Из глубинки

Бабушка умерла давным-давно, задолго до моего рождения, а дедушку мы хоронили прошлой зимой, в январскую оттепель — вокруг дома всё текло и хлюпало, как бывает в моём носу, когда гриппую (сопли похожи на куриный студень, такие же невкусные); в тот день я заболевала с самого утра. Если б знала, что дорога до кладбища окажется такой муторной, то никуда бы не пошла. Слякоть ненавижу. Сборы к погребению начались поздно, за час до полудня. Комнаты наполнялись солнцем. Папа молчал, мама ныла, а я собирала мягкие игрушки, чтобы покойник на том свете не скучал. Места для обезьянок-мишек и розовых лошадок хватало вполне: гроб наполовину пустовал, потому что ног у дедушки не было по самую жопу, и, сколько его помню, он всегда катался на скрипучем инвалидном кресле; руки, покрытые шерстью, хватали меня за ляжки, когда в сенях я мешала ему шарить по курткам папиных друзей. Если деда ловили с поличным, он нисколько не смущался, наоборот, делал непоколебимое лицо и нахраписто сопел. Папа не бил его никогда, потому что уважает старших, хотя, наверное, и стоило пару раз проучить, ведь полыхающие трубы — не повод брать чужое.

Явился сутулый бородоносец, одетый в чёрное платье. Раньше никогда его не видела, наверное, в наши края переехал недавно. От гостя несло кислятиной и самодовольством. На цепочке, свисавшей с изогнутой шеи, бряцал золочёный крест. Мама зачем-то называла сутулого то «батюшкой», то «отцом», хотя её настоящий отец лежал в гробу. Папа вежливо поздоровался, но ему еле кивнули в ответ; на меня же посмотрели долгим бесцеремонным взглядом — и как бы опасливо, и как бы с гадливым интересом. Так рассматривают расплющенных голубей, из-под которых ползут черви-кишочки. «Кто ты, дитя?» Я молчала. С какой стати мне тыкают? Что за фамильярность? Мама велела представиться. Вспомнился дедушкин жест — энергично поднятый кулак, я повторила движение и объявила почти без запинки:

— С-спокуха, дядя-джан. Я с-спокуха.

Сутулый, фыркнув, задрал подбородок, и мама поспешила извиняющимся, заискивающим тоном рассказать, что на самом деле я Азиза, а Спокухой меня называл дедушка, потому что я невозмутимый ребёнок, никогда не плачу, и даже в младенчестве не ревела-не кричала, и врачи поначалу подозревали, что я глухонемая или с аутизмом, но потом выяснилось, что я нормальная, правда, с отклонениями: из-за дефективного речевого аппарата сильно заикаюсь и не люблю, когда на меня пристально смотрят. Зато очень красивая; мальчишки постоянно задирают и глаз не сводят — с полукровками так бывает. Жаль только, мама в исповедальном припадке не упомянула, какими ещё словцами кидался безногий: «мымра половозрелая», «кикимора недоразвитая», «отрыжка черножопая». Впрочем, зла на дедушку не держу, ибо понятно: жить без ног обидно.

Бородатый крестоносец отвернулся к окну и заскучал. Я сидела на полу в обнимку с томиком Оскара Уайльда, делая вид, что перелистываю книжулю (пальчики ласкали затёртые места в «De Profundis»). На самом деле я исподтишка рассматривала силуэт гостя. С нижнего ракурса он напоминал виселицу. В домашнем тепле чёрное платье оттаяло и засмердело. Мама вдруг снова заплакала. «Господи, помилуй», — причитала она. Даже попыталась поцеловать сутулому руку, но тот надменно отстранился. И чего она так распинается? Тоже мне пуп земли. Я снова вспомнила дедушкины повадки и прицельно засопела, надеясь, что руканосца это выбесит. Папа наклонился и прошептал: «При священнике не безобразничай. Представь, что мы на приеме в городской поликлинике». Ладно, попробуем. С воображением проблем нет, с дисциплиной тоже. Впрочем, я уже набрала соплей в ладонь, чтобы украсить пришлое платье слизистой гирляндой.

