Пластилиновый человечек. Часть 3

— Здравствуй, Слава, — губы Ленки растянулись в улыбке, отчего по лицу пошли волнами складки морщин. — Как поживаешь? Как малыш?
Я не ответил — лишь что-то невнятно прохрипел. Язык отказал мне — уже, впрочем, не впервой. Ленка по-хозяйски вошла в квартиру, осмотрелась, брезгливо сморщила нос, учуяв царивший вокруг смрад. Тот факт, что я стоял в коридоре абсолютно голый, её, однако, не смущал.
— Как ты... Узнала... Адрес? — выдавил я наконец. Ленка рассмеялась — недобрым смехом, очень похожим на тот, каким смеялся пластилиновый уродец.
— Есть много способов что-то узнать о человеке. Поискать в Интернете его имя и фамилию, нанять частного сыщика, сказать его другу, что хочешь сделать крупный заказ на статуэтку любимой бабушки... Или подслушать то, что для твоих ушей предназначено не было. Все мы что-то о ком-то знаем, Слава.
Не чувствуя ног, я сел на кровать, наблюдая, как Ленка рыщет по моей комнате, двумя пальцами приподнимая то один, то другой неузнаваемый более предмет одежды. Наконец она нашла, что искала — измазанный грязью синий резиновый шлёпанец, рассчитанный явно на детскую ногу. Из кармана своих широких белых брюк Ленка выловила второй такой же, девственно чистый.
— Кому предназначено быть вместе, те будут, и ничего ты с этим не сделаешь. А кому не предназначено — те не будут, и злиться тут не на кого, Слава.
— Ты мне тапок своего сына в сумку подкинула? — тупо спросил я.
— Нет конечно! — рассмеялась Ленка. — Смотри, мой-то при мне! Они оба сами своего хозяина нашли, Петеньку моего... Мама семечку посадила, три луны в земле хранила, три луны под языком носила, три луны в крови своей мочила, а как созрела семечка — в салфеточку завернула, в кафе принесла да в чашку уронила... Вот и время пришло: пожинать, что мы с тобой посеяли.
Я не сразу понял, что Ленка обращается ко мне, а когда понял, стало не до того — мой желудок снова пронзила боль. Я упал на бок, потом на спину, сжимая горящую под пальцами кожу — и явно вдруг ощутил, как под пальцами что-то шевелится, бугрится, натягивает плоть. Руку мне ужалила тонкая иголка, и по телу разлилось что-то холодное, тягучее. Ленка убрала шприц в карман и вновь мне улыбнулась.
— Сейчас будет больно, но ты потерпи, Слава. Рожать всегда больно, уж я-то знаю, но муки творчества тебе, наверное, знакомы... У нас будет маленький, Слава. Ты не рад? Не об этом ты разве мечтал?
Я хотел что-то ответить, но боль разорвала меня изнутри, а перед глазами вспыхнул фейерверк — я видел Ленкино лицо, чувствовал, как она обтирает влажной тряпочкой мои живот и грудь, и на всё это наслаивалось нечто совершенно другое.
Я нервно поправляю воротник школьной формы, сдвигаю повыше съехавшие на нос очки и окликаю Ленку Терёхину — так, как уже много лет это делал. Она оборачивается, тряхнув кудрями — но радости, с которой она делала это прежде, нет уже и в помине. Она раздражена — я подошёл к ней невпопад, отвлёк от разговора с подружкой. С тех пор, как мальчики и девочки начали делиться в классе на стайки, а не носиться всей гурьбой по коридорам на переменке, у Ленки появилась целая куча подружек — а у меня не осталось никого, даже неё.
— Вот... — я хочу подарить её красиво, с какой-нибудь пафосной фразой, но язык будто онемел, превратился в глиняное подобие себя. В потном кулаке я сжимаю чуть помятую, но всё ещё очень симпатичную куклу — синеглазую девочку в платье принцессы. Я слепил её сам, из воскового пластилина, и был очень горд результатом бессонной ночи и шести безжалостно смятых неудачных попыток.
