Несказуемое

Никто не знает дороги «с закрытыми глазами». Я – знаю. Я много чего знаю в этом мире, в числе прочего дорогу «с закрытыми глазами».
В эту дорогу я отправляюсь с водителем, иначе – не сомкнуть вежд, хотя на время.
Дорога пролегла из Москвы через Ярославль, там – развилка: то ли на Кострому-мон-амур, то ли в Вологду-гду. Всегда хочется на Гду, что углом, а едешь – почти всегда – в чучеловатую Му и дальше. Отчего так?
Оттого, что «с закрытыми глазами».
Вот сейчас, сию минуту закрою глаза и... открою, когда «сами захотят». Почти всегда, почти безошибочно всякий раз видится то, что только промелькнуло во мгле, под вéками. Или правильней, всё-таки, будет – под векáми?
Под вéками веков.
***
Есть одно место – я всегда узнаю его с закрытыми глазами, и ни разу не было случая чтоб ошибся: дорога вырывается из лесного ущелья, круто взбегает на пригорок, и на внешней стороне излучины её возникает храм – мёртвый, как четверодневный Лазарь, с зашитыми ржавым железом глазницами окон, щербатого, выветрившегося, некогда «красного», но некогда же и белёного известью кирпича, с высокой колокольней – без колоколов, в укоренившихся на высоте осиновых, кривеньких, сереньких, живых прутиках.
Жить, жить, жить!
Жуть.
У храма – несообразно большой металлический ящик под парой огромных замков: для пожертвований. Страшный объект: воруют. Ящик крашенный, краску время от времени подновляют. Изменений в храме, видимых, за несколько лет – никаких.
Водитель привычно притормаживает, оборачивается – одобрительно киваю, выхожу, всовываю в ящик бумажку с номиналом, и назад, кругóм – глаза б не видели: серые полубараки-полуизбы – здесь щепотью, дальше в россыпь, осыпью – покосившийся, местами поваленный серый штакетник... грязь, нищета, старуха, погоняющая сказочную козу с козлятами...
Где-то внутри, за окрестьем мутных, давно не мытых барачных оконцев – жизнь, по-русски неглубокая. А глубже не бывает: сокровенность.
Морось. Зябко. Молчком.
***
Здесь – Русские места, коренные.
Здесь легко молчится. С закрытыми глазами.
Откроешь – хочется хлопнуть стакан и в голос рыдать.
Но я не пью стаканáми. Я молчун.
И водитель у меня молчун. Как-то мы с ним взялись коров считать – повдоль дороги, и сколько видно глазу поодаль. На сотни верст насчитали двадцать восемь «крупнорогатых». С тех пор молчим друг в дружку. Смотрим: он – в дорогу, я вовнутрь себя и глубже. Понимаем: рулят животноводческие монстры, конвейер.
***
Как-то – дорога вырвалась на светлый, высокий простор, в под-ярославские поля – нагнали древний какой-то, но бойко чешущий Landrover на немецких номерах, с «люстрой» на крыше, с оленьими рогами над ней, разукрашенный по бортам, увешанный от решотки радиатора до фаркопа фенечками-финтифлюшками: дранг нах, тевтон унд викинг, Кемска волость, йа-йа!
За рулём – если не Зигмунд, так кто-то из массовки Ring des Nibelungen.
Мигал, сигналил, звал привстать, пошпрехать, а – струхнул немчура, не рискнул на братанье посреди дороги, сделал морду кирпичом, пилит как с закрытыми глазами, в упор не видит.
«Чорный бумер, чорный бумер, нах ты вьёшься надо мной...»
Страшно в России.
Герой с рогами, муттер твою так.
Слеза Брунгильды. Wind of Change.
***
Русский – всегда битва: князья, по-половецки, «на рёбрах», Евпатий Коловрат, Ослябя (мне Ослябя – ближе, родней из пары, Сергием благословлённых: он слабей, что ли), Пожарский-Минин, Меньшиков под Полтавой, Дохтуров и Багратионовы флеши, матрос Кошка и напрасные герои Шипки... Дальше – кромешность, дальше – язык прильпнул. Слышишь ли, Новый Иерусалиме?..
Далеко, далеко – Истринские места, Александровские слободы.
Коренное, не-московское. Более московского. Уже не Русь, ещё не Империя.
Вóздух и Дух – под воздýхом.
Вечно Живое, Животворящее.
***
Битва.
