The Cure

…мы уже встречались. Прошлой зимой. В ДК Ленсовета на очередном фестивале, или это чей-то был реюнион. После стихийно склеенные наши компашки переместились из фойе в близлежащую пластиковую рюмочную.
Я вышел подышать, покурить. В снег. А в снеге стояла и курила ты.
Оглядела меня. Подумала: какой симпатяга. Подумала: пижон. Позирующий. Ресницы и осветленные в пепел пряди, выбившиеся из-под капюшона, моментально покрылись снежинкам. «На снежного барса похож», — подумала ты. Подумала: на чьего-то счастливого вредного Кая.
Я ничего тогда о тебе не подумал. Ну разве что заметил, что ресницы твои в снегу. Я рассказал какую-то херню, что-то о том, что волшебная рождественская пурга придала мне сегодня ускорения, но тут же и замедлила, а ты — что-то поэтическое, что-то про песцов и горностаев, про ********************************************************************************************************************. Мы докурили и разошлись. Вернулись за свои столики. Мы уже встречались, но вот пришло время познакомиться.
***
Таня ведет тебя в мамину комнату.
— Лиз, я тут наметала немного… — Указывает на книжную полку.
На полке разложены несколько упаковок с ампулами. Витамины, читаешь, *********…
— Ты же говорила: «на сухую».
— Ну… — Мнётся Таня.
— Слушай, ну надо же капать тогда. Промыть, и тогда уже ********* колоть… — С нескрываемым раздражением, но вовсе не зло, а очень устало рычишь ты. Но делать нечего, ты же уже вписалась, а на задний ход у тебя табу. Да и как можно отказать Тане?!
— Ладно. Ясно. — На прощание бегло целуешься с ней в коридоре.
Таня уходит. Уходит и мама. И ты бредёшь ко мне. К съёженному, дрожащему, скулящему и в сбитых влажных простынях распаенному ломкой пациенту.
***
Я не сплю уже несколько суток. Несколько ночей рядом с мной не спишь и ты. Ты сидишь напротив кровати на полу. Подсунув под спину подушку, прислонилась к стене, греешься в еле-еле живом свете от напольного торшера. Читаешь.
В одну из ночей, в ночь жесточайшего страдания, в ночь, когда я уже находился на низшем пределе, когда продранный и истощённый пыткой отмены, ухнувший в тошнотную полудрёму, алкал истинного и освободившего бы меня забвения, м-м-м-м, с-сука, блять, с-сука, блять, с-сука, с-сука, готов был помереть, я услышал песню. Услышал дождь и раскаты грома. Тихий, мерный дождь позади гитары и плача. Исполненных меланхолии и больной, и магнетической сладости гитары и плача.
До самой моей души добралась эта сладость. И я почувствовал облегчение, которого так долго ждал. Что-то схожее, что-то вроде религиозного экстаза. А-ха, именно так я и ощутил. «Что это? Кто?», — проскулил я.
— Что это? Кто?
— Роберт Смит. The same deep water as you. — Откладываешь книгу.
— Поставь ещё раз, пожалуйста… А ещё есть?
— Cure?.. Два альбома.
Так мы начинаем разговаривать. И ты открываешь мне The Cure, а я тебе Мэрилина Мэнсона и диджеев Букема и Листа. Ты читаешь мне из «Перелома» Альбертины Сарразен и «Голод» Кнута Гамсуна. А я клянусь в том, что как только буду в состоянии без поддержки заползти в ванную и главное выбраться из неё, начитаю тебе поэм из томика По. В подлиннике.
Проходят дни. Ещё дни. Ты остаешься со мной не как сиделка, не за деньги, мама предлагала, но ты не взяла больше. Ты остаёшься как гость. Нежданный и негаданный, совершенно невероятный. Остаёшься как друг. Как спаситель мой. И, о боги!, я исполняю клятву!
Магнетический ли ток прошил нас, магнетический ли клей нас с тобой склеил, как бы то ни было, мы с тобой стали единым целым. Свернувшись, как кошки, перед телеком на мамином диване, сиамскими близнецами стали мы. И словно б всю жизнь ими и были. Мне так показалось. Именно так я и ощутил. В то я и уверовал.
