igor_funt Игорь Фунт 21.07.23 в 08:00

Огрызающиеся лики прошлого, или Предчувствие войны

65 лет назад, 22 июля 1958 года умер Михаил Зощенко.

Подражая Зощенко…

Пусть читатель меня простит, но сразу хочу оговориться и предупредить: писать буду как бы от лица самого Михал Михалыча. Это не потому что я такой умный, а потому, что так легче будет вжиться в образ эпохи и изображаемых событий. Вот и решил влезть ненадолго в шкуру предвоенных сороковых годов XX века и поведать пару-тройку симпатичных сюжетов от имени, повторюсь, самого Зощенко. В виде заметок из некоего несуществующего дневника. По воспоминаниям дорогих и любимых его друзей, общественных деятелей, родных и близких: К. Федина, К. Чуковского, В. Зощенко и др.

Итак…

Истории это неинтересно

Никак не мог насытиться тишиной. Свежим дуновением мирно цветущей сирени, пахнущей любовью и ещё чем-то. Этими безмятежно гуляющими, никуда не спешащими поутру людьми, не боящимися резкого порыва тревожных труб: «Воздушная атака!» — И надо стремглав бежать, хватать винтовку и искать укрытие. Литейный пока спит…

Специально встаю пораньше, до будильника. И брожу, брожу. Дышу, вдыхаю, — томно и шумно, — задрав к небу нос. Закрыв глаза. Вспоминая вдруг, что не держал во рту папиросы уже более получаса. Будто никогда не курил. Затяжка — выдох. В такие секунды в памяти всплывает армейская, по определению последняя, драгоценная щепотка табака перед боем. Впереди Невский.

*

В один прекрасный день хохотали до слёз у этого старинного дома, с литыми чугунными изразцами, над одним представителем человеческого рода. Надо ж догадаться-додуматься — беспардонно подойти и прилюдно обругать меня посреди улицы.

Где ты, говорит, подкулачник, узрел такие омерзения, какие понаписаны о нас в твоих книгах? Почему, говорит, ты держишь за скотов людей, строящих новое, невиданное доселе общество! Каково, а. Он сказал: «О нас», — бесспорно подтверждая то, о чём сам же и бранился. И ведь настырный оказался — преградил путь и давай отчитывать: «Моральный уровень, моральный уровень». Он бы выел нам с Корнеем Иванычем мозг, если б не одно чрезвычайное происшествие.

Представляете, в тот самый момент, когда злобный тип начал переходить на личности, прямо с неба смачно грохнулась в асфальт ощипанная курица, только-только, вероятно, подготовленная к варке. Мы опешили, сообща со стихийным рецензентом, — вскинув в недоумении кверху взор.

В ту же секунду окно четвёртого этажа распахнулось и вместе с истошным бабьим криком и несусветной площадной руганью оттуда высунулось опухшее растрёпанное мурло.

И ещё громче и истошнее завопило:

— Не трожь мою куру, враг!!! Моя кура, натюрлих!

Откуда-то из кухонных недр ему хором подвывали женские и детские голоса, орущие друг на друга во все глотки.

Время, конечно, ерошилось невоенное. Но недоваренную ничейную тушку прикарманить могли на раз. Поэтому мы подобрали её и отошли к чугунному парадному в ожидании счастливого владельца будущего диабетического бульона. Рецензент тоже молча сдвинулся с тротуара, озадаченно почёсывая затылок.

Не успели оглянуться, вмиг возник взвинченный хозяин трапезы и, ни рожна не пояснив, отчаянно выдернул из моих рук тулово бедного животного. Вырвал и, с непередаваемой словами гримасой плутовства… ловко запрыгнул в трамвай, заворачивающий на Симеоновский мост. Мы, все трое, разинули в оцепенении рты.

С открытыми ртами нас и обнаружило растрёпанное мурло, спустившееся наконец-то вниз за бульоном.

— Где кура, враг? — обоснованно вперился в меня дикий осоловелый взгляд.

— Послушайте, уважаемый, — скорбно начал Корней.

Но орда, быстро собравшаяся на шум, явно симпатизировала вопрошающему:

— Они отдали её сообщнику, — сообщила толпа.

— Он уволок её на трамвае за мост, — прогудела толпа.

— Хитро́ придумали, жульё.

— Натюрлих…

— Ворюги, мля.

