kraska kraska 03.11.25 в 18:29

Лабиринт

#лабиринт

— Давай уже прекратим этот дурацкий разговор, — Лида заглушила двигатель и повернулась к Егорову. — Вытряхивайся из машины, приехали.

— А? — не сразу сообразил Егоров и растерянно посмотрел в пассажирское окно. — Ты о чём? Куда приехали?

— Вон через дорогу метро, твоя ветка, — Лида достала косметичку и скорчила зеркальцу умильную рожицу, — извини, но у меня романтическое свидание, и я жутко опаздываю. Дуй в метро, дверной замок и номер телефона я поменяю, расстанемся друзьями.

— Почему метро, Лида? Какое свидание? Куда ты опаздываешь? — Егоров недоуменно крутил головой, рассматривая незнакомую улицу. — Мы ехали, разговаривали, и вдруг «вытряхивайся», что вдруг случилось?

Лида, искоса наблюдавшая за крутящимся Егоровым, не удержалась от смеха.

— У меня в детстве был щегол с круглой головой и белыми щеками, и он страдал в неволе, бедняжечка, крутился в клетке вроде тебя, не понимал, где он. Я распахнула перед тобой запертую дверцу, Егоров, лети на волю, тварь божья.

Смех у Лиды всегда будил темные желания в азартных мужских душах. Егоров ненавидел её чувственный смех со дня знакомства, когда, услышав его впервые, ощутил себя насекомым.

Лида сразу уловила мандраж Егорова и с первой встречи называла его козявочкой. И действительно, он был её вечной козявочкой в сравнении с окружающими Лиду мускулистыми скотами в ароматах амбры и пачули, с аккуратно очерченными щетинами, с часами лимитированных серий и в туфлях из акульей кожи.

Прошло пять лет их мучительной семейной жизни, и Егоров смирился с неистребимым кокетством Лиды, с её смехом с придыханием, прикрытыми губами при улыбке, легкими наклонами головы или прикосновениями к волосам.

— Сука, сука, сука, — тускло думала козявочка, томясь в огромной Лидиной квартире, пока она крутила романтичные измены под видом занятий пилатесом в закрытом фитнес-клубе. 

В беспомощном смятении чувств он беспробудно пил осточертевший «Мартель», которым щедро поила его неверная Лида. Она и сама была не прочь выпить с Егоровым пару глотков коньяка, аппетитно заедая его сладким далматским инжиром. Но этим их семейное общение ограничивалось, и Лида уходила в свою спальню, куда Егоров был зван всего один раз в жизни, в первую брачную ночь.

Пять лет он спал на огромном кожаном диване с ёрзающей простыней, тонким одеялом и крохотной диванной подушкой. Он тихо страдал, морщась пил ежедневный «Мартель» и механически набивал неровные самокрутки табаком с нотками чернослива, оставлявшим после себя сладковатую горечь.

На день рождения Лида подарила Егорову винтажную коньячную фляжку с шарнирной крышкой и изогнутой формой для ношения в кармане пиджака. И послушный Егоров уже не расставался с этой фляжкой, вытеснявшей из души сомнения, ревность и обиду на недоступную Лиду.

— Скажи, зачем я тебе? — заунывно спрашивал он Лиду после новой порции коньяка. — Мы даже не целуемся, не говоря о прочем.

— А что ты знаешь о прочем, козявочка? — игриво интересовалась Лида, закалывая локоны и косясь на зеркало.

— Ничего не знаю, — констатировал Егоров, разводя руками и задевая рюмкой мраморную колонну интерьера. — Скажи честно, зачем я тебе нужен?

— Затем, что я должна кого-то мучить, — сказала Лида. — Если я не буду мучить, играя, то однажды сорвусь и придушу всерьез.

— Ты шутишь? — недоверчиво сказал Егоров, глядя на Лиду.

— Нисколько! — Отвлёкшись на ответ, Лида уколола палец заколкой и слизнула выступившую кровь. — Эротические удушения опасны, темная страсть не знает границ, да и любопытна, чтобы остановиться. Козявочка, в садо-мазо нас всегда трое, и ты непременный участник, о чем ты даже не подозреваешь.

