ПОСЛУШАНИЕ (2/3)

ПОСЛУШАНИЕ (2/3)
/Продолжение/
Я проснулся, когда услышал, как Семён во дворе чем-то стучит.
— Что, Бряк, не следишь за своей посудиной, — приговаривал Семён. — Вон тебе в неё куры песку нагребли.
Он снова постучал чашкой о доски завалинки и, бросив чашку на землю, налил в неё из банки молока. Бряк подбежал и с хлюпаньем принялся лакать.
Я, чувствуя себя осоловелым и разбитым после непродолжительного дневного сна, сел, спустив ноги с топчана, и посмотрел на часы. Шесть, седьмой. Что-то снилось беспокойное…
— Сделал сепаратор?
Семён поставил банку из-под молока на перила крылечка.
— Сделал. Два раза вот молоко перегнал, вроде нормально.
Он сел на ступеньку и достав из нагрудного кармана рубашки сигарету, закурил. Я, прямо в носках, подошёл к бочке, пощупал воду, снял косуху, бросив её назад на топчан, и стал умываться.
— Ну что, картошку-то печь надумал? — спросил Семён, плюнув в ладонь и затушив в плевке окурок.
— Ага, — сказал я, стряхивая воду с волос и бороды.
Семён бросил в сторону окурок, вытер ладонь о штанину и встал.
— Ну, давай, сейчас принесу. Распочал я там маленько уже…
Мы сидели за столом под навесом и ели горячую печёную картошку, макая её в подсоленное подсолнечное масло, налитое в блюдце. На дворе заметно потемнело из-за набежавших туч, а крепчающий ветер сердито шумел ветками по кровле.
Водки я пригубил совсем немного, за компанию, закусив её хлебом, зелёным луком и редиской, сдобренной крупной солью. Кроме ножа на столе не было ни ложек, ни вилок, потому нарезанное крупными ломтями сало, и обугленную местами до черноты картошку брали прямо руками.
— Никак ночью дождь будет, — сказал Семён, опрокинув очередную порцию водки в рот и тут же закурив. — Давно не было. Это твой, наверное, тебя догнал.
— Ага, всю дорогу за мной гонится. Два раза уже намочил.
— Так ты куда едешь-то?
— Домой в Новосибирск. К друзьям в Братск в гости ездил.
— Порядочно, — кивнул Семён. — На машине-то сподручней.
— Можно бы и на машине, — согласился я. — Да люблю вот на мотоцикле, а на машине на работу езжу.
— А кем работаешь, ежели не секрет?
— Да, никем не работаю, — я тоже закурил. — Уж с год ищу, чем бы заняться, да всё как-то понять не могу, чего охота. Ничего не охота.
— Так ты ж, судя по бороде, школу не вчера кончил, — усмехнулся Семён. — Специальность какая-нибудь наверное есть. Неужели нету?
— Сказать по правде, и не знаю даже, — я помолчал. — Священником я был, Семён. Попом-батюшкой. Специальность это или нет, как думаешь?
— О, как! — удивился Семён. — Это ж надо… Ещё не доводилось мне с бывшими попами дело иметь. — Семён помолчал. — Да и с не бывшими тоже. Я-то и в церкви сроду не был. В детстве только, когда крестили. И жена у меня учительница была. Не положено им было в те времена в бога верить и в церковь ходить. А ты что ж, разуверился что ли, или как?
— Это как посмотреть, — усмехнулся я. — С женой я развёлся. Это она разуверилась. И в боге разуверилась, и во мне. Во всём. Может, и правильно разуверилась. Вот и пришлось. А попам разводиться нельзя.
— А если не разводиться?
— Можно и не разводиться, да разве себя этим обманешь? А уж бога и подавно. Как другим про любовь и смирение говорить, если в самóм ни любви, ни смирения?
— А если опять женишься, назад в попы к богу можно?
— К богу всегда можно, а в попы уже вряд ли…
Ночью разразилась гроза.
Утром я решил уехать не прощаясь. Было рано, часов восемь. Я всю ночь думал о ней. Песок ещё не высох после ночного дождя. Бряка нигде не было — может быть, ночью Семён запустил его в дом, хотя, это в деревне вряд ли. Я через обвисшую приоткрытую воротину вышел со двора и посмотрел вдоль улицы, прикидывая, куда податься. Ехать к почте слишком рано, да и не появится она там с самого утра, скорее наоборот — ближе к вечеру. И ещё нужно будет где-то перекусить… И что я ей скажу, когда увижу?.. Надоумил бы кто. Вот что будет, то и скажу. Как есть…
Почта располагалась в старинном доме, сложенном из толстых, почерневших от времени, брёвен. Фундамент поднимался высоко и напоминал, скорее, цокольный этаж, прикрытый с фасада широким, во всю стену, крыльцом.