Священник изрёк: «У каждого свой крест. Будем как дети». Взгляд умильно-маслянистый. Вот он и раскрылся. Нутро, так сказать, выползло наружу. Просим любить и жаловать: дурак обыкновенный, лоб толоконный. Наверняка полагает, что озвучил великую истину, но мне так не показалось. Любой адекватный взрослый знает, что дети жестоки и в бога не верят. Если все будут как дети малые, наступит хаос. Смешно. И ведь когда-то меня подозревали в слабоумии. Меня! Да на фоне подобных остолопов я гений здравого смысла. Твёрдо решила, что поставлю идиотика на место. Если б я была котейкой, то нассала бы ему в ботинки, или чего погуще навалила.

Блаженный встал у гроба и нараспев забубнил заклинания. Только он разошёлся, как со всех сторон прогремело:

— Здорово, горемычные!

Дедушкины товарищи вторглись в дом верхом на угарном облаке. Наконец-то живая жизнь, а не кислые физиономии. Мама не выдержала напора и тоже улыбнулась. Да! Хрычи старые и борзые, и слишком шумные, и табачищем воняют, но зато задорно-упрямые. Не сдаются, порода неунывающая. Лучистые глаза будут отстреливаться из морщинистых бойниц до последнего вздоха. Кстати, их патлатые бороды не раздражают (потому что соответствуют возрасту, они в природном праве, а священнику лет двадцать пять, не больше, нелепый сучонок лишь косит под старшего). Летом, когда ещё при живом покойнике на кухне бурлили попойки, эти ветераны, вспоминая войну, никогда её не романтизировали, говорили как есть: говно. Пусть это наивно и глупо, но зато правильно — называть вещи своими именами. Когда люди убивают людей — это сраное говно и ссаное говнище. Единственная истина, достойная постоянного повторения и внятного проговаривания. Если уж приспичило убивать, то убивайте на здоровье, кто ж вам запретит, но только не людей. Но и здесь знайте меру. Можно замучить до смерти паучка, таракана, кузнечика или цыплёнка, а вот на Жучку руки не поднимай, не смей! Всё-таки братья наши меньшие, млекопитающие. Был тут на посёлке один малолетний, любивший вешать собачек. Так мы с ребятами отвели его в лес и выбили передние зубы. А потом раздели да отхлестали крапивой. Уродец всё осознал и родителям не наябедничал; мы дружили до тех пор, пока по глупости он не утонул в колодце. Покойся с миром, Ваня, ты мне нравился.

Семейное предание о том, как покойник лишился ног, похоже на скверный анекдот. Шёл городской бой, наши попали в засаду. Дед несколько суток просидел в подбитом танке. Разумеется, там он многократно и густо обделался. Незаметно выбраться было нельзя, потому что люк в днище заклинило, а по башне работали снайперы. Когда выносить вонь уже не было сил, дед дождался ночи и отправился на вылазку в раскуроченный магазин за чистыми трусами. Тут-то вражеская мина железную щёку и подставила. Бум! В госпитале, где ему делали бесконечные операции, подрезая гниющие культи, он всё приговаривал: «Ебать-копать, ребята, я посрал всё!» И вот за это его наградили орденом. А в чём, простите, героизм? В том, что приспичило сменить исподнее? Не думаю. Надо было иметь мужество сидеть в собственном дерьме как можно дольше, и тогда, вероятно, остался бы с ногами. Решила спросить у ветеранов, которых вижу в последний раз. Почему в последний? Так ведь поводов приходить уже не будет, дедушка второй раз не умрёт.

— В т-танке он п-просто сидел и ждал п-подмогу? Р-разве это п-подвиг?

Одноглазый старикан посмотрел ласково и ответил:

— Нет, Спокуха. Дмитрий Егорович не просто сидел в обосранном танке и ждал. У него была винтовка и пятьдесят патронов. Через треснувшую смотровую щель он вёл хаотичную стрельбу по противнику. Отвлекал снайперов. Вызвав огонь на себя, он прикрыл отход взвода. Многим удалось спастись.

— Никакой вылазки в магазин не было, — сказал другой ветеран. — Егорыч эту байку по приколу придумал. Ступни у него ещё в танке сгорели — до костей обуглились. Я сам его вытаскивал, отвечаю.

