Предполагающая смерть, или Осень потерянных смыслов. Окончание
ОКОНЧАНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ
К 40-летию со дня смерти Леонида Ильича Брежнева и его Эпохи...
История настоящей романтики — не моя история (в отличие от признанных творцов криминального прошлого). Учитывая, что пишу не роман минувшего. А неотъемлемую конфликтную часть современности. Зеркально отражающую нестерпимую зрачкам, привыкшим к темноте, ярко-светлую лазурь небосвода. Равно как замшелую грязь жизненных ухабов и луж.
И я уверен, что не смогу предостеречь такого же ухаря, каким когда-то был сам, – задача не в том. Ухарь обожжётся и осядет, это как пить дать.
Даже не собираюсь соблазнять читателя дешёвым потребительским чтивом, рассчитанным на всеведущих простаков. Этого, сознаюсь, не умею. Да и цену не смогу справедливо рассчитать.
Задача — сконцентрировать совокупную стоимость релевантных понятий. Выходящих, преодолевающих значимо-видимые пределы. Соприкасающиеся со свободой выбора как свободой вероисповедания. Так же и свободой достижения собственной истины. Где дело обстоит намного сложней, чем может показаться на первый взгляд.
Да, хотелось бы искромсать-изничтожить настоящее. Чтобы остаться только в прошлом – либо только в будущем.
Это мечта, не исполнимая «простым смертным». Подразумевая под «простым» то, что представляю из себя сегодня: жалкое больное бездарное зрелище из неудавшихся попыток возместить переливающуюся через край повседневность безвозвратно ушедшего лета. Любовь, молодость, ветер перемен, счастье, честь, дружба… зачем? Ещё раз — зачем? зачем?!
Как шекспировские апрели, благоуханные, в небесной лазури, сгорели в трёх жарких июлях. Так же и мы хотели, чтобы наша осень, тронутая моровой язвой умирающей мечты, остановилась во времени. Превратившись в непрекращающееся лето прошлого. Вгрызаясь в него, как в вечный основной смысл. Отрицая побочное, топча его в истерике страсти. Убивая и заставляя страдать. Превращая реально пройденное в нереальность настоящего. Постигая кажущуюся близкой вероятность спасения через чудовищные сомнения, боль. Впитывая ненависть, как впитывали любовь. Страдание как блаженство. Смерть как жизнь. Иногда путая их, чаще всего путая… Меняя местами. Наслаждаясь непрерывным движением, беспокойством и тревогой — жаждой цели. Ошеломлённо находя опошленный, лукавый смысл в том, чтобы не думать о смерти. Ведь раздумья о ней начисто лишены смысла, даже трансцендентального, — но это в молодости. И это прошло. Обнажив значимую величину слова, обозначающего Смерть. Придушив похабное бесстыдство чёрного отчаяния вседневной вседозволенности. Обратив её во вседневный страх — Казнь.
Знаете, прожитого хватило бы на пару-тройку глав посредственной прозы. Настолько же нечувствительной, как и никому не нужной в лавине ежесекундно обрушивающейся информации. Поэтому писать буду не о себе, а о Вас.
О тех, кто сохранил душу в ущерб фаустовской ламентации по действительному, естественному миру. Где безразличие и глухота — лишь обворожительные метафоры — бессознательные проекции на мир собственной глухоты и безразличия. И в этом самопроецировании есть равность тому духу, который Вы познаёте сами: «Du gleichst dem Geist, den du begreifst, — nicht mir»[1].
И я не зря вытаскиваю из тысячелетней темноты бодрствующего Фауста. Этот мир не глух и не безразличен, если Вы не навязываете ему собственных преференций. А предоставляете возможность выговориться о себе так, как это предоставили мне. Вытащив голышом из экзистенциальной черноты брежневской осени.
*
Недавно спросил знакомого мента, убивал ли он на войне? Знакомый ответил, что это было похоже на то, как всех зовут играть в футбол — все идут и играют… «Так убивал или нет?» — «Нет», — ответил он. И я понял, что он врёт. Что это не моего ума дело, думать о его войне.
*
…Был голоден и честен. Став богатым, погряз в неестественном филистёрстве.
У нас не было языка, законов. Не было никакой мудрости.
У нас были не имена — названия. Даже когда соглашались — были против.
Мы не имели сердец и глаз, — а лишь члены. И расчленяли природу для того, чтобы наслаждаться собой. Превращаясь в ненасытных гурманов, поедающих друг друга. Передающих из рук в руки расчленённую природу в виде обезображенного сознания правоты.
Тот, кто ввёл нас в ту игру, не собирался никого уводить из купринской «ямы». Добиваясь доверия распоряжаться нашими думами и душами, не вызывая ненависти. Потому что он объяснил нам, — что истинно и что ложно. И мы ему верили, – следуя за ним на его футбол.
