Гуннхильд
Ветер злится. Трава извивается под его порывами и рассыпается в труху, тут же сливающуюся с почвой. Он злится, потому что не видит, куда летит в вязкой темноте.
Утром будет отлив, и на серебрящейся глади уже чернеет коса из песка, подкреплённого галькой. Уходит на покой потерявшая сияющую кровь луна. Ей на смену придут несколько беззвёздных ночей.
* * *
Она бежала за ветром, зачем-то пытаясь перегнать его. Удивительно, но ни одна кочка не выскочила с подлым коварством под ногу.
Она не устала, сил у неё полным-полно. Правда, хотелось упасть лицом в эти кочки и разрыдаться — как рыдала она в прошлом, зарывшись в сено, под протяжные вздохи Краснобокого.
Если снаружи скотника её слышали, то просто уходили. Хорошо, если по своим делам, а не ради свежего повода пошептаться о дочери Сигрид. Скотник летом разломали, а позавчера забили Краснобокого.
Подумав об этом, Гуннхильд всё же споткнулась… Что это за треск?
«И такой противный!»
Это платье не выдержало на колене. Как и тогда, порвалось.
Закравшийся холодок говорил, что прореха широкая. Башмак с левой ноги слетел, но где он, в щели между камнями или в траве — она боялась отнять лицо от мокрого мха и оглянуться в сторону тревожно шелестевшего пролеска.
«Встанешь?»
Она опирается на ладони и…
«Ай!»
На ладонях блестящие, чёрные, сочащиеся горячим волдыри.
Неловко пошатываясь, источая от боли слёзы, она поднимается. Быстро-быстро, даже голова кружится несколько мгновений. Отряхивается и бежит навстречу утру.
Утро лёгкое и пока что холодное, но скорей всего будет солнечным. А позади ползёт умирающий тёмный и душный вечер.
Все тогда тоже бежали к морю — конунг Харальд Рыжий Волк прибывал в Гнездо как новый хозяин… Когда умер Олав, стало умирать и Гнездо. Только славный герой-добытчик мог его спасти.
«Это с тех пор ты полюбила бегать, — встрял кто-то в мысли Гуннхильд, — и днём, и в сумерках».
Все хотели видеть Харальда. Потому что, как сказал певец, слава Рыжего Волка летит быстрее ветров, надувающих ему парус.
* * *
Слуги убежали, бросив все дела, которые им приказала сделать Сигрид. Какой дурак захочет гнуть спину под началом вздорной хозяйки, когда неподалёку вот-вот причалит драккар с героем на борту?
Сигрид злилась недолго — одиночество её умиротворяло. Слуг, этих ничтожеств, она понимала. Но Сигрид не имела права позволять себе то, что позволяли себе они. Сейчас мысли её, как жареные рыбёшки в неразбавленной простокваше, всплывали и тонули, расслаиваясь, теряя чешуйки. Простокваша застывала, наливалась красками, превращаясь в полудрагоценный камень, с пузырями и примесями внутри… Где руны её матери — резные белые косточки, принадлежавшие ещё бабушке?
Вон они, лежат у крыльца, среди по-весеннему слабых, по-весеннему нежно-зелёных травинок. Пусть валяются хоть до конца света. Сегодня они каждый раз выдавали новый ответ, и каждый раз это не был ответ, который она хотела.
Сигрид вздохнула, и вдох пронзил её, как копьё… Когда она хочет прийти в себя, она держится за связку ключей. За ключи от дверей и сундуков со всем добром Волчьего Гнезда. Они висят под накидкой, ниспадающей до земли и сцепленной на плече золотой застёжкой. Олав привозил ей эти накидки и платья ворохами. Он утверждал, что подобные наряды, шитые золотом и драгоценными камнями, носят богатые женщины из великих городов Миклагарда и Йорсалы.
Она хозяйка в усадьбе уже двенадцать зим и хочет, чтобы ключи принадлежали ей до белого снега на голове. Но он не скоро выпадет на косы, скреплённые сейчас платком и серебряным обручем с узором из крылатых собак. Чтобы ключи у неё сохранились, Сигрид пойдёт по дороге, каждый камень которой раскалён в огне, каждая травинка которой стала телорезом, а каждая лужа — гиблым болотом. Дорога та зовётся Харальдом Рыжим Волком.
