Вспоминая вкус
«Я потеряла чувствительность. — Айрин вытащила иглу, и появилась небольшая капля крови. Айрин её слизнула. — И вкус у меня почти потерян. Различаю солёное от сладкого, но не более того. Иногда мне кажется, что это только воспоминание от вкуса, с тех времён, когда я ещё всё чувствовала…»
Ни одну историю не расскажешь, если не упомянешь любовь. Родина, мать, дети — конечно, да. Но это всё, как говорят математики, дано. Встроено. Вариантов нет — разве только погрешности. А вот найти из сотен тысяч своего человека — это задачка, условие к которой пишешь сам, и с годами оно становится все объемнее и меняется без конца. Вначале довольно того, чтобы «всегда ходить в школу вместе, и в танцах выбирай меня, а я буду выбирать тебя. Мы всегда будем вместе, если за нами не будут следить». На кодексе любви Тома и Бекки я продержалась долго, пока сестры Бронте не добавили в него романтизма, страданий и жертвенности, а заодно научили, что для счастья вовсе не нужно быть таинственной красавицей. Достаточно прекрасной души. Враньё, конечно… Кстати о вранье. Какие без него отношения, тем более — любовь? Сумей промолчать или чуть приукрасить события — вот тебе и счастье.
Впрочем, ложь мужчины и женщины используют с разными целями. Взять, к примеру, Одиссея.
Он «достиг всего, чего желал: начинил собой человеческую культуру, как в свое время троянского коня, наследил во всех морях, разбросал свое семя по многим островам, ото всех уходил, чтобы в нужный час вернуться к царским обязанностям, на милую родину. Он обманул всех, с кем сводила его судьба. …Одиссей остался героем тысячелетий — как великий лжец, авантюрист, обольститель… Как он был искусен в выдумке обмана! Он просматривал наперед чужие пути мысли, чтобы обогнать, обойти, превозмочь, устроить ловушку, победить! …Так он вписан в память народов — как великий конструктор и архитектор умной лжи…
Пенелопа же осталась ни с чем. Она все сидела со своей пряжей многоразового использования, пряла да распускала, и ложь её, как и её рукоделие, была пластична и уклончива… Какого-то специального женского качества — врального — она была лишена. А между тем женское враньё, в отличие от мужского, прагматического, — предмет увлекательнейший. Женщины всё делают иначе, по-другому: думают, чувствуют, страдают — и лгут… Боже милостивый, как они лгут! Речь идет, конечно, только о тех, кто, в отличие от Пенелопы, к этому одарён…»
Об этих одарённых жахнул по мне граф Толстой — сперва «Крейцеровой сонатой», а потом уж, контрольным, «Анной Карениной». Убедив, что ложь женщины почти всегда связана с сокрытием новой любви от изжитой. И объяснив, что любовь — не только романтизм и жертвенность, а — страсть и чувственность. И когда этого нет, то и любви нет тоже.
Вообще русская классика малость жестока для юных — после чеховских и толстовских пассажей о браке, часто тоскливых, не оставляющих ни грана надежды, что у тебя будет иначе, чем «Который час? Пора спать. Какой нынче обед? Куда ехать? Что написано в газете? Послать за доктором. Горло болит у Маши», — хочется доказать всем, всем, что ты эту систему сломаешь, и — одновременно — повеситься, потому что великий писатель зря не скажет, вон и учительница подтверждает, и в учебнике написано — гении.
Со временем понимаешь, что прожила, собственно, все сюжеты, рассказанные в книгах — жаль, что не только куски беспримесного счастья, но и ошибки героинь испытаны на собственной шкуре. Но именно вот то время, когда любила, и засчитывается за по-настоящему прожитое.
Судьба вообще не балует оригинальностью — всё, что с тобой было, уже кем-то описано. И книги уже не дарят надежду на несбыточное, как раньше, а объясняют, что, собственно, с тобой происходит и как быть дальше. Вот, скажем, было время, когда «читала «Анну Каренину», чтобы сопоставить некоторые события своей распадающейся лично-семейной жизни и настоящую драму настоящей женщины — с завитками на белой шее, женственными плечами, оборками на пеньюаре и с рукодельной красной сумочкой в пианистических пальцах…»
Впрочем, настоящесть тогдашних драм тускнеет перед теми, что подкидывает жизнь, и длинных романов читать совсем некогда — как и крутить их, увы. Как-то внезапно стало ясно, что на века ничего нету, и от твоих намерений и стараний мало что зависит.
Да и книг хочется современных, недлинных и ёмких, Анну жаль, конечно, но что она знала о жизни, со своими завитками и оборками? Время летит с такой скоростью, что некогда заламывать собственные пальцы, не менее пианистические, кстати — предаваться страданиям не дает сука-жизнь.
Разве замутишь что-нибудь эпистолярное, для души, с приятным собеседником, да и плачешь, если время есть, над прекрасным:
«А вот теперь весна, так и мысли всё такие приятные, острые, затейливые, и мечтания приходят нежные; всё в розовом цвете. Я к тому и написал это всё; а впрочем, я это всё взял из книжки. Там сочинитель обнаруживает такое же желание в стишках и пишет —
Зачем я не птица, не хищная птица!