— Чего я не подозреваю? Говори уже прямо, — Егоров с сочувствием разглядывал окровавленный палец Лиды. — Тебе больно?

— Мне очень даже прекрасно, — Лида смеялась и тыкала раненым пальцем в зеркало, перечеркивая кровью отражение Егорова. — Тебе ни о чем не нужно думать, козявочка. Придет время, и я сама все скажу.

В машине тихо играло радио. Лида обожала чувственную музыку, и выше всего боготворила бриллиантовое вокальное прошлое Сержа Генсбура и Джейн Биркин. Она часто слушала их старенькое «Je t’aime» и плакала. Егоров не знал, как утешать в таких случаях, а кроме того, любовные стоны Генсбура и Биркин никак его не трогали, ну мычат и мычат, ему-то что.

Что играло сейчас, Егоров не мог разобрать, да и неважно. Его выгоняют, Лида уходит к другому, за что такая несправедливость? Он был самой послушной собакой из людей, он давно махнул на себя рукой, заливая коньяком все свои желания и чувства, свои мечты, с которыми никто не считался. И вот она, черная Лидина благодарность.

— Егоров, не спи, — Лида толкнула его в плечо. — Выходи из машины, мне очень-преочень нужно ехать.

— Не выйду, — упрямился Егоров. — Объясни, что происходит? Тормозишь посреди дороги и требуешь, чтобы я вышел. С чего вдруг?

— Никакого «вдруг», Егоров, — Лида скривила губы. — Я давно решила с тобой расстаться.

— А моё мнение тебя не интересует? — спросил Егоров. — А как же все твои слова о том, что я тебе нужен? Ты хотела меня мучить, и ты мучила. И пять лет я тебя полностью устраивал. Что изменилось?

— Всё изменилось, — сказала Лида. — За пять лет ты привык к мучениям и разучился страдать. Нет ни слез, ни истерик, ни проклятий, ни ревности, нет ничего. Своим равнодушием ты вынудил меня найти другого. И я нашла. Он так похож на тебя прежнего, такого доверчивого, робкого, искреннего, что мне даже захотелось взять его в кровать. Но не хочу приучать к рукам, чтобы было проще выгнать. 

— Как собаку, — добавил Егоров.

— Козявочка, — сказала Лида, — мир делится на плохих и хороших. Плохие догадливы, хорошие доверчивы. Ты какой?

— Я хороший, — с тоской сказал Егоров.

— Вот и живи с этим, — пожала Лида плечами, — послушай, я дам тебе долю от продажи квартиры, но машина только моя, это подарок.

— Чей? — Егоров достал свою фляжку, сделал длинный глоток и выдохнул. — Любовника?

— Фу, ненавижу это слово, — поморщилась Лида, — ну почему красивое чувство рождает некрасивые слова? А ты и рад, да? Грубый ты, Егоров.

— Я? Грубый? — искренне удивился Егоров. — Нет, я тряпка.

— Ты не тряпка, — Лида дернула к себе сумочку, достала сигареты, прикурила, — тряпка бы давно топала к метро. Я так и знала, что доведешь.

— Ну, если я не тряпка, — сказал Егоров, булькая фляжкой, — тогда я тебя убью.

Лида отклонилась на спину сиденья и обидно захохотала, невольным движением распахивая полы кожаного плаща.

Егоров перевел взгляд на вынырнувшую из глубины Лидину коленку и с силой обхватил её пятерней.

— Это что за фокусы? — Лида перестала смеяться, скинула руку Егорова и задернула полы плаща, словно тяжелые гардины.

— Никаких фокусов, — уверенно сказал Егоров, — сначала трахну, потом убью.

— Лети уже, белощекий, — сказала Лида, — дверца открыта!

— Юбку задирать не буду, — отстраненным голосом продолжал Егоров, — и плащ на груди рвать тоже не буду, на тебе блузка небось кашемировая, дорогая и тонкая, раздевайся сама.

Смех Лиды резал душу Егорова серебряной фольгой, душил серебряной цепочкой, путал серебряной монеткой, крутящей орла с решкой.