Я поставил мотоцикл в тень, оперев его на некрашеный щербатый штакетник палисадника, и поднялся на крыльцо.
Здесь буду ждать.
Уселся на изрезанные многочисленными буквами перила, опёрся спиной на угловой столбик и закурил. Был я в церкви, был. Помолился, поставил свечку Николе-угоднику. Видел старшего брата Серёги — не знаком он мне. К нему подошла женщина, тихо заговорила. Он благословил её, что-то говоря в ответ. Я всё знал, что он мне скажет, если я спрошу его, и не стал подходить под благословение. Никто ничего мне не сказал. А может я не услышал. Но я спрашивал. Молчит. Хочет, чтобы я сам. И теперь, если я её не увижу, как узнаю ответ?.. Если нельзя так к ней относиться, то почему я так отношусь? Значит, позволил? Или это попустительство? Или искушение? И что мне с этим делать, если я даже не знаю, что это такое? А когда узнаю, ничего уже не будет. Поздно узнаю, потом. И знаю, что узнаю. Но сейчас-то всё ею осенено, всё лишь она и как же можно избежать этого всего или от всего отказаться и устраниться? Хоть бы препятствия какие-то были, непреодолимые препоны, страх боли, страдание, наказание, унижение. Они бы остановили, они бы заставили думать, выбирать, они бы оправдали отказ. А ничего нет! Никто и ничто меня не останавливает. Да и как остановить? Я всё преодолею и восприму! Даже наказание приму, как награду, настолько сильно во мне желание быть ею переполненным каждый миг. Вот только зачем?..
Катерина пришла на почту в третьем часу. Увидев мотоцикл, она, как и вчера, приостановилась и внимательно его оглядела, а когда подняла взгляд на крыльцо, увидела меня, сидящего на перилах. Опустив голову, она стала подниматься по ступенькам. Я встал.
— Здравствуй, Катерина! Я тебя ждал.
— Зачем? — не поздоровавшись, спросила она.
Я думал, она быстро прошмыгнёт на почту, а она остановилась, и, глядя мне в глаза, ждала ответа на свой вопрос.
— Не знаю… Понравилась ты мне. Как увидел тебя вчера, с тех пор думаю только о тебе.
Она, взявшись за ручку двери, кивнула.
— Я не знаю, что со мной… — развёл я руками.
— Мне открытки купить надо, — сказала она и, с усилием открыв тяжёлую дверь, зашла внутрь.
Когда минут через десять она вышла, я стоял, прислонившись к одной из стоек крыльца, совершенно не зная, что же сказать или сделать, и лишь смотрел на неё. Катерина остановилась возле меня и спросила:
— А можно на мотоцикле прокатиться?
Я растерялся.
— Ты хочешь, чтобы я прокатил тебя на мотоцикле?
— Нет, — отрицательно мотнула она головой. — Я сама хочу. Я умею.
Мой Рем был для неё явно тяжеловат. Да и как?..
— Ты же в рясе не сможешь… — недоумённо сказал я.
— Так не сейчас, — сказала она. — Я в обитель схожу, переоденусь. Часов в пять приезжай к магазину тёть Машиному, где вчера был, хорошо?
— Хорошо, — кивнул я.
Катерина тоже кивнула, сбежала с крыльца и быстро зашагала по улице, прижимая к груди открытки.
Вот она какая! Стояла так близко и смотрела прямо в глаза. И доверчиво и с надеждой — я сама умею. И открытки в руках у груди, как образок. Я смотрел ей вслед, как она идёт. Вскоре она свернула на другую улицу и прежде, чем зашла за угол, оглянулась очень быстро, словно и не оглядывалась. Мелькнуло белое лицо и снова чёрный платок.
В магазине всё было точно так же, как вчера. Разве что книжку тётя Маша безжалостно перегнула на других страницах. Когда дверь за мной, скрипя пружиной, хлопнула, тётя Маша не двигая головой подняла на меня глаза и узнав, опустила книжку.
— Здравствуйте, — сказал я, подходя к прилавку.
— Карачинской нет, — сказала тётя Маша.
— Пачку мальборо, белую, — я положил на блюдце деньги.
Процедура вставания со стула, поворот к полке, срабатывание денежного ящика и звяканье сдачи повторились в точности. Взяв с блюдца сдачу, я не уходил.
— Что-то ещё? — спросила тётя Маша.
— Монашка Катерина, которая вчера за открытками заходила, вы её знаете? — спросил я.
— Тебе зачем?
— Красивая очень, — сказал я. — Такие в монашках долго не задерживаются.
— Тебе-то откуда знать?
— А я батюшка бывший, потому знаю.