Рецензент, на пару с Чуковским, отчаянно-безнадёжно разжёвывали народу случившееся. Владелец неудавшегося диетического обеда ни коим макаром не хотел вникать в тот факт, что остался сегодня без бульона. Готовый тут же заковать в кандалы и вести обвиняемых на расстрел. Да какой расстрел — на виселицу их! Вспомнилось уткинское: «Мы вскинем винты и шлёпнем тебя, рабоче-крестьянский граф!»

…Еле отдышавшись от постепенно рассосавшейся и отставшей за полквартала погони, неожиданно тепло попрощались со случайным свидетелем не совершённого нами преступления.

— Извините, товарищи литераторы, — смущённо произнёс он на прощание: — Всё вы правильно пишете. Всё верно. — И ушёл.

Тут и настиг нас с Корнеем неудержимый приступ гомерического смеха.

*

И на тебе. Примерно в тот же день или поздней, не помню, спешили куда-то через Летний сад. И прямо-таки наткнулись на безбожно-безобразного знакомца — попрошайку Тинякова. Пьяного и грязного. Вонючего до нестерпимости. А ведь три дня тому назад я его чуть не пинком выпроводил с Литейного. Чтоб не позорил писательство! И денег дал немало. Обещание с него взял — не стоять больше в таком зассанном обличье и не клянчить. Ну, не сволочь ли.

Корней Иванович, увидав по моему лицу, что могу вдруг отколошматить гада за непотребство, просительно кивнул не реагировать. И сам подошёл к «пииту».

— Ты обещал… — слышу краем уха, уходя от ворот Летнего.

Дальше раздались рявкающие, с причавканием, животные выпады на негромкий убеждающий голос Чуковского.

Я медленно шёл, не оглядываясь. Внутри закипало, росло и росло агрессивное беспокойство. Когда остановился посмотреть, Чуковский уже догонял. «Пиит» слинял. Ненадолго, разумеется.

— Бесполезно, — встретил я друга.

— Понимаю, — негромко вымолвил он. — Тиняков ответил, мол, сдержал слово и не попрошайничает больше на Литейном. Но про ограду Летнего у вас разговора не было. Вот он и встал тут «на работу».

Потом добавил:

— Зачем ты ему насыпал, Миша? Не в коня овёс.

— Я не ему дал. Себя убедил — дескать, больше того, как единственно подарить денег и взять с него обязательство, сделать невозможно. Понимаешь? Пройти мимо — значило принять грех на душу. Хоть я и неверующий. Нельзя втаптывать в грязь звание русского поэта.

— …Сказал, — тихо продолжил Корней, — что очень продешевил с твоими деньгами. Сказал, надо было брать больше.

— Он опустившийся подонок. «Выродок и ублюдок!» — это не моё выражение, Платонова, — в сердцах уточнил я. — Но прежде всего он человек, дорогой Корней. И давай забудем об этом.

*

Позже, несомненно, отыграюсь на Тинякове, когда дозреет в голове образ.

Данный образ, несчастный, потерянный, жжёт под ложечкой. И скоро до него наверняка доберусь. Вообще с сюжетами последнюю пору не то чтобы проблема, — в них недостатка нет. Проблема в осмеивании людей, населяющих эти сюжеты. Нутром чувствую — начинаю дико уставать сочинять смешно. Но сочинять «грустно» тоже непосильно — не мой жанр. Профиль. Люди привыкли ко мне как насмешнику-балагуру. К сожалению.

Вот и Тинякова знаю давным-давно. Великолепный был красавец. Статный. Породистый. Ну как его высмеять, скажите пожалуйста? Ежели напрашивается лишь безмерная жалость и огорчение. Если навязываются выводы, не сопоставимые с юмористическими гранками.

Помню, собрались у Миши Кольцова.

Постоянно переглядывающиеся Ильф с Петровым. Чирикающие и прихорашивающиеся, словно воробьи в луже. Чуть покашливающий Утёсов, потирающий руки в предвкушении сабантуя. Наш неизменный друг и учитель Чуковский, с непременным блокнотом в рукаве: кабы чего не пропустить! Большая фамильная пепельница, бутерброды, чай, конфеты — всё и вся на месте. Только не было в этой весёлой добродушной компании… доброго веселья. Чего такого нашло на меня, на нас? Предчувствие? Сконфузившись, даже выходил до ванной посмотреться в зеркало — н-да, усилившаяся блеклость, болезненная немощь лица заставили бы побледнеть и по-лесковски «скиксонуть» любого собеседника. Даже такого подготовленного ко всяким неприятностям, как Утёсов.

После неудавшегося вечера, глубоко за полночь, возвращались с Чуковским по домам. Точнее, шли к нему ночевать — до Сестрорецка в такое время не добраться. Корней Иваныч по привычке резюмировал, что незадавшийся «вечер смеха» история запечатлеет самым печальным и угрюмым торжеством Юмора с большой буквы.