Подъехали к монастырю – над озером. Ухоженный монастырь, просторный, древний, за стеной с башнями, а насельников едва дюжина. У врат – «порш кайенн», по номерам, серией – «федерал»: у водителя моего глаз намётанный. Далёко занесло богомольца кайенским перцем след посыпать, далёко!
От Истринских мест, от Александровских слобод, от опричнины...
Ни мест, ни слобод – с закрытыми глазами.
Есть, значит, грех. Но что – чужой грех своим мерить? Пустое, лукавое.
Бог простит.
Русское.
***
Сюда поляк, на гусарьем крыле, долетал. Долетит и утопнет: крыло не держит. Не Держава.
Немец-вой убит был бы, доберись: слепень, гадфлай – что пуля от крупнокалиберного. Один такой сел на лобовое, я, сдуру, глянул в фасетчатые – потрясло, до нервных охвостьев.
Спрашиваю рубщиков: «Мужики, как вы тут?»
- А, ничо! В четыре, знацца, станем, до солнца поковырямся, и – в балок. Свет пересидим, а как солнцу в падь, идём: работа, мать её!..
Окают.
Слепень – пуля от крупнокалиберного. Даст в лоб – драсьте, андел небесатый, дырка с букву О, прописную.
***
Германия времён Тридцатилетней войны (XVII век).
«Смертность в некоторых местностях в несколько раз превышала рождаемость. Горожане так обнищали и все их имущество так обесценилось, что в 1642 г. бюргер одного маленького городка в Саксонии сменял свой дом на пару сапог. “Иные дома столь долго простояли необитаемыми, – писал хронист из Нидернгаузена, – что на очагах повыросли вишневые деревья, проросли через трубу и разметали над крышами свои сучья и ветви”»*.
Русский и немец как две стороны одной доски: если на одной из них написана икона, то на другой непременно станут рубить мясо, крепко помолившись пред тем как начинать.
Костромская губерния в 1860-х годах: «Городские жители, проживающие в городах, составляют как бы переход от купечества к крестьянству, бедняки занимаются рыбной ловлей и хлебопашеством на городской земле и ничем не отличаются от крестьян».**
А я вижу, с закрытыми глазами:
Две тыщи какой-то год, полуразрушенная церковь при свежеокрашенном ящике для пожертвований, у дороги, с высокой колокольней – без колоколов, в укоренившихся на высоте даже не вишнёвых – по русской широте, а осиновых, кривеньких, сереньких, живых прутиках.
Покосившиеся, осевшие бараки, брошенные, заколоченные, чорные избы...
Сколько продлится нынешняя, наша «Тридцатилетняя война»?
Которое десятилетье на исходе.
С кем воюем, и сколько ещё до: «Бери шинель, идём домой»?
Где дом наш?..
***
Взлетает дорога на гряду всхолмий, а оттуда – душа с закрытыми глазами поёт: простор!.. Эхом: ор-р!.. ор!.. ор!..
И тишина. Но не то слово – тишина, не то совсем. Тут ничего шипящего, тут: звонкое замирание духа – на вдохе, точно последний он, вдох.
Ох... ох... ох...
Зд-зд-зд – звёзданутость кабыздошьего заезда: бешеному псу сто вёрст не крюк.
А тыща? А до Чукоцкага носу?
Где дом наш-ш, Господи, – Русский дом-домовина, – шиплю, – у Тебя ли за пазуш-шкою?
Я, червячочек – прошёл и пройду, и ещё миллион пройдёт, и мильён мильёнов пройти успели и смогли...
А эта гряда всхолмий останется, а этот простор, а звенящее замирание духа, а из нутра бьющее устремление лететь и лететь, и всю вечность лететь – над и по гряде и полям-перелескам, лесам-покосам, до сосны той, что «на севере диком», и обратно, и обратно, к Тебе, Господи, Грядый – отогреваться!..
И всё с закрытыми глазами.
***
Не дерзаю я, Господи, а – вижу:
Русское золото мира Твоего. В точке, в малости, в сердце, в средоточии. И точится отсель, не по-здешнему щедро: капля всего, а в капле – океан. Окиян, по предкам, с прибойной неумолкающей волною: окаян, окаян, окаян!..
От Бога – одно, в сердце – накатом, наплывным ветром – иное...
Это и есть панорама неизбывной и неизбываемой до скончанья времян русской битвы.
Битвы «не от мира сего». С врагом «не от мира сего». С Князем «мира сего». С Денницей во мгле.
