Букашечное происшествие

Те, кто слышит время, редко могут его объяснить.

Лев Федотов

 

Иван Петрович Каперник молился, что само по себе можно считать делом без малого крайним. Разумеется, счот этот вполне себе нулевой, потому люди у нас сызнова приучены чуть что, так молиться, но и со счетов счот этот сбрасывать не сподручно, оттого хотя бы, что если молится какой большой наш начальник, да в большом храме, да при стечении избранно допущенного народа, и его показывают телевизор и компьютер всея страны, – это одно, это благостно, душеспасительно, хорошо и всеполезно. Но когда молится какой-то, бог весть каких звания и облика Иван Петрович, и не в храме, и не на люди, и без телевизора, тут впору задуматься: а всё ли в порядке в родимом Отечестве?

*

Иван Петрович служил в частной, на вид мелко-среднего размаху конторке, получал жалованье сидельца очень средней руки, и, поскольку в календаре обозначен был выходной, находился у себя дома, а, находясь в своих власти и имении, ощущал себя свободным делать что на ум взошло. Вот он и молился. Стоя на коленах перед покупной иконой повсюдучтимого святого. Молиться по-настоящему, то есть как в церкви, Иван Петрович не умел; молитвослов, оставшийся от внезапно отбывшей супружеский долг жены, мстительно не помог. Как подумалось Ивану Петровичу после часу попыток подобрать хоть что-нибудь близкое и в тему, тексты там были сплошь казённые и однообразные, занудные, точно бабарыба-пила. Иван Петрович ругнулся на составителей неведомыми «брюквоедами» и стал молиться своими словами, высказывая всё как есть, памятуя с прописью где-то давно читанное о том, что Бог, Он всё слышит и по-всякому поймёт.

Скажете, что глупо и, может, даже низко так уж умаляться на попрошайничестве. И почти соглашусь, да вот в чём беда: было с чего так уж унизиться как почти смириться: доходы Ивана Петровича который уж месяц редели, да до того опрозрачнели, что сквозь них только Бога и можно было разглядеть, и то в зеркале инфляции. Опять же – только через и сквозь поясную фигуру преподобного, отпечатанную на бумажке, наклеенной на карманного ношения дощечку в ляпистой рамке со стклом.

- Маленький ты наш, святой, услышь меня грешного! – смущонно бормотал Иван Петрович, вглядываясь в изображение до рези в правом глазу. – Сколько ж можно терпеть? Совсем дела мои ни к чорту, то есть, прости дурака, никуда не годятся. То есть шваховые дела-то, и не дела, прости Господи, а вовсе делишки! Мне бы денег, деньжат, чтоб продыхнуть хоть малость, и, может, работёнку посытней, ну, пусть разовую, халтуркой, то есть чтоб срубить и мама не горюй. А то бы сделаться господином средней руки, именно средней, а не высокой, потому до высот меня не подтянуть: Бог не дал. И опять же, по милости Своей не дал, ведь птиц-то высокого полёта первыми отстреливают. Потому – русские ружьё и стенка суть синонимы, и охотников стрельнуть всегда до жопы; не одни, так другие, где другие те же одни. А мне бы так, чтоб душа отдохнуть успела. То есть, рукѝ бы мне, но средней-то, самой что ни на есть средненькой… Дельце завести, конторку устроить, бизнесок вернецкий… О, я бы им всем наконец показал, каково оно каково! Все бы у меня заплясали! Ну, что тебе стоит, сотвори чудо чудное, по твоему-то масштабу вовсе масюсенькое. В кои-то веки ведь прошу…

Выговорив всё взошедшее на ум в эти минуты, Иван Петрович сообразил, что святому поклониться надо, для убедительности и взаимопроникновения. И даже, может быть, не раз поклониться, а все три раза и больше того. Оглянувшись на межкомнатную, притворённую дверь, – не вошол бы кто, – хотя, правду сказать, войти вовсе было некому, Иван Петрович поклонился. И раз и три раза и, увлёкшись точно игрой какой, сколько-то больше поклонился, а с тем принялся выговаривать частности своего положения, всю, то есть, шваховость, как он сказал и подчеркнул при том интонацией, дел своих, и даже не столько дел, сколько потребностей в расходах, каковые покрыть не было почти никакой возможности, даже если эти расходы, и без того урезанные, обкорнать едва не под корешок. Вроде детской Новогодней ёлочки, облезлой, сипеляво сыплющейся на каждом чихе, а всё же по-вчерашнему праздничной. Ведь жизнь-то, она всегда праздник, правда?

