Вор по передним

Из автоцикла Прогулки с Пеликанами

 

Здесь должен (был) быть диалог безымянного профессора

Академии Художеств

 и начинающего художника Европы и Америки Павла Филонова.

Царствие Небесное эпиграфу.

 

 

… Вот нам и приоткрыли дверку в бесконечную анфиладу невнятных, сумеречных, беспоклонных комнаток. Изнутри протягивает то робким, освежающим холодком, то бездверной тугóй. Мысль норовисто ухватывается за беглый, шарящий в обстановке взгляд, противится ожидаемой «трактирности» помещения. Представшее, и впрямь, больше напоминает целодневно сумеречную пройму, куда только сунь руку – и выпадешь из жизни весь, целиком, очутишься вовне её, точно за глухим, местами мутноватым, порою бликующим стеклом-отгородкой. Эта «пройма» – протянутая в никуда передняя мызговатой квартирки то ли во втором, то ли в третьем этаже рядового петербургского дома. Боковая дверка с противным петельным скрипом отворяется; за нею – полутупичковый, в одно окошко кабинетик, в котором не повернуться: истёртый кожаный диван, тёмная колода письменного стола с аккуратно разложенными по углам стопками газет и книг, с тяжолым, прихватистым подсвечником на две свечи, сбоку несколько плетеных стульев да небольшой столик у стены. На столике – жестяная коробка с папиросами, стакан холодного чая, пузырьки с какими-то лекарствами. Бедно.

С дивана поднимается худой, жолтый, далеко за пятьдесят человек в домашней поношенности однобортном сюртуке, в туфлях, подходит к столику, берёт стакан, оборачивается и, прокашлявшись, поднимая сиплый голос, с раздражением говорит кому-то: «Я придаю снам большое значение. Мои сны всегда бывают вещими. Когда я вижу во сне покойного брата Мишу, а особенно когда мне снится отец, я знаю, что мне грозит беда... Аня, ну для чего здесь...»

В эту минуту тяжолый взгляд жолтого человека натыкается на вас, недоумённо схватывает всю вашу фигуру, и в ту же минуту вы сознаёте, что видит-то он, собственно, и не вас, а какого-то господина, лет уже не молодых, qui frisait la cinquantaine, как говорят французы, с не очень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином. «Что вам угодно», – сухо интересуется жолтый человек, стакан с чаем в руке его подрагивает, бурые капли падают на стёртые до желтизны голого дерева полы. Вы, добродушно и складно усмехаясь, начинаете объяснять, что, во-первых, вы присланы по одному деликатному дéльцу, насчёт старинного долга известному лицу, впрочем, вы не уверены и заране просите извинить; во-вторых, – вдруг выпаливается у вас, – «вас уверяли, будто хозяина квартиры дома нет, что он сослан за убийство кого-то, а кажется, что за убийство своей жены и за грабёж».

Жолтый человек какое-то время растерянно смотрит на вас, ставит, не глядя, стакан с чаем, всплёскивает руками и сипло кричит: «А я вовсе не хочу избавляться от своей жены, а потому сшейте-ка ей вещь по-старинному, салоп с рукавами!» И ещё, – отстранив вас, и выглядывая в сумеречную пройму передней: «Аня, где мой маленький чемодан? Мне непременно надо завтра же ехать в Москву, к Каткову, к Кат-ко-ву!..»

Всё, вас уже нет как и не было, а жолтый человек начинает хлопотать, и хлопочет в своём кабинетике чуть не до утра – разбирает бумаги, находит давнее, позабытое, неотправленное извинительное письмо, вспоминает старинный долг, долго и сухо кашляет, курит, снова кашляет, свёртывает и укладывает в маленький дорожный чемодан вещи: ночную и дневную рубашки, чулки и платки, галстуки и перчатки, туфли, пепельницу, портсигары с ножницами и ножиком, папиросы в жестяном ящичке, эмский стакан, полное собрание сочинений русских критиков...

... Та же, но столь же мызговатая квартирка то ли во втором, то ли в третьем этаже рядового петербургского дома, протянутая в никуда полутёмная пройма передней. Отворяется дверь с лестничной клетки, в переднюю входит дама на вид лет сорока, одетая в лисий, по замоскворецкой моде середины века «сооружённый» салоп. Отворившая входную дверь прислуга шёпотом объявляет даме, что «Фёдор Михайлович проснулись». Дама понимающе кивает, снимает салоп, с минуту задерживается у зеркала и, слыша приглушённое покашливание, спешит на голос – в полутупичковый, в одно окошко кабинетик.

- Послушай, Аня, – восклицает, жолтый человек, едва дама появляется в дверях кабинетика, – как у апостола Павла чудесно сказано: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое сткло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан. А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше».

Дама успевает согласиться, что, «действительно, сказано чудесно», что «любовь, бесспорно, больше», и только собирается о чём-то спросить своего горячо обожаемого мужа, как из передней доносится необычно громкий шум, голоса, и через минуту в кабинетик врываетесь... вы – вы, собственною своею персоной. Одна небольшая заминка, но это ничего: обернувшиеся на созданный вами шум жолтый мужчина и его серенькая жена видят вас совсем уже немолодою девицей, к тому же явно провинциалкой, но ведь это же, согласитесь, – ничего?