— Прекрати смеяться, — Егоров истерично всхлипнул, ударяя себя ладонью по лицу. Выглядело это нелепо и трогательно.

— Ну-ну-ну, — жалостливо пропела Лида, — что ты, что ты, козявочка, не ропщи, не взыщи, лети себе с миром.

Егоров согнулся, пряча лицо в ладонях. А Лида гладила его по голове и пела:

Козявочка несчастная
Сидит на травинке тонкой,
Дождь её замочил,
Ветер уносил...

«Ох, как мне тяжело,
Всё не так, всё не то!
Ни тепла, ни приюта,
Одна темнота...»

Но вот солнце взошло,
И сухо стало вокруг,
Козявочка вздохнула:
«Жизнь — не страшный испуг!»

И снова в путь,
И снова вперёд,
Ведь счастье ждёт там,
Где солнце поёт!

— Не прогоняй меня, — жалостливо попросил Егоров, — я согласен на любовника, встречайся с ним, я не против, я всё понимаю, я ничего не требую, сердцу не прикажешь и насильно мил не будешь. Только оставь меня у себя, Лида, умоляю, не прогоняй, мне некуда идти.

— Однажды мне подарили щеночка, — Лида мельком посмотрела на часы, — такой милый, с красным ошейником и золотой пряжкой. Я играла с ним весь вечер, а утром усыпила. Я наигралась, и он стал не нужен. Поцеловала на прощание и отдала ветеринару. Иди, я тебя поцелую.

— Тварь, тварь, тварь, — судорожно выкрикнул Егоров, — я ненавижу тебя.

— Ути-пути, — проворковала Лида и, отвернувшись к зеркальцу, прошлась по лицу пуховкой. — Выходи, козявочка, я наигралась и хочу ехать.

Не дав ей договорить, Егоров порывисто обхватил Лидину шею рукой, потянул на себя и резко швырнул вниз — она ударилась головой о его колени.

— Погоди, погоди, сейчас поцелуешь, — бормотал Егоров, с силой дергая молнию брюк и царапая ею нежную кожу Лидиного лица. — Сейчас достану, сейчас, сука.

Лида крепко стиснула зубы и пыталась расцарапать ногтями искривленное ненавистью лицо Егорова. В салоне переплелась ярость тлевших углей сандала, рваной дымки бархатистого мускуса и вспышек искр ледяного жасмина.

— Ах ты тварь, — обезумевший Егоров колотил Лиду платиновой головой о торпеду машины. — Открывай рот, будешь меня помнить, молиться, что живой ушла, поглядишь еще, какая я козявочка.

Лида обмякла и ткнулась лицом в подлокотник кресла. Егоров перевел дух, подтянул Лиду к себе. На мгновение замер, глядя на пухлые полуоткрытые губы, и наклонил послушную голову Лиды к своей раздерганной молнии. Сделал несколько порывистых движений, вздрогнул и закрыл глаза, восстанавливая сбившееся дыхание.

— Ну вот и все, а ты боялась, — сказал Егоров. Он вернул Лиду на водительское сиденье, достал из кармана пиджака платок, осторожно промокнул ссадины на её лице. Лида застонала, её веки слабо дрогнули, Егоров поцеловал Лиду в губы и выбрался из машины. Обернулся и увидел, как Лида провела по лицу рукой, как открыла глаза и обвела машину растерянным взглядом. Егоров двинулся к метро.

— Козявочка, — насмешливо процедил он и поднял воротник куртки.

Ему повезло, вагон был пустой, только в самом конце сидели две девушки, похожие на студенток.

— Симпатичные, — подумал Егоров. — Вагон пустой, одна собой загородит, а вторую трахну. Теперь всё моё, хватит, считай, пять лет в одиночке отмотал.

Теперь мысли Егорова текли ровно и не вызывали у него прежней неуверенности и паники. Что с ним случилось? Егоров повел плечами и ощутил какую-то непривычную силу, дающую ему властное право на все свои желания. Он подошел к девушкам, минуту повисел над ними, держась за поручни. Девушки, заметив Егорова, переглянулись и не сдержали смешка.