Всегда грезил — кто-то же должен зафиксировать хотя бы часть лихорадочной правды лживого лихолетья. Кто-то должен объяснить на уровне подсознания, на уровне ощущений, эмоций и боли ту беду, так и не перешедшую в такой любимый «ими» фарс. Не стрелялками и ложными сентенциями о поколенческом безверии в русскую корневую сущность — вековую фаустовскую печаль по былинной земной вселенской правде. А — так, по-простому. И неужели это буду я?..
А вот поди ж ты, угораздило.
Всю жизнь сводил концы с концами субстанции строгого, классического употребления понятий о мире (с его мифами). Боге, логике пройденного пути. Становящихся отстранённой биографией… убийцы. Уповающего в итоге не столько на силу анализа, сколько на инстинкт.
Свести концы было нелегко, если не вымолвить «невозможно». И это было испытанием. Денатурализация и деперсонализация мысли, рассудка и воли путём втемяшивания стереотипов изменённого сознания как положительного знания — не заменили совокупности инстинктов. Наоборот — укрепили их. Став сплошным негативным перечнем. Скрывавшим за маской вспыльчивости, ветрености, — в то же время непререкаемой правоты и мощи: — чувствительнейший иммунодефицит «гуттаперчевых мальчиков». Угрозой ежесекундной смерти научивший нас жить «вопреки».
— Сань…
«С тех пор, как я увидел тебя впервые, но ты так же юн»…
— Я не мог этого не сделать… Понимаю, это бесчеловечно, безнравственно, это… Не по-людски… Но я растерялся — слишком был занят собой и личной непонятной жизнью. Впрочем, так же, как и ты… Ведь если б тебе приказали убрать меня, ты сделал бы то же самое?
Моё последнее «прости» растянулось на годы. Подкреплённые виллонствующей уверенностью в безнаказанности и невозможности идентификации чёрного меня, нас, аспидов. В странствующих масках инквизиторов, филантропов-узурпаторов играющих роль гуманных людоедов: «Кто, злом владея, зла не причинит...»
Как не вычислить пилатовским прокурорам, да и воландовским ищейкам шекспировских прототипов Друга, Смуглой Дамы, Поэта-соперника. Как вовек не опознать таинственного W.H. Явившего миру самого поэта. И далее, далее…
И вот что мозг разрывало более всего — Саня не отзывался.
Он молчал у себя в безвестной безымянной могиле и не отвечал на главный вопрос моей жизни: так же бы он поступил или нет? так же или нет?!
— Да, выполнял приказ, но я раскаиваюсь… И тогда раскаивался. Но сейчас, по прошествии двух лет став матёрым убийцей, вдруг постиг, с чего началась моя ошибка…
— С чего? — послышалось из могилы…
Не сбываются, рушатся, падают,
Как подорванная взрывчаткой башня,
Ожиданья. Уже не радуют
Надежды позавчерашние.
Все мы скопом молили небо,
В принципе, об одном и том же:
О немногом. Чтоб на потребу
Осталось трохи… там бог поможет. —
Это я напишу позже, в метафизическом неведении произошедшего со мной прошлого горя. Думая о тех, кто остался «там».
…и там, где мы плачем ещё
над кувшином разбитым,
нам в нищую руку ключом
бьёт источник живой. —
Век назад допоёт за меня Рильке неоконченный сонет о непройденной и непонятой (вторым мной!) жизни. К тому же толком не дожитой мной, первым. До сих пор пытающимся противостоять неизбежности произошедшего — и не имеющего возможности загладить вину перед не найденными никем могилами как воспоминаниями чьей-то оскорблённой, опустошённой юности. Ставшей вечностью.
Автор игры, создававший нам при случае новые маски, требовал волю к дисциплине и самоограничение. Противопоставляя их стихийной витальности. Вырабатывая в нас труднейшую и вместе с тем целительнейшую способность как бы тактического самоотчуждения. Способность, позволявшую нам при любой ситуации раздваиваться и наблюдать себя со стороны. Причём в высшей степени объективно и спокойно. Избегая отождествления ситуаций с собственными масками. Каждая из которых в отведённый ей промежуток времени насильственно узурпировала лицо. Стремясь выдать себя за самою личность.
Это не значило, что одно вытесняло другое. Это была временная замена, хоть и не исключавшая прямой и быстрейший путь к концу. Если б не режиссура и юридическая корректура, — мягко называя коррупционные связи. Но это скучно.
Веселей произнести — «благосклонность звёзд». Освещавших наши деяния и банковские счета. Что, в свою очередь, грубо.
Двойная жизнь. Homines lupos — люди-волки
В каком-то смысле «благосклонность звёзд» обернулась той самой западнёй, из которой не суждено было ускользнуть никому — банкирам и придворным философам, будущим олигархам и их служкам. Перешедшим впоследствии со вторых ролей на первые путём приобщения хозяйских накоплений к списку собственных кровавых достижений.
И Автор игры, упомянутый выше, неважно, кто он и что сотворил (в смысле бизнеса и финансовых вложений-достижений), в первую очередь сам оказывался прокажённым. Поверженным в повальный психоз упоения гибелью сущего. Какими бы необыкновенными дарованиями он ни обладал. (Что, в принципе, происходит и ныне, только в более утончённой форме.)
