Войлок
«Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьётся в их окна, как в гладкие зеркала»
(И.А. Бродский)
Это место словно город тряпичных кукол. Я теряю серьёзность мысли на вязких осенних аллеях. Смотрю извне.
Не слышу собственных шагов и как-то интуитивно перехожу на шёпот.
Страх.
Здесь я непрочно стабилен. Трогаю пуговицы пиджака и вздрагиваю от их странной мягкости. Они будто войлочные.
Я так давно не совершал поступков, что всерьёз сомневаюсь в такой способности. Эта ощутимая трусость вполне очевидна, если набраться храбрости и честно признаться самому себе.
Возраст протаптывает тропинку к хроническому эгоизму и лени. Учит прекрасно находить оправдания и жалеть себя. Жалось всегда сладка, как тягучая патока.
И я теряю вкус этой жизни. Точнее, потерял. Утратил. Покрыл противным бытовым воском. Пропил. Высмеял. Убил. И средств для реанимации всё меньше.
С какого-то момента стал ненавидеть фиолетовый. Так раздражает своей категоричностью, что хоть беги. Но побег — не лучший выход. Тоннель для бегства вырублен в фиолетовом граните таких глубоких воспоминаний, от которых я покрываюсь раздражающей пылью. Такой же фиолетовой и едкой. И фиолетовые волки легко берут мой засвеченный инеем след.
Холодно.
Я забываю имена из прошлого. Буквы истлевают буквально на глазах и оседают пеплом на траченом временем костюме. Пустота и бессилие. Ощущение невозможности счастья. Нервный смех. Редкие минуты небольших радостей в виде тишины и покоя. Дрожь в коленях.
Паника.
Рты, расплывшиеся в улыбках, словно пришиты к лицам людей жёлтыми нитками. И глаза. Глаза с ватными взглядами так сильно меня пугают, что я прохожу мимо, опасливо потупив взор. Мне страшно смотреть в зеркало. Что, если и у меня такой?
Пухлыми тряпичными пальцами так легко скользить по дисплею. Удобно. Практично. Семьдесят пять процентов внимания направлено на мигающие экраны.
Мы не помним, как выглядит собеседник за нашим столом. И он не помнит. Из области нашего взгляда исчезает что-то важное. Непостижимое. Красивое. Прелесть естественных деталей мира.
Боль.
Зайдя в музей, я вижу группу мягких кукол, которая, стоя возле подлинника Вермеера, разглядывает фотографии чизкейков. Пишет односложные поролоновые штампы и делает селфи на фоне шедевра.
И Дельфтский феномен — великий голландский мастер со всем своим трудом, талантом, бессонными ночами и муками растворяется в хаосе пирожных со взбитыми сливками, тирамису и мороженом с клубникой. В безвкусном и мёртвом коде.
Скорбь.
Сальвадор Дали однажды сказал: «Ван Гог был сумасшедшим и потому бессмысленно, великодушно и безоговорочно отрезал себе левое ухо бритвой. Я — отнюдь не сумасшедший, и всё же я готов отрезать свою правую руку, однако совсем не бескорыстно: я согласен это сделать при условии, что мне дано будет увидеть Вермеера Дельфтского, который сидит за мольбертом и увлечённо работает. Я даже готов согласиться на большее — я тут же, не колеблясь, позволю отрезать себе правое ухо и даже оба уха сразу, если мне удастся узнать секрет «волшебной смеси», в которую тот же Вермеер, лучший из лучших — я не называю его «божественным», ибо он самый человечный из всех художников, — обмакивал свою несравненную кисть».
Прекрасно сказано. Разве нет? Но нужно перечитать два-три раза. Почувствовать вкус его искреннего восторга. Проснуться.
И я верю старине Сальвадору. Он и правда сделал бы это. Такое совершенно в духе его безумного гения. Ему был настолько интересен секрет красок Вермеера, что он готов пойти на такую жертву не задумываясь. Но его готовность жертвовать, как и сама картина непостижимого голландца, затёрта находчивыми кондитерами. Всё меню дешёвых забегаловок летает в виртуальном пространстве в окружении плюшевых сердечек. Искусство губят цифровые десерты.
Какой невероятный парадокс.
Жертвенность гениев — что-то действительно стоящее, поглощает искусственный вакуум. Но куклам не нужен воздух. В этом комфортном для них пространстве я давно чужой и задыхаюсь, как хронический астматик.
Мне так страшно умереть от этого удушья, что тряпичному социуму я чаще предпочитаю одиночество и книги, которые более живые, чем большинство людей этого города.
И ведь не старый ещё, но уже брюзга.
Раздражение.
Мои попытки протеста обречены. Бунт в любой из его форм запрещён законодательно. Мягкость тканей противится всей природой.
Гибкость.
С силой попытавший топнуть каблуком по мостовой, я слышу окрик кукольного полицейского:
— Искры не высекать, гражданин! Войлок вспыхивает мгновенно!
И сгорает дотла.
Бесследно.
«И там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл»
(И.А. Бродский)