— Лишь через два дня смогли за ним вернуться. Командование не хотело никого назад посылать; решили, что экипаж погиб. А мы своих не бросаем, пошли самовольно, — одноглазый вздохнул. — Их там трое было. Командир и наводчик сразу сгорели.

Лицо моё вскипело, и я вскрикнула, сбросив оковы заикания:

— Почему мне не говорили правды?!

Никто не ответил. Ветераны траурно молчали. Священник продолжал что-то бубнить у гроба. Мама с папой смотрели в сторону. Особенно прятал глаза папа, поджав губы. Теперь я поняла, почему он ни разу не ударил дедушку. Не из уважения к возрасту.

Одноглазый сказал:

— Твой дед считал, что гордиться нечем. И мы с ним согласны. Стыдоба одна.

Другой ветеран кивнул:

— Позже выяснилось: тот городок не нужен был никому. Не имел стратегического значения. А сколько народу полегло... И кто мы после этого? Кто?

— Герои! Вы — герои, сражавшиеся за отечество, — рявкнул священник, расправив плечики; глазёнки воинственно заблестели: — Вам не должно быть стыдно! Страна вами гордится! Ратный труд во славу божию — свят!..

Взмах чьей-то руки — стакан разбивается об стену в миллиметре от головы священника. От шока тот моментально принял прежнюю форму: сморщился-ссутулился-скорчился. Из-под чёрного платья выплыл свежий запах.

Мама пошла за веником. Папа помог священнику устоять, поддержал бедолагу. Ну, дело понятное, не каждый священник привычен к прилёту посуды.

— Ты, батюшка, даже не суйся в нашу тему, — сказал одноглазый. — Читай свои молитвы дальше. И читай желательно про себя.

Я подошла к гробу, разгребла игрушечную кучу, лежавшую в отсутствующих ногах покойника. Моя пылающая от стыда рука извлекла из дедушкиной задницы орден, который я засунула туда ночью. Гнусная шалость, понимаю. Но и меня поймите: больно, когда обзывают «черножопой». Родителей не выбирают. Если мама русская, а папа азербайджанец, то что? Должна сносить оскорбления?

Священник после доставания госнаграды из мёртвой жопы обморочно пополз по стеночке вниз. На этот раз папа не стал его удерживать. Папа сам был ошеломлён и близок к катарсису. Ветераны не сказали ничего, но всё же хмыкнули. Они выпивали, поглядывая на меня с уважением. Им не надо объяснять, что имею и характер, и принципы.

Мама спросила:

— Азиза, как ты могла?

— П-прости, б-больше не б-буду, — ответила я.

И это правда. Не буду, не смогу. Дедушка по папе живет в Турции, мы не общаемся. Про него почти ничего не знаю. И всё же предполагаю: вряд ли он горел в танке, вряд ли имеет медали, и я вряд ли окажусь на его похоронах. Так что далёкая родственная задница может спать спокойно: мне до неё не добраться.

Пока я протирала орден спиртовой салфеткой, ветераны продолжали хлестать водку. Когда на грудь Дмитрия Егоровича Пронина легла очищенная от скверны регалия, они одобрительно загудели. Той же салфеткой я протёрла лоб священника, он пришёл в себя. Похлопав охреневшими глазами, служитель культа решил хоть как-то сохранить лицо. Он велел выложить игрушки из гроба. «Не положено, мы не язычники». Мама послушно пошла за коробкой, чтобы сложить туда розовых коней, и тут я высказала:

— К-какой же ты д-долбоёб.

Блаженный сделал вид, что меня нет, а ветераны заржали. Опять зазвенели стаканы, очередная бутылка опустела, тут же открыли следующую. Папа пить не стал, потому что харам (он и собаку не позволил завести, разрешил только кошку). Да, формально он у нас верующий. Однако бороды не носит. Но не потому, что не согласен с пророком, совсем нет: просто нашим дояркам нравятся опрятные и гладко выбритые мужчины. Он тот ещё ходок. В юности занимался борьбой, похож на породистого бычка. В спортивном костюме вообще неотразим; для местных баб самое то. Но, по сути, конечно же, папаня подкаблучник, и пить ему запрещает не аллах, а мама. А вот она сейчас точно тяпнет рюмочку-другую. Кто ж её остановит в такой день? Не чужой человек помер, а родной отец, пусть и засранец. Ветераны и мне хотели налить, но с моими лекарствами алкоголь несовместим (если выпью, то начну не только г-говорить, но и думать без остановки, а для меня это мука).