Гневное отвращение к Рыжему Волку пробуждало забытые, приятно-обжигающие ощущения, спускавшиеся к животу от грудей, а из живота к коленям, заставляя их трепетать и подгибаться. Чем ближе подплывал драккар Харальда, тем были жарче ощущения.
Сигрид точно знала ответ, который требовала от рун матери и бабушки. Но что его требовало — вдруг вовсе не разум, столь боящийся за ключи усадьбы? Неужели старшую дочь благороднейшей крови, как корову за верёвку, тянет к морскому разбойнику?
Она задохнулась в негодовании. Красивые, невозмутимые брови встревожила эта мерзкая мысль. Но разве не потому она волнуется? Ждёт разбойника, как верная собака, на пороге его родного дома? Разве она не ответит согласием на все его слова сегодня? Не потому ли торопит солнце к закату?..
Сигрид знает, кто наипрекраснейшая жена побережья, и самодовольно улыбается.
И красота её заблистала бы вдвойне, стой рядом дочка-преемница. Премилая, как сама Сигрид в детстве. Нет, только не Гуннхильд. Эта может заорать в самый торжественный миг тишины или заскакать козой, смеясь и мотая волосами. Нет, не дикая, несдержанная Гуннхильд, а кроткое, как оленёнок, создание с длинными золотыми косичками и глазками-фиалками — каковой в детстве была Лебединая Шея. Все бы пали перед воплощёнными богинями-покровительницами рода Сигрид… Гуннхильд унаследовала от Олава некрасивость и костлявое туловище. Не верили, что она дочь Лебединой Шеи. И она со всеми убежала встречать Харальда.
Сигрид не выдержала давящего изнутри напряжения и рассмеялась. Хорошо, что её никто не видел. Но и она не увидела, что в миг смеха, словно сбросив налёт, проснулась красота, которой славилась Лебединая Шея, когда её все любили и песенным героиням давали её облик.
В той жизни, в дни особых празднеств она надевала белые одежды и шла в череде жриц. Тогда в родной ей дубраве продолжали жертвовать женщин Хозяевам-Небесной-Деревни. Один требовал валькирий и прислужниц для встречи новых эйнхериев, а Фригг в чертог были нужны умелые работницы.
Сегодня Сигрид тоже приносит жертву, только без смерти и крови — и то тоже прещедрая жертва. Но жертва иного рода.
Сигрид жертвует себя, свою разорванную душу старшей дочери благородной семьи. Она бросит её прямо под сношенные сапоги морского разбойника и грабителя, в пыль, в грязь, в придорожный мусор. Ради самой себя в доме на зелёных холмах Волчьего Гнезда и с его ключами у себя в руках.
Сигрид точно знала, кем хотела остаться. Не приживалкой под крышей из милости или позорной прислужницей. Второй, как ведётся, после мужа и самой главной в его отсутствие. А Харальд будет отсутствовать много дольше своего брата Олава, и любовь к нему не обязательна. Хотя Сигрид полноценной любви ни к кому из своих мужчин не испытывала.
Она сделает всё, чтобы никогда не зажиматься в угол, моля богинь-покровительниц уберечь её от опасности. Она не будет проглатывать язык со своим мнением, пока говорят удостоенные. Она сама останется той, с кем надо считаться, сама поведёт за руку или за шкирку, повелевая, указывая путь пальцем или мечом…
Ибо быть хозяйкой древнего Гнезда почётно.
Сигрид выдохнула, отклонив голову в платке. Она ждёт, когда на той стороне холма появятся жители посёлка с невысоким морским разбойником в первых рядах.
Ты же, солнце, укоряющее божье око, умирай скорее.
* * *
Когда они вытаскивали и складывали на палубу вёсла, она пожелала навсегда ослепнуть. Чтобы, подобно пятну от солнца, последним отпечатком этого мира остался Рыжий Волк под алым соколом на сером парусе.
