками по причине затухающего, как всё в этой жизни, НЭПа: «Лаял Серко — нужен был, а стар стал — со двора вон!», на ресторанских обитателей-завсегдатаев долго ещё можно было натолкнуться в районе Невского. Они расселились-разбрелись по пивным, рынкам, по всевозможным злачным местам в округе, словно не желая покинуть насиженное годами место.
В тот период я жил на Грибоедова.
Однажды, почти на четвереньках от усталости, выполз из издательства, завсегда возбуждённый и утомлённый писательскими перипетиями, — и направился в сторону рядов на Обводном малость затариться. Да и к букинистам заглянуть не мешало.
Прогуливаясь — покуривая — по лоткам, услышал недалече громкий крик: «Держи вора! Хватай! Тащи гада. Гань его, гань!»
Побрёл на суету и бабьи возгласы — взглянуть на редкую птицу. Вора-карманника взять нелегко, н-да. Взыграл профессиональный интерес бывшего следака-розыскника.
Подойдя ближе, увидел нелицеприятное зрелище: толпа елозила, заломав вчетверо, старого знакомца по кабаку Ваньку.
— Дяденьки, пустите, — по-актёрски изображал он из себя невинного. — Я ничего не брал. Пустите. У меня мать болеет.
Засёк: изловленный, стреляя взглядом в поисках спасенья, тоже меня узнал.
Согнувшись под весом рыночных бугаёв, он пел и пел жалобную песню:
— Мужик, у тебя мама есть? Дама, у вас есть сын? Мать совсем плоха. Куда вы меня…
— Чего украл-то? — зыкнул я бугаям.
— Портмоне.
— Вернули хозяину?
— Да.
— Сходу сбросил, паскуда, — добавил кто-то.
— Дяденьки, больно, у-у-у, — ныл пленник. — Я не брал. Это не я.
— Может, и не он, — раздалось из толпы.
— Цирканули, как он брал? — продрался я вплотную к бугаям.
— Да нет.
— …не я, не-а. Другой там был, — стонал из трёх погибелей Ванька.
— Ребят, да не он это, ой-ой-ой, — запричитала женщина. За ней другие: — Ай-ай-ай. Чай не безмозглый. Да и не школьник.
— Не я, не я, я не… — распрекрасно плакал жульбан, нагнетая на публику жалость: — Там пацанёнок шухерил. Жох-сучонок. Под прилавок сгинул. Я случаем рядом оказался. Лиха беда.
— Да отпустите вы его, — зашумела орава. — Чего в милиции-то скажете?
— Нету доказательств, — громко произнёс какой-то умник. — Нужны свидетели.
— Ребят, на Перовской участок закрыт, только что оттудова, — как вкопанный встал я перед конвоем. — А до второго отделения три квартала. Не через мост же его тащить. Да и не похож он на вора.
— А-а-а-а, — оченно натурально подвывал вор: — Я не я.
— Отпусти-и-и… — подхватила толпа.
— Да хрен с ним! — приняли решение бугаи. И, дав пойманному на прощание пинка, свернули удочки.
Освобождённый делано вытер слёзы. Из-под рукава, знакомым прищуром, кинул мне молнию благодарности. Тут же исчез.
Ретировался и нижайший твой слуга, дорогой читатель, по пути домой вспоминая добрым словом беспутное население кафе «Двенадцать». И вора Ваньку с его нехитрым ремеслом. Девушку Катю, оступившуюся не по своей вине. И этих сердобольных тётушек, по-простому да без сожаления освободивших матёрого мазурика.
Поднимаясь в нашу писательскую надстройку по-над третьим этажом, из подъезда ощутил неприятное дуновение и терпкий запах горячего отопительного пара, пухлыми толчками выпрастывающего прелый дым-туман изо всех щелей моей незатейливой квартирёнки. «Бог мой — батарею прорвало!»
*
Вбежав в комнату, по-военному оценил обстановку: надо перекрыть трубу. Вентиля́ в подвале — в бойлерной. Так…
Быстро собрал с пола бесхозное, повыше от затопи с кипятком: сумку, книги, коробку скарба, пачку сахара. И рванул вниз. «Воздушная атака. Газы!» — подсовывала память обрывки снов.
Бойлерная, — о горе! — закрыта на замок. Причём на огромный, конюшенный, чёрт бы его побрал. Вчера ещё здесь не висел!! — всегда обращал внимание на подобную бытовую мелочь. И нелепое коммунальное чудо заключалось в том, что замок возник именно в минуту вселенского потопа. «Вот ведь…» — В сердцах и крепко ругнувшись, я пнул, прямо-таки запендюрил во всю силу треклятую дверь.
Дверь без скрипа спокойненько открылась. Петли еле держатся: «Вот ведь».
Ворвался внутрь и перекрыл все краны кряду, которые там нашёл. Взмыленный и заморённый, выбрался на волю. Без особой надежды позвонил в ЖЭК.
Когда постучали в дверь, было уже под вечер. Взглянул на часы — полвосьмого.
— Входите, — спросонья, хрипло сказал я, — не заперто. — «Проспал часа два», — сообразил. — Кто там?
— ЖЭК, — в комнату вошёл паренёк вполне себе приличного виду.
В ответ на мои не в меру расширившиеся глаза паренёк повторил:
— ЖЭК вызывали?
— Вы и по вечерам ходите? — спросил более себя, чем гостя.
Зажёг сигарету.
— Понимаете, нет, — засмущался вошедший, — дело в том…
— Да или нет, товарищ, — во мне проснулась-таки ирония. С перчиком.
Выдохнул дым.
— Понимаете, я б не пришёл. Точнее, пришёл бы, но не сейчас, не сегодня, точнее…
— У меня и стула-то сухого нет, — растерянно оглянулся, не зная, чего предложить товарищу присесть. Всё совершенно влажное.
Развёл руками.
— Не надо, товарищ писатель. Вы нашли вентиль? — спросил он, наконец, по делу.
— Естественно, — ответил, в недоумении стоя напротив слесаря: — Вы слесарь? — уточнил я.
Протянул ему пачку.
— Конечно, — неуверенно вымолвил парень, закуривая.
И достал толстую потрёпанную тетрадь:
— Послушайте.
— Зачем? — я переставал что-либо понимать.
Пуская дым, мы стояли друг против друга.
— Понимаете, я и в ЖЭК устроился, чтобы прочесть это… Вам, — сказал он.
И тут же начал читать. Вслух.
Потом мы пили чай. Потом опять читали. Смеялись. Выходили на перекур. Возвращались. Читали. Перед рассветом я обнял его, заикающегося, довольного — на том и расстались, — где-то около шести. Будильник ещё молчал.
*
Вот и солнце. Закипело. В Чевенгуре, должно быть, спозаранку наступил коммунизм. Шучу, вы поняли. Закрываю свой дневник.
Ложиться спать нету смысла. Воробышком встрепенувшись ото сна, иду на Невский.
Согласитесь, господа-товарищи, утро — райское время для размышлений, выводов, обстоятельных воспоминаний. Питерский воздух пахнет необъятностью, необъяснимостью. Неизбежностью… И сиренью.
Даже про папиросы забываю. Будто не курил никогда. Редкие люди спешат на раннюю работу. Сдаётся мне, кто-то из них торопится в ЖЭК, — дабы поспеть на срочный тревожный вызов. А ежели всё-таки не успеет, можно будет до утра просидеть с радостным клиентом за творческим анализом собственных произведений: «Вот ведь».
Кстати, того странного слесаря в дальнейшем приняли в Союз писателей.