 На следующий день — по голубиной почте да сарафанному радио — мы прознали, что один Кольцов не сдался. После ухода разочарованных друзей он тут же бросился в кабинет строчить утренний фельетон в «Правду». Дабы компенсировать нахлынувшее на всех и вся уныние.

В блокноте Чуковского я оставил на прощание могильную запись о великолепно прошедшей вечеринке: «Был. Промолчал 4 часа».

*

Старых друзей, без сомнения, сковала моя горестная утомлённость. Которой, каюсь, страдал перед смерчем накатывающей войны. «Цунами, война, предчувствие», — черкнул тогда в дневник для будущей статьи. Тревожно чуя улетучивающуюся куда-то беспечную воздушную лёгкость «серапионовых братьев», свежесть мыслей, некую бытийную разлихую отстранённость от улицы, дворов с их нравами, домов с их жителями. Позволяющую рассуждать обо всём от чьего бы то ни было имени: свысока, сверху. Насмехаясь и синхронно анализируя. Наоборот, пришло осознание встроенности в мир, неразрывности с ним. И это пугало. Оттого страдал и всё более замыкался во внутреннем себе.

Я не мог шутить и смеяться, потому что видел войну слишком близко. Потому что заново ощущал её, лицезрел во сне. Никто почему-то в неё не верил. Знаемо, живы в сердцах недавно минувшие сражения, потери: уставшие люди обоснованно считали, что всё кончено. Имели право.

…Папироса. Иду по Мойке.

Каждый предмет здесь говорит, рассказывает неспешно о приметах молодости. О великом времени надежд и прозрений, мечтах о скором — вот-вот! — счастье и всеобщем благоденствии. Стоило немного и незлобно покричать, обличить и озадачить непонятливых, не встряхнувшихся и не избавившихся от въевшегося под кожу клоповника безвозвратно исчезнувшего прошлого.

Но враждебное дыхание «вчера» никуда не делось. Оно здесь и сейчас. Огрызается на нас приближающейся бедой.

Как-то на родной «серапионовской» Мойке на нашу гулкую писательскую ватагу, только что вышедшую из поэтической студии, будто бы из ниоткуда набросился озверевший пьяный казак. Лихой маньяк в натуре. В фуражке набекрень, распахнутой шинели. По-медвежьи рыча, принялся гоняться за всеми, устрашающе нагло потрясая внушительной шашкой наголо́. Поднялся девчачий визг и испуганный галдёж прохожих, врассыпную разбегавшихся от дебошира.

Хорошо изучив в окопах данную породу людей, напрямки подошёл к бузотёру, жёстко преградив ему путь.

Литая сталь вихрем просвистела в микроне от лица. Затем, широко замахнувшись и не заметив во мне никакого испуга, казак, опешив, осёкся, услышав негромкий, но свирепый рык:

— Ты что творишь, сучара?! За девками погнался, с саблей? Так бери наган и пошли стреляться — вона, во двор, — с этими словами я уверенно сунул руку в карман, изображая полную готовность к бою.

Передышки хватило, чтобы сзади подбежала милиция и схватила оторопевшего буяна.

Подоспел не на шутку взбудораженный Веня Каверин и, часто моргая и заикаясь, что означало крайнюю степень возбуждения, спросил, глядя вослед милиционерам:

— Что ты ему с-сказал, М-м-миша?

— Вряд ли это будет интересно, брат, — ответил я, тут же окружённый наэлектризованным студенческим гвалтом.

Так или иначе остановили разбуянившегося маньяка — то уже истории неинтересно. И ежели в тот момент времени описанный случай несомненно мог всколыхнуть во мне приступ неподдельного литературного интереса, то сейчас, наизворот, мне искренне жаль сдуру распоясавшегося, перепившего и потрёпанного мужичка.

Знаете, в сущности, моё второе «я» плавает-бурлит в океане эмоций поблизости от типажа истово машущего шашкой драчуна, бывшего солдата, гвардейского офицера. Ведущего непрекращающийся бой с немчурой 1915-го, потом с белогвардейцами 19-го. И одновременно самим собой 30—40-х, — что ныне я в силах лишь посочувствовать тому несчастному бедолаге. Да и нескромному себе к тому же. Чего и вам желаю, дорогой читатель из счастливого далёкого завтра.

ПРОДОЛЖЕНИЕ: https://alterlit.ru/post/54317/ 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 7
    5
    264