Казалось, все её любимые песни оживают в самое счастливое в её жизни утро. Вот-вот, и у мачты Сигурд Драконоборец вздёрнет под потоки света расцарапанную руку с головою Фафнира. И по доскам на пристань сойдёт спасённая на севере Идунн с молодильными яблоками в подоле. Да что Идунн — вдруг сама Фрейя?.. Кто-кто, а одна высокая не по возрасту девочка с берега ни разу не удивилась бы. Ни она, ни её пылающее сердце.
Гуннхильд смотрела на драккар во все глаза и запоминала всё-всё-всё. Пусть её пихали в толпе, вопили, напрочь оглушая, выпрыгивали перед носом и махали руками, а невысокого Харальда на палубе загораживали плечи его воинов. Надо подождать — вождю положено сходить с драккара последним, чтобы по прихоти богов на пир к морскому хозяину попал бы главный.
«Это мой отец… Он будет моим отцом!»
Радостные мысли прервались, и душу затопило ликование. Крупица за крупицей — что удавалось высмотреть из толпы — она запоминала размашистые движения, блеск порубленных кольчуг, поясов и мечей. Впитывала, чтобы помнить всю жизнь, обветренные смеющиеся лица, усы, щетинистые щёки и подбородки.
По доскам шёл и Трюггви. Гуннхильд не сразу его узнала. А когда узнала, то оробела — это был непривычный, незнакомый Трюггви, со сдвинувшимися от зимнего морского солнца бровями, с белой бородкой на тёмном, далеко не прежнем лице. На нём кожаный доспех, красные штаны и сапоги, пусть изрядно ношенные, но всяко крепче пастушьих опорок.
Гуннхильд старалась не думать о нём и каждый раз отводила взгляд. Боялась, что сердце разобьётся о рёбра от радости за него.
Быстрее всех она обгоняла Харальда и воинов. Ломилась сквозь красные ветки кустарника — потом эти кусты выжгут по приказу Харальда под новые пастбища — ждала на развилках, бежала по траве дальше… Гуннхильд была самим счастьем. Лес запомнил её такой и явил в солнечном сиянии годы спустя Торвальду. Ибо не так много счастливых людей бегало в нём.
Она первой ворвалась в круги старых глинобитных заборчиков Волчьего Гнезда. Добежала до порога и прижалась к матери…
«Матери? — влез кто-то в воспоминания Гуннхильд. — Ха-ха… Твоей?»
— Молчи! — закричала Гуннхильд. — Молчи-молчи-молчи!
Сквозь щиплющие слёзы она приказывала внутреннему голосу замолчать, вслед за отголосками в пролеске — их от её крика народилось предостаточно…
По пути она наступила на что-то беленькое и маленькое. Подняла и, подпрыгивая на бегу, стала рассматривать.
Это оказалась старинная родовая руна, которая почему-то валялась в траве. Мама словно не видела, что подобрала Гуннхильд, иначе б страшно закричала. Гуннхильд не дозволялось даже смотреть на мешочек с ними.
Сигрид, сосредоточившаяся на дороге, как кошка на кротовой норе, была один в один гриккландская статуя, убранная в платок, платье и накидку из Миклагарда. Кулак Сигрид, нервно жавший ключи на цепочке под накидкой из Великого-Города, был бледно-синим. Обнимая её, Гуннхильд щекой чувствовала, какой каменный и холодный у матери бок. Да-да, ну совсем как у статуи…
Гуннхильд отлепляет лицо от бока Сигрид. И, щурясь от слепящего солнца, оглядывает рябину около дома.
Жаль, весной на ней нет ягод. Из них можно сделать бусы — нанизать на нитку, как Гуннхильд показывали в детстве. Гуннхильд была бы в них такая же красивая, как мама. Солнечно-красные ягоды очень украсили бы её невзрачное платье…
Но на старой рябине нет даже соцветий. И её срубят по приказу Харальда при строительстве нового дома.
Слуги и жители прибрежного посёлка гомонящей толпою заходят в усадьбу. Воины Харальда останавливают их за ручьём.
К дому идёт Харальд. Рыжие волосы на солнце полыхают огнём. Его шлем под мышкой, подшлемник в руке. Плащ колеблется, за плечом подпрыгивает рукоять большого меча.
Повернувшись к толпе, Харальд со слишком нарочитой для судьбоносной речи ленцой и несерьёзностью объявляет, что отныне он муж Сигрид и хозяин Волчьего Гнезда.