Сомнений нет: это потрясало и приводило в бешенство. Но на лицо было одно: абсолютная полифоническая включённость, ослепительный коллектив в одном совокупном лице из ехидных масок. Траги-магический театр перевоплощений, духовных, понятийных, смысловых. Питающий вдохновение из неиссякаемого источника чёрного, чёрствого совкового варева той брежневской осени.
И непонятным образом дело шло к концу…
Несомненно, мы задыхались вместе с «процветающей» ельцинской страной, зашедшей в тупик, выказывающей миру неестественно вычурные признаки отсутствия тупика.
От кроваво витийствующих будущих форбсовских олигархов — до быкообразных, обвешанных рыжьём директоров провинциальных автомоек. Мы считали себя мёртвыми, — по-гётевски говорило наше второе инстинктивное «я». Оставляя последнее слово за чисто моторной реакцией: первое «я» вставало, нарушая все нормы поведения, и направлялось к выходу. Но дело шло при этом не об инерционной выходке. А — о глотке свежего воздуха. Отсутствие которого сию же минуту грозило разрывом сердца.
Тогда я принял решение — надо убить Автора игры.
Категорический отказ от всяких претензий — всё это делает меня здесь, в тиши, в высшей степени счастливым. В человеческой помойке я обрёл самоё себя. Впервые в согласии с самим собою стал по-школьному разумным.
Вслушиваясь в далёкие отзвуки проносящихся сверху бентли и хаммеров. Напоминающих в преисподней о чьей-то другой, считаемой кем-то другим реальной — жизни.
Перевирая на ходу автора Фауста, я, как ехидный осклабившийся чёрт, беззаботно весело хлопаю в ладоши при звуках колотящихся о мостовую и друг о друга автомобилей, судеб, трагедий, кажущихся кому-то большими.
Здесь же, адски глубоко внизу выглядящими невзрачно мелочными, мелкими, мрачными. Лишёнными жизненного импульса. Звучащими разбитыми осколками туристического мифа.
— Сорок пятый!
— Я.
— Почему ещё в бараке?
— Виноват…
Извини, дорогой читатель, — пора на вечернее построение. Но я обязательно допишу этот текст. Начинаю его заново аж в шестой раз — каждый раз мои бумаги изымают при обыске контролёры. Что-то им там не нравится. Мол, романтизирую (это своими словами) идеологию преступника, мать его за ногу через колено! (Это по их словам.) Но ведь когда-нибудь отсюда выйду… И обязательно допишу.
— Сорок пятый!
— Я.
— Какого х… ты там опять нацарапал-наа?
— Письмо, гражданин начальник…
— Письмо, твою бога…, дай сюда, …ь! ммм… ну-нааа…
— Гражданин прапорщик, так ведь это я…
— Молчать, б…! На построение, б…! Бегом, б…! Сука-нааа...
Христа ради, любезный читатель, не обращай внимания — всё в нашем мире когда-то затухает, меркнет, как дольний проблеск звенящего дня.
Кончится и эта одноглазая непруха, подхваченная необоримой стремниной явлений. Не успев даже толком показаться в вихре несущегося потока. Впрочем, как и всё другое, тленное, тщетное. Перелистнув очередную страницу непрожитого, но понятого нами прошлого, наверняка нас простившего. Хотя об искуплении-амнистии узнаем не здесь. И, слава Богу, не сейчас.
Хотелось бы остаться анонимом, как фрейдовский несуществующий Шекспир, ведь я рассказываю о Вас, а не о себе. Но — слева на лацкане номер, и он не скроет меня от вечности: 5445 — это я, привет.
И я непременно когда-нибудь допишу... Чтобы выжить.
По тропинке, мочою простроченной рыжей,
Проведут и поставят к холодной стене.
...Хорошо бы в такую погоду на лыжах
В вихрях солнца растаять в лесной белизне.
Л. Чертков
P.S.
Обладая звериной интуицией, приснопамятный Автор нехило откупился. Я не смог отказать, поэтому он остался жив.
Судья дал пять лет. Так и не разгадав преступную теодицею непрошедшей по дантовой вине рока прошлой жизни. Отчаявшись переубеждать меня в вере своей о первопричине, начале зла.
Автор игры сей момент — в лондо́нах. Кстати, настоятельно звал преданного Тристана Отшельника с собой. Да я плюнул — не поехал.
Он «страшно жалел», — как пошутил Жванецкий во времена, беспокойным краешком воспоминаний задетые нами в недописанном пока повествовании.
И, видимо, никогда уже не случится судьбе и всем, судьбу эту пережившим, решительно поставить окончательную точку в безжалостно влившую, вселившую Вам, выжившим, неистребимое зло порока — не отпустившую грехов и даже не помышлявшую о неделимой добродетели, великодушно побеждающей лукавую смерть. В проржавленно-просоленную быстро растаявшим снегом — чёрную брежневскую осень.
Примечание:
[1] «Ты равен Духу, которого ты познаешь, — не мне», — говорит Дух Земли из гётевского «Фауста».