Битвы не бывает без разрушений, без погибших и гибнущих.
Кто пред тобой, кто – за, после?.. После – не считается?..
Претворение неба и земли в золотой объём плоскости.
Трудное.
Свершилось и свершается. Свершится ещё.
***
- А знаете что, – начинает водитель (мне говорит, из себя размолчавшись), – хорошо у нас, только глупо всё. А было бы умно, так и не было бы так хорошо.
Вот тебе, баушка, и юрьев день и ванька на печи и банька с дураками. С пауками, тоись.
Справка:
«Указатель губернских и уездных почтовых дорог в Российской Империи» 1838 года издания открывает: в Костромской губернии шоссейных дорог нет. А «просто» дороги есть, и сообщение почтовое по ним «разветвлённое».
Сотню лет тому во Владимире был один театр, две газеты, две библиотеки с читальными и три фотографических салона. В Костроме – четыре газеты, семь библиотек, и четыре фотостудии. В Нижнем Новгороде семь фотографических студий, но в Костроме ещё и свой журнал.
А в Ярославле в ту же пору – два журнала, и фотосалонов было аж одиннадцать!
Что это? Географическое распределение полей ужаса, знаки предчувствия последнего русского времени?
Остаться, остаться, остаться!..
В памяти.
«В Костромской губернии в 1892-1897 гг. действовали технические и сельскохозяйственные школы, открытые на средства Ф.В. Чижова, который пожертвовал 5,5 млн руб. на нужды профессионального образования в России (Костромское промышленное училище, Кологривское ремесленное, Чухломское сельскохозяйственно-ремесленное). В 1889 – 1894 гг. городами и различными обществами, на развитие профессионального обучения было пожертвовано свыше 1,5 млн руб. (т.е. в 4 раза меньше, чем один Ф.В. Чижов)».***
Корпуса Чухломского сельскохозяйственно-ремесленного до сих пор стоят – кирпич цвета засохшей крови.
Подошёл, потёр пальцем стену – кровянит.
Профессиональное образование, кузница кадров, рабочий класс, пролетариат...
Фотокарточка с изображением «группы товарищей» под красным, высеренным камерой обскурой флагом. Сосредоточенные лица. Как это: «С печатью мысли на лице». Серó. Чорное по теням, в складках.
Трещины и соскобы на золоте. Своими руками.
Опустить руки?..
***
Из письма от 27 августа 1903 года: «Сестра писала мне не так давно, что был у них еп<ископ> Антоний Волынский (родом Храповицкий) и занимался исцелениями. Напр<имер>, у одной глухонемой девочки он спрашивал, как её зовут, и так настойчиво, что она принуждена была сказать своё имя. Другой девочке, у которой руки были сведены, велел перекреститься, что та и исполнила. Староверке с двумя больными детьми сказал, что дети страдают за грехи (её?) и когда грехи простятся, то и дети выздоровеют. За ним теперь бегают толпы народа. То же делал и митрополит Филарет (Дроздов). Владыку Антония (не митрополита) боятся в Синоде, потому что он уже не раз выказывал наклонность к неожиданностям и выходкам, а также один из немногих, чувствующих себя архиереем».****
Из сопредельного, через хрипы и эфирный потреск – на скрежете чорного о золотое:
«... до основанья и затем... мы наш, мы новый мир построим... кто был ничем, тот станет всем...»
Чудеса творить. Всем. Всем на зависть и изумление. И не замечать сотворённого.
Створ взора в окоём, в створе – вор:
- Отвернись...
Богатое слово какое: от-вер-нись... от-вер-низ... от – вернись...
Никто не знает дороги «с закрытыми глазами». Я – знаю. Я – глухонемой и безрукий.
Вижу я так. А – никому не скажу: несказуемое.
* А. Морозов. Гриммельсгаузен и его роман «Симплициссимус» // Ганс Якоб Кристоф Гриммельсгаузен. Симплициссимус. Калининград: ФГУИПП «Янтарный сказ». 2003. С. 582.
** Л.В. Кошман. Город и городская жизнь в России XIX столетия. Социальные и культурные аспекты. М., 2008. С. 50.
*** Л.В. Кошман. Город и городская жизнь в России XIX столетия. Социальные и культурные аспекты. М., 2008. С. 322.
**** «Мой вечный спутник по жизни». Переписка Андрея Белого и А.С. Петровского: Хроника дружбы. М., 2007. С. 72.