Хихикайте, хихикайте, — подумал Егоров и опустился рядом. Девушки послушно потеснились, вызывая у Егорова самодовольную радость. Он широко расставил ноги и замер, наслаждаясь предвкушением. Что-то обязательно произойдет, нужно сосредоточиться на ощущениях, чтобы не пропустить ни одного мгновения предстоящего удовольствия.

Одна была рыженькая, а другая черненькая. Рыженькая явно пофигуристей, грудь, бедра, и наверняка с норовом, тем прикольнее. Черненькая явно на вторых ролях, тихушница. Она и кричать не будет, оцепенеет, и делай с ней, что хочешь.

«Вот тебе и козявочка», — снова усмехнулся Егоров. Чтобы немного успокоить легкое сердцебиение, он закрыл глаза и прислушался к разговору. Говорила рыженькая.

— С детства червей ненавижу, мерзкие, скользкие, внутри говно от головы до жопы. Вчера мы опыты над ними ставили, стопятьсот раз пожалела, что с биофаком связалась.

Егоров криво усмехнулся: «Девки есть девки, всего боятся. Подумаешь, черви».

Перед глазами возникла кучка извивающихся, скользких червей. Они крутили змеиными мордами и беспомощно искали возможность зарыться.

— Перчаток нет, брались за червей голыми руками, прикинь, мерзость. Они холодные, сопливые. Профессор принес лабиринт. Это такой белый ящик, на дне много-много дорожек, ведущих в разные стороны. Червям нужно выбрать единственную правильную дорожку, ведущую к выходу. Все остальные дорожки ведут в тупик.

Егоров вообразил белый ящик с дорожками, по которым неуверенно ползут черви. Длинные, пурпурно-лиловые, с синюшными «трупными» пятнами.

— И если черви приползают в тупик, их бьёт током, слегка, но им хватает. Они корчатся, пихаются, ползут обратно. И еще этот запах. Я как-то спьяну свечку новогоднюю зажгла, розовую. А на ней муха сонная прилипла. Короче, курю и чувствую запах горелого, эта муха сраная на свечке запекается, потрескивает, не забыть.

Егоров представил, как по розовой свече стекают капли воска, покрытые маслянистой пленкой мушиного жира. И запах ощутил, паленого хитина и оплавившихся слюдяных крыльев.

— Короче, эти сраные черви доползли до выхода, аж искрятся от тока, не знаю, как еще живы. А у меня в сумке ликер был вишневый, густой, я за кафедру зашла, на пол села и пару глотков втянула, может больше. Я чего-то в последнее время часто накидываться стала, не прёт по судьбе как-то. А тут еще черви эти.

Егоров вообразил грудастую рыженькую, приникшую к горлышку бутылки.

«Втянула пару глотков», — сказал он мысленно. — «Не втянула, а отсосала. Такими губищами отсосешь и не заметишь». Егоров прислушался к звоночкам желания, но возбуждения не ощутил. И ничего не ощущал, его как парализовало. Егоров попробовал прикусить язык, но боли не было.

— Хорошо, что ликер захватила, я потом еще пару раз прикладывалась, потому что дальше вообще был треш адский. Червей собрали и засунули в блендер. Обычный с виду блендер. Никто и не вякнул, короче, слушай, когда червей блендером в кашу прокрутили, я чуть ликером не блеванула. Он такой густой, красный, «Кровь Морлакко», обожаю. Но сейчас прямо не в кассу совпало.

Пришедшее изнутри чувство тошноты успокоило Егорова. Если тошнит — еще жив. Он осторожно сжал пальцы в кулак. Пошевелил пальцами ног в ботинках. Шевелятся, но бесчувственные, как не его.

— И эта каша из червей слегка шевелится, хотя ничего живого в них уже не осталось. Типа, глюки у меня. И эту шевелящуюся кашу скормили новым червям. Прямо набили их до отказа. У меня бабка так кровяную колбасу делает, через цевку скобленную кишку кровавой кашей напихивала. Теперь к бабке вовек не поеду. На кровяную колбасу смотреть не могу. А ведь так любила, прямо в драку.