Горлышко бутылки прицелилось в священника.

— Нельзя. Я пощусь, завтра на крестины, а потом часы, исповедь, — отказался он.

— Мы кровь за тебя проливали, — настаивали ветераны.

— Со вчерашней литургии ничего не ел. Окосею.

— Сам говорил, что гордишься нами. С героями выпить брезгуешь?

— Богом клянусь, слаб я на это дело. Не искушайте! — умолял он.

— Не ссы, поп, у нас водка постная! — напирали они.

— Помилуйте!

И всё же пришлось смириться. За десять минут в сутулую тушку влили три полных стакана. По одному за каждую ногу Дмитрия Егоровича; третий пошел за меня. Ветеранам тоже не понравилось, как поп глазеет на красивую полукровку, им показалось, что в его взгляде мелькает не отвращение, но похоть. Поллитровка, выпитая натощак — моментальная химкастрация и наркоз в одном флаконе.

До кладбища, расположенного за поселком, добирались двумя санками. Впереди шёл папа, он был в чине трезвого проводника. Хотя, подозреваю, что водочными испарениями он надышаться успел. Его слегка покачивало. За ним катили мертвецки пьяного попа. Длинная бородёнка, обильно перепачканная рвотой, свисала с сиденья и путалась под полозьями. Кто-то хохмы ради обсыпал чёрное платье хлебными крошками; стайка воробьёв устроила на святом отце пирушку. Мама брела следом, одесную санок с гробом. Ветераны вышагивали скопом вокруг всех. Процессию замыкала я, несчастная простудившаяся девочка. Сопли душили меня липкими щупальцами. Хотелось плакать, но я сдерживалась; ещё из-за слез задохнуться не хватало.

Солнце жарило так, что от снега можно было прикуривать. Ледяные корки, хрустевшие под ногами, резали глаза острыми бликами.

Случайные прохожие спрашивали:

— Кого хороните?

— Солдата хороним, — отвечали ветераны.

— Г-героя, — добавляла я.

Решили не тащить попа к могиле, ведь толку от него всё равно нет. Да и как бы эта скотина не наблевала в яму — не со зла, конечно, а по немощи организма. Крюк получился малый, благо церковь рядом. Было заперто, но замок капитулировал с одного удара. Положили тело на скамейку в притворе, зафиксировали ковриками. В подсобке нашёлся тулуп, им страдальца покрыли уже полностью. Не замёрзнет. Теперь он под защитой невидимых друзей, коих у него легион: архангелы, серафимы, престолы и проч. А если замёрзнет, то и чёрт с ним, на всё воля божья. Пока ветераны шастали в алтаре, изучая изнанку иконостаса (на самом деле они искали кагор), я украдкой сняла с попа наперсный крест. Золочёный трофей при случае сдам в городской ломбард, наверняка стоит приличных денег. А если это дешман, то сдам в металлолом, или повешу на бурёнку, ну или просто выброшу. Не решила пока, подумаю.

Потом было кладбище, где закапывали дедушку. Но к тому моменту я уже вовсю температурила, сохранились лишь обрывки воспоминаний — горячечных и разрозненных. Мерещилось, что седой одноглазый ветеран — бог войны Один. Яма казалась его вторым бездонным глазом, гроб торчал из тёмного зрачка как бревно. Захмелевшие старики обнимались, дымили и брызгались водкой, мама рыдала, папа размашисто работал лопатой. Я слепила кругляш из снежной грязи и бросила вниз. Когда корни растений, свисавшие с могильных стенок, зашевелились словно змеи, я покатилась куда-то вбок по кладбищенским сугробам. Дальше совсем смутно. Руки, санки, жгучий кашель. Прибежала кошка. Мур-мур-мур. Пушистые крылья вознесли меня на полати. Засыпая, я бредила о том, что скоро уеду в город и выйду замуж за хорошего парня. Мы будем счастливы. Нарожаю красивых мальчишек, которых ни за что не отпущу на войну.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 49
    25
    255