— Ой, да ладно, батюшка он. Батюшки не курят и на мотоциклах с чертями не разъезжаю.
— Неисповедимы пути господни, — сказал я и перекрестился. — Всякое бывает. Но молодые, красивые и счастливые в послушницы или монашки обычно не идут. Неуютно им в рясе и в клобуке. Думаете, пройдёт год-два, Катерину постригут и будет она монашкой? Сколько ей лет?
— Двадцать один ей недавно исполнилось.
— И что же это она в монастырь подалась, а не в институт, например?
— Куда ей в институт, она даже школу толком не закончила. — Тётя Маша усмехнулась. — Некогда ей учиться было.
— Это почему?
— Сам же сказал, красивая. Любовь у неё была.
— Что за любовь?
— Ну, что за любовь? — тётя Маша бросила книжку на прилавок. — Обыкновенная любовь. Был тут у нас паренёк, Витькой звали. Тоже на неё глаз положил, всё катал на мотоцикле своём, не разлей вода.
— И что, поматросил и бросил? — спросил я, крутя сигаретную пачку в пальцах.
— Да бросил бы, то и ладно. Мало ли их друг дружку бросают. А эти на том мотоцикле с дороги слетели да и врезались в дерево. Ей ничего, а он насмерть. В позапрошлом году осенью. Говорят, будто это она за рулём-то была, но никто не видал, а она говорит, что он сам. Её долго мурыжили на этот счёт, а Витькина мать её прокляла и той же зимой у них дом сгорел. Родители у неё неблагополучные были, пили они и сгорели при пожаре в дому-то.
— А она?
— А она в ту ночь как раз в монастыре и была, подрабатывала в пекарне и ночевать осталась. Сёстры подтвердили. А после пожара её в послушницы взяли, так там и живёт с тех пор. А ты что, правда поп или брешешь?
— Был попом, а потом с женой развёлся.
— Что так?
— Тоже красивая. Увели.
— Ишь ты… Ну, а Катька-то тебе зачем? Ты ж не здешний. Там у тебя что, девок мало?
— Не знаю, — честно признался я. — Увидел вчера и будто всё внутри перевернулось. Вот возьму и увезу её. Отдаст мне бог свою невесту?
— А это ты у него и спрашивай, — рассмеялась тётя Маша. — Небось, должен уметь, как с ним разговаривать.
— Ну да, — проговорил я, сунув сигареты в карман. — Уметь должен… Да что толку с моего умения…
Спустившись с магазинного крыльца, я прошёл несколько шагов вдоль кирпичной стены и присел на высокий приступок нагретого солнцем бетонного фундамента. Отсюда хорошо было видно свёрток по другую сторону шоссе, по которому вчера ушла Катерина. Я взглянул на часы, они показывали без двенадцати минут пять.
Да, вот так бывает. Она тебе понравилась, и ты с этим ничего не можешь поделать. Ты понимаешь, что она не лучше всех, и не красивее, нет, просто ты не можешь оторвать от неё взгляд и не думать о ней, словно тебя что-то околдовало. Зовёт, притягивает и ты всё время думаешь о ней и хочешь всё время на неё смотреть. И какая бы она ни была на самом деле, внутри у тебя своё видение — непогрешимое, идеальное, хоть ты и понимаешь, что это морок, это наваждение, и оно может рассыпаться в одно мгновенье без следа. Но пока оно не растаяло, оно затмевает, перекрывает, побеждает всё. Пусть созданный тобой образ не имеет ничего связанного с реальностью, но он завораживает, будто больше ничего и нет. Это мýка и наслаждение одновременно.
Я сидел на фундаментном приступке, и курил, и смотрел на просёлок. Со слов тёти Маши я узнал о ней столько всего по сравнению со вчерашним неведеньем. Сказанное и ошеломило и почти никак не сказалось на происходящем внутри меня. Словно за стеной, глухо. Было лишь немного больно, и она та, и она во мне — они словно никак и не соприкоснулись.
Я уже знал, чувствовал заранее, что в реальности Катерина окажется совсем другой, чем есть сейчас, но ещё не мог этому огорчиться, и уж точно это меня никак не пугало. Меня тянуло к ней. Это как находясь с головой в воде всё равно хотеть коснуться воды, хоть какой-нибудь одной её капельки…
Я понятия не имел, когда она придёт, и придёт ли вообще. От вчерашнего дождя ничего не осталось. Ни дымки, ни марева. Лишь пара лужиц на просёлке. Всё было ясным, чётким и виделось далеко. Нет, не до горизонта, а всего лишь до деревьев, до рощи, куда просёлок нырял почти сразу за огородами. Никакого монастыря вдали я не видел, но она должна была прийти оттуда.
/Окончание следует…/