Егоров невольно вспомнил, как запихивал в Лиду свой налившийся кровью причиндал, и снова не ощутил желанного прилива возбуждения. Нет, с ним что-то произошло, он сломался, но как и когда?

— Потом этих сытых червей тащим в лабиринт. Я их беру, они явно тяжелее стали. И прикинь, эти раздувшиеся черви проползли лабиринт на раз, без единого разряда током, по прямой и в дамки. Профессор сказал, что им передался опыт тех червей, которых они сожрали. Чужой опыт усвоился в них, как котлетный фарш. Усвоив чужой опыт, черви сразу поползли куда надо. Допустим, если я, овца ленивая, тебя сожру, то стану умной, как ты, круглой универовской отличницей. У меня ликер остался, вишневый, жахнем? Чтоб червей забыть?

Егоров попытался встать, но не удержался на бесчувственных ногах и упал на пол вагона. Пол был заплеван подсолнечной лузгой, но выбора не было, Егоров полз к выходу из вагона медленно, останавливаясь и неуверенно тычась в воздух, словно червяк в лабиринте. Кровь поднималась из его нутра неимоверными усилиями мышц, распирала лицо, руки, тело и тоскливо занывший причиндал, сдавленный двумя раздувшимися шарами. Кожа Егорова приобретала багрово-синюшный оттенок, голова болталась в разные стороны.

Двери вагона открылись. Мимо Егорова выскочили испуганные студентки, впопыхах отдавив ему пальцы рук, но он не почувствовал боли и медленно выполз из вагона. Платформа пустая. Поезд ушел.

— Милый белощекий щегол, — прозвучал над головой голос Лиды. Егоров вздрогнул: он не слышал, как на платформе появилась Лида. Егоров открыл глаза, но никакой Лиды рядом не было, звучал только её голос, но не звонкий, а дребезжащий, как треснутый колокольчик. 

— «Я распахнула перед тобой двери свободы, а ты накинулся на меня цепным псом, причиняя боль и унижение. Растерзав меня, ты усвоил мой отвратительный опыт и освободил меня от моей тяжелой ноши. Тебя здорово раздуло, но ты привыкнешь и даже станет нравится. Никто и не заметит, что мы поменялись ролями, потому что лабиринту всегда было наплевать, кто по нему ползает. Но главное, что ты знаешь, что тебе делать, поскольку сыт мною по горло».

— Я не могу сдвинуться с места, — проворчал Егоров, — словно нет ни рук, ни ног.

— Крутись! — подсказал Лидин голос и сдавленно хихикнул. Или ему это померещилось?

Он стал крутиться, перекатываясь со спины на живот, с живота на спину, пока не свалился на рельсы. Растянулся на шпалах, руками вперед. Попытался встать, руки разъехались, и он ударился лицом о рельсы, но боли по-прежнему не почувствовал, всё в нём было чужое.

Егоров выкинул вперед руку и, теряя последние силы, попытался подтянуть себя к платформе, но сильно ослаб и бессознательно коснулся контактного рельса.

В памяти всплыли слова рыженькой: «— И если черви тыкаются в тупик, их бьёт током, слегка, но им хватает».

Удара током он не ощутил, но услышал легкое потрескивание и едкий запах коптящей на свечке мухи.

«Лабиринт не отпускает ни правых, ни виноватых, ни хороших, ни плохих, — подумал Егоров, — по нему можно ползать всю жизнь, жрать других или самому быть сожранным, неважно. Важно, что у лабиринта нет выхода, его дороги никуда не ведут. Никто из нас не знает, как мы оказались внутри и что осталось снаружи. Для всех нас окончание пути в лабиринте — это всегда тупик. И вся разница между тупиками в том, чьей болью ты его оплачиваешь — собственной или чужой. Вот и весь опыт с червями.

Егоров увидел свет прожектора прибывающего поезда, услышал тревожный свист гудка, отчаянный зуммер тревоги, крики и топот ног. 

Он закрыл глаза и тихо улыбнулся, как делал это в прошлой счастливой жизни с Лидой, угощавшей его после щедрого глотка «Мартеля» сладким далматским инжиром.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 118
    16
    727