— Это что, в детском садике кто-то слепил? Ой, как миленько! И не скажешь, что пятилетка! — верещит Ленина лучшая подружка Даша, и ей тут же вторят другие. В их голосах нет ни капли искреннего восхищения — лишь едкая кислая насмешка. Рука Лены, уже было потянувшаяся за подарком, замирает в воздухе, дрожит и опускается — девочка отворачивается, только зародившаяся на её губах улыбка гаснет и умирает.
— Миленько, — холодным голосом произносит Ленка, соскальзывает с парты, на которой сидела, и отходит, окружённая подружками, к другому концу класса — оттуда на неё уже давно бросает взгляды Лёха Скворцов. Ленка садится к нему на колени, обвивает руками шею, подружки умильно пищат, а мой кулак сам собой сжимается вокруг фигурки, комкая старательно вырезанные тонким ножиком черты...
— Больно! Лена, мне больно!.. — хрипел я, заходясь то и дело надсадным кашлем. Боль уже не пинала мне живот — она поднялась выше, надавливая на лёгкие, раздвигая рёберную клетку. Лена смотрела на мою агонию, прищурив глаза, словно довольная кошка.
— Потерпи, Слава, потерпи... Скоро всё закончится...
Я сильно задержался после уроков, потому что расспрашивал трудовика о том, как работает станок — мне захотелось сделать куклу из дерева, и я надеялся, что он разрешит мне поработать, всё-таки я уже десятиклассник, а не любопытная мелюзга, которой дай только пальцы себе оттяпать. Проходя мимо женского туалета, я слышу там плач, неразборчивые фразы — голос знаком до боли, и я прислушиваюсь.
— Второй месяц уже, Даш, представляешь... Почти третий...
— А Лёха что говорит?
— Я ему не сказала... Мне страшно... Я не хочу аборт...
— А рожать, значит, хочешь?
— Не знаю... Ничего не хочу-у-у-у...
От шока я едва не роняю сумку. Когда опомнился — уже бегу из школы. Ветер хлещет меня по лицу, и я не знаю, что думать. Почему-то во мне закипает ярость.
— Я... Не могу... Больше... Лена... — мои истончившиеся ногти ломались о матрас, и я царапал себе кожу их острыми пеньками, лишь бы притупить ту боль, что разрывала изнутри мою грудь. Маленькая ручка — или, может, ножка — пнула меня в диафрагму, и я выплюнул пенную кровь Лене на лицо. Та не обиделась, лишь утёрлась салфеткой со следами помады.
Я сижу на уроке биологии и почти не слушаю. Взгляд постоянно падает туда, где сидит обычно Ленка, на пустое пространство по мою правую руку — она опять не пришла в школу. В классе за неё переживают, справляются даже у меня о её здоровье — как будто это я был всё ещё её лучшим другом. С каждым таким вопросом тугой узел гнева во мне затягивается сильнее.
— Кто-нибудь знает, на какой день происходит прикрепление зиготы к стенке матки? Давайте, девочки-мальчики, мы же это уже проходили! — Анна Владиславовна простирает к потолку пухлые старческие руки, словно надеется призвать на нас знания откуда-то свыше. Я не вижу, но скорее ощущаю, как тяну для ответа руку.
— Лена Терёхина знает. Она на третьем месяце уже.
— Интересно, откуда же он родится... Не из живота, нет... И не из груди, похоже... Из горла? — ворковала надо мной Ленка, продолжая протирать меня своей пахучей тряпкой. В нос мне бил запах травы и гнили, а в шее билась пульсация чужой мне жизни — я едва дышал, пальцы тщетно царапали дёргающийся живой бугор, что почти уже выдавил мне кадык. Детские мордашки на потолке перемежались с бродячей собакой, пластилиновым человечком, Лёхой Скворцовым, Валеркой — они все стали немой, замершей в вечности лепниной с выражением страха на лицах и пустотой в раззявленных ртах. Я продолжал вспоминать — из моего перекрытого горла хлещет гной воспоминаний, которые я переваривал в себе так долго, что отравил, видно, всю свою кровь.