- Жив ещё? Вы живы, Фёдор Михайлович? Как я рада, что вы ещё живы! – вскрикиваете вы, голос ваш неприятно визглив, вопрос вовсе не ждёт ответа, потому что... это вы, и вы точно за глухим, местами мутноватым, порою бликующим стеклом-отгородкой.

- Но, сударыня, что с вами? – восклицает жолтый человек. – Я жив и намерен ещё долго жить!

Но, повторяю, это вы, а не переодетая в Петрашевского «сударыня», и вас не смущает ответ, вы радостно улыбаетесь и начинаете, подвизгивая на ударностях, частить, что «у вас в Харькове разнеслись слухи», будто Фёдора Михайловича «бросила жена, что от измены её он тяжко заболел и лежит без помощи, и вы тотчас же выехали, чтоб за ним ухаживать». Вы решительно, как последний довод реальности своего присутствия прибавляете:

- Я к вам прямо с машины!*

Опомнившиеся после минутного замешательства хозяева находят предлог, чтобы выпроводить вас, и для чего-то всё заглядывают в фотографические карточки, невесть откуда появившиеся у них в руках, точно сравнивая и отыскивая вашу личность в невидимых для вас изображениях. Перед тем, как исчезнуть, вы замечаете на обороте одной из карточек надпись – крупным шрифтом, каллиграфически: «Вор по передним».

Впрочем, вас это уже не интересует. С вашим исчезновением из передней пропадает замечательно и задорого пошитый «замоскворецкий» лисий салоп.

*

Подпись:

(прочерк, неразборчивый)

 

***

Входит врач, переодетый помощником квартального надзирателя. На нём нет лица. Вернее, так: на нём лица нет. Берёт листы рукописи, смотрит на просвет. Голосом поручика Пороха:

- Вы сошли с ума, голубчик. Нормальный человек не станет изъясняться сложносочинённо-придаточно-распространёнными предложениями. Слава богу, удержались на краю, не затянули семантическую единицу в длину страницы, как у Маркеса… Борхеса… Шнитке. Тормознули до Гоголя. Но что это? Для чего старорежимный синтаксис? Какова идея? Что за вещие сны? Где автопародия раскаянья? В чём авторская интенция? Неужели для уличения читающей публики в нечистоплотности намерений и целей под маской участия, сострадания, всенародной любви наконец? Так тьфу же на неё! Нужен ли вам читатель упрекающий, винящий в надменности отстранения от сиюминутности его любопытства? А профессиональный читатель, легкоступ-попрыгунчик, отягощӧнный талмудом правил, бежмя нахватанных из «авторитетных» источников? Хмыкните в манишку. Ну, трижды, на счӧт восемь! Для чего «восемь»? А для чего вы сделали героя жолтым, а героиню серой? Излишки желчи? Испорченность натуры? Ограниченность ума? Краски-пляски прокисли? Извольте отвечать. И главное: кто и почём купил краденую вещь, кто и кого ограбил и убил? Где салоп и так ли дорого стоит? Где мёртвый труп и живое орудие убийства? Восемь лет каторжных работ. Откройтесь свету добра. Уже поздно.

На месте подписи проявляется:

- Дано существование Бога личного, каковым оно представлено в работах (невразумительно) какакака седобородого кака вне времени и протяженности что с высот своей божьей апатии своей божьей атамбии своей божьей афазии нас любит за редким исключением неизвестно почему но придет и страдание что подобно божественной (ах!) с теми кого неизвестно почему но у нас есть время в муках и огнях что огонь и пламя если это продлится хоть недолго и кто может в этом сомневаться зажгут наконец стропила к сведению вознесут ад к облакам голубым иногда еще тихим спокойным своим спокойствием таким спокойным что бесконечен но не менее ждут его но не будем забегать вперед и коль скоро с другой стороны в результате трудов неоконченных однако увенчанных лаврами Акакакакадемии Антропометрии (охохоханьки!) и Дуранда.

Врач-квартальный, зевая:

- Лечение: абдырвалг-агобигон. Всем в лодку. Шляпу мне! **

Вносят шляпу на подносе. Циммермановский цилиндр, увенчанный лавровым венком и хвостом солёной сельди. Под цилиндром – пригоршня знаков препинания, просыпавшихся из проявленного на месте подписи.

Анфилада распахнутых дверок. Сквозняк и затхлость. Удаляющаяся в сумерки свеча. Затухающие голоса:

- Посмотрите, какой цвет кожи! Ему позавидовала бы боярыня Морозова!

- Дурак.

- Вон из благородного заведения!

- Салоп верните.

- Шкуродёр!

 

* См.: А.Г. Достоевская. Воспоминания. М., 1971. С. 330.

** Самюэль Беккет, В ожидании Годо. Театр «Вавилон», Париж, 1953. Страниц нет – спёрты.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 18
    7
    84