***
— Ну и зачем?
— Он придал мне уверенности.
— Уверенности? — Смотришь на меня с немым недоумением. Надо же, жалкий вид опарыша, всё это жалкое сопливое вытьё и жалкое сучение лапками в потных простынях, тазиково-горшечный моцион, грёбаная омерзительная срань не истребили первого впечатления! Я для тебя по-прежнему запорошенный, в сияющих рождественских кристаллах, барс. Кай-красава. По крайней мере внешне.
Ты, кажется, сердишься, кажется, даже негодуешь: если неуверенность мучает меня, таких, как я, как же быть тебе? Что делать тебе с твоими качелями? неизбывным чувством покинутости?.. Неизбывной драмой безответности. Милая, позже я непременно вскроюсь. И ты увидишь, насколько ты прочнее. Насколько, несмотря на измотавшую тебя муку лютую, жуткую, ты прекрасный и доблестный рыцарь, насколько ты — победитель. И насколько я… кочерыжка. А-ха, да я даже на роль Санчо Панса твоего не сгожусь. Ни комплекцией, ни простотой не вышел.
Мы едем в метро. Из моего района в твой, две остановки. Ты согласилась проводить меня на группу. Я кладу голову тебе на плечо. Пытаюсь вернуть хотя бы толику домашнего уюта. И сегодня отчего-то боюсь с тобой расставаться. Плохое какое-то сегодня у меня предчувствие.
— Лёш! Ну что опять с глазами? — Распекает меня наставник. На группу нельзя ни под **********, ни под ********, ни под чем вообще нельзя, азбука. — Последний раз повторяю. — Вновь строжит наставник, и я вновь смиренно киваю.
Ты вглядываешься в полумрак кабинета, подшефного местной нарколожки. Дверь распахнута прямо на улицу.
— Независимым туда нельзя. — Шепчу тебе на ухо и по лицу твоему, по злой ухмылке понимаю, как это звучит сейчас. Тебе, разбитой после суток, позволено менять мне, «грудничку», простынки, подносить мне, «грудничку», соки-йогурты-пюрешки и тут же выносить из-под меня «грудничковый» мой желчный сблёв. Позволено поддерживать меня… м-м-м-м, с-сука, блять, с-сука, блять, с-сука, с-сука, на толчке и держать за руку в ванной. Тебе позволено усыплять меня, когда ну совсем уж хуёво, тебе позволено быть мне второй мамой, но не позволено посетить закрытую сходку пациентов рехаба, не позволено «осквернить» чистотой мою и мне подобных вампиров территорию. Лиз, милая, это, конечно, хуйня дикая. И не стоит она твоих мыслей, ни одной. Дикая, понимаешь ты, и дикая же глупость. Но отчего-то тебе очень обидно:
— Ну да, просто сказав: «ребята, привет!», я ведь непременно узнаю тайну, и рассекречу её потом, ага. — Сердишься, негодуешь снова ты.
Посмеиваешься. Сбрасываешь мою руку со своего локтя. От метро мы шли под ручку. Оба в чёрном, длинном. Вид пиздец лютейший, наверное. Чисто голодающие нашего Кнута.
— Ну ладно, Лёша. Давай. Целую тебя…
И вот ты уже совсем отстранилась. Ещё мгновение и, чувствую, удалишься, как в кино — стремительно там или быстрым шагом. И даже не оглянешься на меня.
— Ну так целуй! — Только что не топнув ножкой, капризно вскрикиваю я. Ну Кай же! Кай, как и было сказано!
И ты целуешь! Не раздумывая. Немедленно. Теперь уже не чьего-то, а своего. Братца. Подходишь. Обнимаешь. Целуешь. В губы, в уголок рта.
И кажется мне, что на улице не февраль, а май. А в мае дождь, гром, гитара и сладкий плач, возвращающая из муки сладость, прощение.
Не успеваю опомниться, как ты уже невозможно далеко от меня, в целом метре от меня. И удаляешься, и удаляешься, быстрым, как в кино, шагом.
В следующий раз я увижу тебя только через полгода.