Я кидаю взгляд на Лену, сидящую со мной за соседней партой. Лена смотрит в тетрадь, всячески игнорируя мир вокруг, то и дело поправляет мешковатый свитер. На неё смотрю не один только я — бывшие подружки прожигают новую парию класса взглядами, полными отвращения. Один лишь Лёха на неё не смотрит — всячески делает вид, что Лены всё ещё нет в классе, и не было, наверное, никогда, в его-то жизни так точно.
Мне должно быть радостно, но я не рад — да и грусти нет. Я чувствую себя болванчиком, пустым внутри — что грусть, что радость у меня теперь словно нарисованные.
Возвращаясь домой, я снова слышу плач из женского туалета — теперь его прерывают удары и вскрики. Я приоткрываю дверь и вижу в щёлочку лицо Лены, скрутившейся на полу в позе эмбриона. Одна из наших одноклассниц пинает её в живот, другие её подбадривают. Даша стоит чуть поодаль, не улюлюкает, не вопит — но и не пытается кого-то остановить.
— Шлюха, весь класс опозорила! Вот тебе, вот! Про нас теперь все болтают, говорят, 10 «Б» ноги по первому зову раздвигает! Ты чем вообще думала, когда залетала, а?! Вот тебе, вот тебе!
Лена поднимает на меня затравленный взгляд — будто и впрямь узнала через тоненькую щёлку. На ткани её джинсов медленно расплывается кровавое пятно.
Я молча закрываю дверь и, когда опомнюсь, буду уже на полпути к дому.
— Прости... — прохрипел я, ощущая, как рот наполняется кровью. Мою голову давит, сжимает, коверкает тяжесть, погружающаяся в неё откуда-то из спинного мозга. Перед глазами черно — я не вижу Ленки, но знаю, что она здесь.
— Ты не единственный, кто извинился, — смех Ленки прорывается сквозь гул кровотока в моих ушах. — Дашка вот тоже заладила, «прости» да «прости». А я и не злилась — просто для семечка нужен мешочек, а у меня не осталось, вырезали мне его, Слав. А у Дашки был — хороший мешочек, крепкий! Семечку ты в лоно матери кладёшь, сверху даром отца её мажешь — не выдержал он, бедный, так кричал, так кричал, пришлось бросить его прямо там, за домами, и бежать, бежать из города, семечку за пазухою пряча... В землю закапываешь, кровью поливаешь — много нужно было крови, много... Но ничего, хватило, да с лихвою. А потом — самое важное... Как семечка готова, нужно дух в неё вдохнуть... Тут уж кто попало не пойдёт — только тот, кто творить умеет... По образу и подобию отца да матери, прорастёт-проклюнется, будет матери отрадою...
Мою голову разорвала настолько адская боль, что я на миг потерял сознание — но тут же очнулся от вонючей тряпки, которую Лена пихала мне прямо под нос. Глаза мои больше не видели, уши не слышали — зато череп гудел, и мозг сминался в кашу, как податливая глина.
— Ясно, вот значит, как... Ну, это хорошо, раз так. Ты всегда у нас был головитый, Славка — вот из головы он и появится. В ней, видно, твоя главная сила. Не в сердце, вестимо, не в сердце...
Будь у меня силы, осознавай я ещё хоть что-то, я бы поспорил — в руках мой талант, не в голове. А впрочем, разве не все мы — лишь мозги в черепных коробках, управляющие мясным механизмом? Если отрубить мне руки, разве не останутся у меня в голове идеи того, что слепить, как поставить, кому продать? Я весь — моя голова, моя больная голова, раздутая, болючая, голова падучая... Ох, голова моя голова, вон уже скрипит, вон уже трещится...