В толпе натужно орут. Визжат, плачут… Кто как может, громко-громко, восполняя не выдержанную Харальдом торжественность.
Сигрид, поджав губы, опускает подбородок. Смыкаются серебряные ресницы — они у неё длинные, как звёздные лучи на морской глади.
Харальд берёт её за предплечья, пониже золотых цветов-нарукавников. Требовательно смотрит в глаза — чего никто не делал за долгое время без хозяина… Или никому не хватало смелости.
«Ты любишь его? Полюби его, пожалуйста!» — мысленно обращается к матери Гуннхильд, не отрывая глаз от Харальда.
Как же он близко, даже руку вытягивать не нужно!..
Локоть Харальда стукается о лицо Гуннхильд, скорей всего, случайно, и отодвигает её… Селевой поток всегда беспощадно убирает препятствия в русле. Если Сигрид была — до прихода Харальда, по крайней мере — плотной скалой-песчаником, то локоть Харальда по-настоящему твёрдый гранитный осколок.
Нога не нашла опоры вне крыльца, ни камня, ни доски, поэтому Гуннхильд плюхнулась в угол с сорняками и палками.
Клок паутины одного её знакомого паука прилепился ей на макушку — Гуннхильд, падая, посшибала все его ловушки. Он сам, переваливая брюшко с одной тонкой ножки на другую, устремился по старому стеблю в щель.
Он бы, может, пустил в неё Гуннхильд, только она бы не поместилась.
А останься он, в душе Гуннхильд не возникли бы ужасные кровоточащие ранки. Ей было бы куда легче дышать, без тяжести в груди.
Иссиня-красными пальцами Харальд обхватывает Сигрид за бёдра. Глумливо мыча, он целует её в губы.
«Что, копил долго в море?» — крикнул кто-то из толпы.
Толпа за ручьём в мгновение превращается в многоголовое хохочущее чудовище. За одной из его шей мелькает побледневший Трюггви. Побледневший настолько, насколько может побледнеть прожаренное солнцем лицо со сдуваемыми на лоб белыми волосами.
Кто-то из Харальдовых друзей, довольный шуткой, кидает монету в толпу. Монетка взлетает высоко и, блеснув, падает на чью-то ладонь. Они снова смеются — слуги, жители посёлка, воины с драккара… Гуннхильд в мусорном углу озирается с одной трясущейся бороды на другую. В бородах разинуты зубастые пасти.
Встать бы, но она наверняка заденет грязным башмаком Харальда с Сигрид. Гуннхильд ведь такая неловкая. Возьмёт и разрушит светлое, прекрасное видение рыжего Тора с золотоволосой Сив.
Сигрид обмякла в вытянутых руках нового мужа. Подол её платья шевелится, отчего кажется, что вышитая на нём птица, двигая туда-сюда длинной сизой шеей, клюёт яблоко на золотом дереве… Гуннхильд очень нравится эта вышивка.
Харальд хохочет вместе с толпой и явно подумывает, не уронить ли Сигрид им на потеху.
— Ай, — слетает с полураскрытых губ Гуннхильд.
«Эй вы! Помогите встать!»
На обмотанную паутиной Гуннхильд никто не смотрит, словно её нет.
Как ей думается, каждый-каждый, плача, улыбается Харальду и Сигрид. И Гуннхильд не отстаёт — с усилием проглотив комок в горле, плачет и улыбается из своего угла. Потому что сегодняшняя песня завершается счастьем. В конечной строке Тор после разлуки воссоединился с доброй Сив.
Какие они радостные!.. Смеются гостям и друг другу — Сигрид уже взяла себя в руки — с крыльца старого усадебного дома. Стоять ему осталось недолго.
Последующему, впрочем, тоже… Даже меньше зим, чем простоял построенный Бешеным.
Топая по порогу, гости заходят в дом. Их глаза, блестящие от предвкушения праздника, не видят Гуннхильд, будто в углу не она, а обычная дождевая лужа. Зелёные, коричневые, мелькают штаны, меняются рубахи, красные или голубые, и Гуннхильд кажется, что цветная река из них не кончится никогда.
«Помогите! — молит глазами Гуннхильд. — Помогите же…»