Разумеется, блюдя тайны личной жизни подопечного, а также щадя читательское усилие, в частности входить не стану, оставлю так – на подвесе. А ударю враз и в сердцевину, потому, меж многоглаголанием своим и поклоноусердничаньем приметил Иван Петрович – вдруг приметил, что святой в иконе – на малое мгновеньице! – отвёл глаза. И не будто отвёл, но так вот – раз, и снова на место, и как ни в чём ни бывало глядит себе во фронт и ничего как бы не видит. То есть вся-то бы историйка эта – пшик, и дело выеденного яйца не стоило б, да приметлив был Иван наш Петрович, ой приметлив! Мог на раз, мельком брошенным взглядом, выщелкнуть, у кого из клиентов китайские ролексы, а у кого швейцарского, истинного клейма. Хотя, правду сказать, настоящие ролексы Иван Петрович видел разве что на картинке. Да и обладатели как-то вышедших из публичной моды ролексов конторку, где отсиживал положенное Иван Петрович, не то что обходили стороной, а, прямо сказать – объезжали. Нет, конечно, у него был как-то случай заглянуть в важнецкий магазин на Тверской, однако же, подойдя к хитро устроенной, шлюзом, стеклянной дверке, Иван Петрович представил себя мухой, пойманной в консервную банку, где когда-то хранилось варенье (а может, и по сей день хранится, а не про наши хоботки), и не рискнул, постеснялся. Верно представил, однако не без излишеств воображения. И то: что за банка такая, что за муха? Человек идёт! Или не идёт: свобода у нас, али не свобода? Выбора и выборов. И бла, бла, бла. С баблом.

Вывод? Иван Петрович – хомо ест. И уж себя самого Иван Петрович проел до самых что ни на есть потрошков, за что и самочислился в непререкаемых человекознатцах, и, если, например, у кого из контрагентов конторы, где он служил, возникала вдруг видимая заминка, так Иван Петрович точно уже и знал – живот ли у мелкого того, сего дельца в эту самую минутку прихватило, али и впрямь он не способен исполнить должное по контракту, да и врёт оттого, и наглеет на каждом словечке вранья и под конец сбивается в никчемность громогласного скандала. А тут!..

«Нет, я не мог ошибиться! – скакнуло в Иване Петровиче колючей пружинкой. – Не померещилось и не муха через слона, не-е! Не на того напали!» Но поскольку был Иван Петрович себе на уме, то и виду не подал, а сглотнул слюнку подкатившего вожделенья и сызнова давай кланяться, чуть не стуча – слышите ль, что делается! – лбом об пол.

- Маленький мой, хороший, а ты ведь есь! Ты не картинка из-под станка в типографии, и ты ведь читал Библию, ту, где про Иова праведного? А значит знаешь, что люди дураки. Крепче – и-ди-о-ты! Не ты, исключительно и конечно, – они. Мы, то есть. Через меня и всем скопом. Знаешь? Ну, или помнишь. Если не успел при жизни схватить склероз. Так вот, я работаю. Ещё как работаю. И мне платят. Ты понимаешь, о чём я. Мне ежемесячно суют мои вонючие, мои несчастные тридцать сребреников. Вот если бы их было не тридцать, а тридцать тысяч, они бы сладенькими были, и я б тебе не досаждал, как теперь.

Посуди сам, если бы Иуда получил не тридцать монеток, а три миллиона, разве б окончилось всё так? Да я бы на его месте и в сад ночью не попёрся поцелуйностями грешить, а, взяв авансом за бесценное, сбежал из пределов власти Синедриона! В Рим! Прямым ходом в столицу. Зафрахтовал бы у контрабандистов в порту Кесарии фелюгу покрепче, и вперёд, по волнам, по морям! Открыл дело, купил поместье, рабов с дюжинку. Построил синагогу и проповедовал бы в ней, тихо и мирно, по-гречески. Всё то и проповедовал, что за время апостольства впитал…

Иван Петрович был человеком, что называется, начитанным, хотя и в рамках общего. Из начитанного особенно выделял писателя нашего, Николая Гоголя, ценя в нём «неподкупный мистицизм», как сам однажды брякнул, а с тем и запомнил, потому – понравилось. Иные места из произведений малороссийского гения не то чтобы нарочно заучивал, а время от времени повторял про себя, и иной раз получал удовольствие огорошить визави или целую компанию чем-нибудь «гоголевским». В числе первых по результативности была фраза из повести «Нос», и, случись повод, Иван Петрович ею-то нос отставшей от литературных древностей публике и натягивал. Вот и теперь он вспомнил эту фразу, а с ней и подводку, мотивирующей, так сказать, частью, потому точно знал, что повсюдучтимый святой жил задолго до Гоголя, а следовательно, с текстами знаменитого писателя ознакомиться не успел. Фраза была о деньгах, как раз самое то, что требовалось больше остального в эту-то самую минутку. Иван Петрович откашлялся, принял подобающую случаю позу (хотя и не поднявшись с колен), и произнёс с оттенком декламации:

- Это вещь! Уж нет ничего лучше этой вещи: есть не просит, места займёт не много, в кармане всегда поместится, уронишь – не расшибётся. Деньги клятые, вот это что. И это правда, потому Гоголь великий человек, он ведь для того великий, чтоб правду говорить, хоть бы самому Господу Богу!