Разбив мой череп, подобно яичной скорлупе, из меня выбрался наконец младенчик, проросшее семя, что я выпил вместе с утренним кофе ровно неделю назад. Когда я смог открыть глаза, сквозь пятна чёрно-бардовой боли я сумел различить его на руках у Ленки — маленького, лоснящегося, сморщенного... Живого. Младенец тихонько агукал, протягивая к матери окровавленные ручонки — та смотрела на него полным неземной любви взглядом Мадонны с холста. Головка ребёнка была искривлена — вытянута так, что напоминала шишку, но в остальном он казался мне вполне обычным. Младенчик глянул на меня, на миг отвлёкшись от дёрганья Ленки за волосы — глазами он весь пошёл в маму. Круглые, синие-синие, смотрят на тебя волком.
— Спасибо, Слава, заказ тебе удался — о лучшем я и просить не могла. В качестве оплаты прими то, что мы уходим. Нам нужно умыться, покушать и на поезд. Петенька, скажи папе пока-пока!
Я поднял свинцовую руку, протянул к лицу Ленки, которое было от меня сейчас дальше, чем Луна или даже Юпитер. Сейчас, измазанная в крови нашего сынишки, она казалась мне ещё прекраснее, чем в школьные годы.
— Ну уж нет, — холодно улыбнулась моя первая любовь. — Нам папа не нужен, мы сами с усами. Папа своё дело сделал, у папы работа нехитрая — а дальше мама сама, всё сама. Пойдём, Петенька, у нас поезд... Пока-пока, папа... Пока-пока...
Мир потухал вокруг меня вместе с Ленкиным голосом, а из пустой головы, словно яичный желток, вытекали последние капли меня. Я закрыл глаза, и боль наконец-то ушла — стало тихо, холодно и хорошо.
Я очнулся в своей кровати — меня бил по щекам Валерка, весь какой-то растрёпанный и смурной. Я хотел его оттолкнуть, чтобы не лез, но понял, что едва координирую движения — рука хлестнула воздух где-то справа от Валеркиного лица. Увидев, что я очнулся, он затараторил, будто хотел придавить меня грузом своего голоса, как могильной плитой.
— Славка, ты не переживай, полиция уже едет! Поймают их, сволочей, которые это с тобой сделали! Суки, разгромили весь товар, а заказы-то были ого-го... И по голове тебя нехило так огрели, но я перевязал, чем нашёл! Мы их засудим, ещё компенсацию платить будут! Я и скорую вызвал, ты только держись...
Я слушал, не сильно вдумываясь в слова друга. Полиция никого не найдёт — я сомневался, что женщина, доведшая наконец до конца свой ритуал, так глупо спалится на финишной прямой. В мои показания тоже никто не поверит — я пощупал бинты из собственной аптечки, которыми теперь была замотана моя голова. Рука попала по бинтам с третьего раза, всё норовя потрогать воздух — и я отрешённо теперь гадал, насколько это изменение перманентно. Если мои руки больше не смогут держать инструменты и облекать материал в формы, то мой друг зря оплакивает погибшие заказы — их всё равно никто не смог бы завершить.
Способность творить и впрямь оказалась в моей голове.
За окном завыла далёкая сирена, становясь всё ближе. Валерка суетился, накинул на меня какой-то плед, чтобы спрятать наготу — и на том спасибо. Повернув голову, я увидел, как под его кедой смялся торс Зевса, упавшего, видно, со стола. Рядом осталась лежать целёхонькая Афина, отделившаяся наконец от своего громовержца-отца, что некогда проглотил её мать, дабы предотвратить рождение их общих детей — но тому, что суждено свершиться, это никак не помешало.
Я косо улыбнулся Афине своим ослабевшим ртом, и Афина улыбнулась мне в ответ.