Ну и т. д. Там и ещё есть разные мысли, да бог с ними!»
А нет времени страдать — уходишь в оффлайн, да и дело с концом.
Вот истинная любовь — что ж… Она — сквозной линией через всё сущее. Как и сопутствующая ей ложь. Как древнее море, осыпающиеся пологие горы, цепкие жесткие травы, пыль и греки с их многочисленными богами, царями и героями – буквально на все вкусы.
Кроме печальной Пенелопы, просидевшей сиднем у прялки в ожидании скитавшегося невесть где мужа, была ещё отважная Медея, ради любимого совершившая кражу и уехавшая с ним в другую страну. А потом, потом, что там было в самом конце, когда улеглись страсти?
«Пока вода согревалась на керогазе, Медея застилала свою постель, складывая подушки и одеяла в сундучок у изножья кровати, и бормотала коротенькое утреннее правило из совершенно стёршихся молитвенных слов, которые, невзирая на их изношенность, неведомым образом помогали ей в том, о чем она просила,— принять новый день с его трудами, огорчениями, чужими пустыми разговорами и вечерней усталостью, дожить до вечера радостно, ни на кого не гневаясь и не обижаясь. Она с детства знала за собой это неприятное качество — обидчивость — и, так, давно с ней борясь, не заметила, что уже многие годы ни на кого не обижается.
Добормотав последнее, она тщательно, выработанным за многие годы движением сплела косу, свила её в узел, обмотала голову черной шелковой шалью, выпростала длинный хвост из-под пучка на шею и вдруг увидела своё лицо в овальном зеркале, обложенном ракушками. …Медея с некоторым удивлением разглядывала своё лицо — внимательно и строго, и поняла внезапно, что оно ей нравится. В отрочестве она много страдала от своей внешности: рыжие волосы, чрезмерный рост и чрезмерный рот; она стеснялась больших рук и мужского размера обуви, который носила…
«Красивая старуха из меня образовалась», — усмехнулась Медея и покачала головой».
Что же было там, в середине веков? Между временами юной колхидской царевны и старухи Медеи Мендес, урожденной Синопли, с Таврических берегов? Что было в середине жизни — между надеждой и отвагой юности и вдовьей одеждой? Сколько всего Медей уместилось в этом промежутке, сколько раз рождалось и умирало то, ради чего воровали, убивали, жертвовали всем и всеми — и врали без конца, приукрашивая и скрывая?
Думаю, было бы неплохо вот так, молчаливой суровой старухой жить среди многочисленных родственников, пыли, солёной воды и гор, всё про них понимая. Гулять, пока солнце ещё не раскалило землю. Ходить не праздно, быть «собирательницей шалфея, чабреца, горной мяты, барбариса, грибов, шиповника, но не упускать также и слоистых стройных кристаллов горного хрусталя, и старинных тёмных монет, которыми полна была тусклая почва этой скромной сценической площадки всемирной истории».
Жизнь по-прежнему щедра на подарки: вот опять на утренней прогулке подобрала сердолик. Положить рядом с другими, на окошко летней кухни — там, где за занавеской спрятаны от досужих внуков пачка папирос, шкалик тёмного стекла и толстостенная рюмочка.
Время вспоминать…
Так что же было — между?
«Она стряхнула с маленькой груди остатки воды, с трудом натянула на узкое мокрое тело джинсы. В пружинистых её волосах, в причёске, которая еще не называлась «афра» и была ее собственной и ничьей больше, тоже лежали круглые капли воды. Несколько маленьких, жестких даже на вид шрамов, уже волнующих и любимых, отмечали ее тело под грудью, с левой стороны живота и на правом предплечье. Кажется, она была совершенно неженственной. Но все женщины, которых он знал прежде, в сравнении с ней казались не то манной кашей, не то тушёной капустой…»
Такая ерунда, в сущности. А ведь это и было счастьем. Надежда, что ты пройдёшь вот так, сквозной линией, от начала до конца чьей-то жизни, жива в каждой барышне, читающей романы.
Любви в жизни сколько угодно. А что она такое, в чём состоит — не знает никто.
«Всё определяется сантиметрами, минутами, уровнем содержания гормонов. Но ведь это только вопрос веры. На практике оказалось, что я исповедую другую веру, что мне важно ещё и выражение лица, внутреннее движение, поворот слова и поворот сердца. Разве там, где теряется ощущение границ тела, не происходит никакого общения превыше телесного? …Скажи — нет! Неужели ничего между нами не происходило, что не описывается никакими параметрами? Но тогда нет ни тебя, ни меня, вообще никого и ничего, а все мы механические игрушки, а не дети Господа Бога. Вот тебе стишок, и, прошу тебя, скажи «нет».
«Он поворачивает лицо и в нём столько любви
что некоторые принимают её на свой счет
между тем он просто поворачивает лицо
говорит я слышу тебя говори
говорит говори я слышу тебя и руку твою держу
вижу тебя и не отвращу лица
буду с тобой до конца плакать с того конца
этой вселенной на тот»
Цитаты:
Надя Делаланд
Ф. Достоевский, «Бедные люди»
Л. Толстой, «Крейцерова соната»
М. Твен, «Приключения Тома Сойера»
Л. Улицкая (иноагент), «Сквозная линия», «Медея и её дети»