Иван Петрович вдруг ужаснулся себе: что это он на панибратский-то тон перескочил, и с кем, главное! Со святым, с бывшим мёртвым, и, главное, совершенно непредсказуемой, то есть, может, опасной сущностью…

Опасной! Это словечко, в котором целая мысль на инстинкте замешана, ёкнула и стукнула Ивана Петровича в самое подсердечье: а что, если обидится? – скакнуло в голове неотцентрованной стиральной машиной. – Что, если затаит? И не одарит, а… Ах ты ж господи!

В эту самую минуту Иван Петрович заметил, что по груди его, то есть по тому месту, где грудь заметно переходит в полупивной его, из недавнего наметившийся животик, ползёт некая, смрадного образа, как показалось Ивану Петровичу, букашенция, из тех существ, коих вокруг нас мириады, и на кого мы, выйдя из детства, внимания стараемся не обращать, хотя иных опасаемся и стережёмся: они другие, кровь пьют, заразу разносят, зудят в мозг, спать мешают... «Вот чорт!» – ругнулся несчастный, вскочил на ноги, замахал, затёр себя руками, затопал по полу, целясь так, чтобы непременно раздавить, стереть в пыль почти и не видимого раздражителя.

- Откуда ты такая выискалась? Дома! У меня дома, когда и где все окна заперты?!

Так возмущался Иван Петрович, расправляясь с непрошенным визитёром. Или визитёршей. Тьфу на вас! – оскорбился Иван Петрович и вдруг замер как стоял, с приподнятой и согнутой в коленном суставе правой ногой. Мысль Ивана Петровича приняла свежий оборот.

- Что я? Букашка…

Из памяти на глаза выскочила канунная сценка, в конторе, в кабинете хозяина, который вызвал к себе Ивана Петровича, чтобы доверительно как привычно поручить ему некое деликатное дельце. Не дельце – пшик, однако требовавшее рассудительности и осторожности, как в момент исполнения, так и после. После – особенно, потому как язык за зубами и рот на замке ой не всякий умеет держать. Хозяин махнул рукой в сторону посетительского креслица: дескать, будь и ожидай, и, набрав нужный номер в телефоне, пробасил в трубку, посмеиваясь:

- Я к тебе своего человечка пришлю… Того же, того же…

Услыхав это словцо – человечек, и, что самое-то обидное (о чом и записной дурак догадается) – давно уже человечек, Иван Петрович не сразу, не вмиг, а отчего-то обернувшись на прикрытую дверку хозяинова кабинетца, схватил руки свои в замок и сжал до побеления кончиков пальцев, и уж готов был сорваться, вскочить, грохнуть кулаком по дилекторскому столу и прикончить тем самым всю деликатность приготовленного ему поручения, но тут, краешком глаза, заметил, что снурок на левой его туфле развязался. «Чортов снурок! Тот же, вечно он!...»

Хозяин средне-мелкой, трёхнолёвой (а лучше – шести, как он сам подшучивал) конторки, успел окончить телефонный сговор, а Иван Петрович всё возился, склонясь ко врагу своему, разнузданному снурку, склонясь низко, да так низко, что его и не было видно из-за стола.

- Петрович, ты чо?..

… Вспомнивши высоту свежего и свежайшего своего унижения, Иван Петрович припомнил и ещё кое-что – сущую малость, и она, малость-то эта, скрутила его в совершенно непроходимую наоборотность сознания. Иван Петрович метнулся к шкапу, где в коробочке, оклеенной чорного цвета бархатцем, с детского увлечения собиранием почтовых марок, хранилась лупа, добрая такая, древней выделки и чуть не цейсовского сткла.

- Не может быть! – бормотал всполошенный Иван Петрович. – Не может такого быть!

Через минуту, щурясь до рези в глазу, облизывая пересохшие губы, он глядел и вглядывался в ладошечного размера иконку повсюдучтимого святого, отпечатанную, как я уже поминал, в известной типографии, на бумажке, и наклеенной на дощечку в ляпистой рамке.

- За что? за что, Господи?.. – раз за разом беззвучно вопрошал бедный мой Иван Петрович.

Тут вот что: глаза повсюдучтимого святого и самый взгляд его были точно глазами хозяина средне-мелкой, трёхнолёвой (а лучше – шести, как он сам подшучивал) конторки, где и служил артист не то что тридцатисребреникового, а вовсе трёхгрошового происществия.

*

На этом месте придётся прервать струйно-кастальское течение рассказа, потому точно как музыка держится пустотой между звуками, так и всякая иллюзия живой жизни есть не что иное, как тончайшая плёнка водного напряга, которая сама по себе бог весть чем держится, но дозволяет чахло-живучей водомерке по себе беспошлинно елозить; а под ней-то, под иллюзией, самое-то водяное, а не водянистое и сокрыто: автор-шишок, рассказчик-горшок, плёночка текста да гиблое место. Всё в брюхо, всё на прожор. Тьфу! То есть, чур меня.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 53
    8
    114