Идущий человек

6

Ходить – это еще и способ забывать. Идти – значит удаляться, натягивать нить все больше и больше. Сначала между вами метр, и ты не можешь далеко уйти. Потом два метра – ты подошел к окну, оперся двумя ладонями о подоконник, прижал их, надавил, хотя кожа и скользит от пота. Три – ты дошел до дверного косяка и обернулся – все тихо. Четыре – за тобой закрылась дверь туалета, и ты оказался в узком полутемном пространстве, где с одной стороны тебя подталкивает сливной бачок, а с другой ты лбом упираешься в дверь, над которой тускнеет лампочка – внутри у нее что-то желтое и согнутое в дугу, и ты вглядываешься, поворачиваешь голову чуть набок, а потом щуришься, когда слишком ярким бьет тебе в глаза. Пять – пальцем нажать на выключатель, отойти на пару шагов по коридору – ты уже почти у зеркала, но смотреть в него – вылавливать эту тень, которая там, в глубине, дальше, чем ей положено быть, болтается и маячит. Шесть – ботинки стоят под трюмо – один привалился к батарее, как подвыпивший сосед в сине-красном толстом шарфе. Он частенько засыпает прямо в подъезде, не поднявшись даже по лестнице – аккуратно свернувшись на картонке, которая подложена в подъезде специально для этих целей, и, присогнув ноги так, чтобы они не задевали тех, кто идет мимо. Один ботинок лежит в стороне, развалившись, даже не скрывая коричневой щели, которая пошла вдоль по подошве. Семь – ключ закусывает замочная скважина, я верчу и чертыхаюсь, сколько там поворотов, хотя я – я должен бы помнить. Восемь – снова площадка второго этажа. Один из почтовых ящиков болтается, держась болтом за зеленую стену – как будто кто-то долго отрывал его, рвал и тянул, но сдался и ушел, не сорвав окончательно.  Оставив висеть.
Девять. Первый шаг на улицу, ступенька в холод, и я машинально проверяю задний карман брюк. Во сне я бывает тоже проверяю, где я, но из этого ничего не выходит – выскакивает другая картинка, и я верчусь на месте, как персонаж мультика, которому вдруг сменили фон, а он все еще не может понять, куда делся камин на заднем плане, и почему нельзя юркнуть туда и скрыться. Я на улице не верчусь – я сразу начинаю шагать, с первого шага включаюсь в то, как поет воздух, как пружинит земля, как отзывается на то, что я хочу ей сказать. В отличие от тех, кого я оставил там, позади, внутри комнаты и за подоконником, с которого по краям облупляется белая краска.

Она хмурится в темноте.

Говорит что-то, но я не слышу – на шаге номер десять уже неважно. Воздух затек мне в легкие, задний карман ощетинился  позвякивает ключами, ветки качаются и опадают над моей головой.
Я сказал сам себе - на расстоянии десяти шагов можно начать забывать.

9

Он нечасто ходит рядом со мной. Но иногда, когда я на секунду закрываю глаза, а потом открываю, я вдруг ловлю краешек его улыбки – сбоку от себя, всегда справа и никогда слева. Я не пробовал спрашивать, почему всегда справа – я просто чувствую его там, именно справа, а он улыбается, так, как будто все про меня уже понял.

- Куда идешь?
Хоть раз бы он спросил, почему я иду. Или, к примеру, как долго – от того часа, когда зажигаются фонари, до того, как ночные рабочие вычищают кастрюли, моют вертела, ссыпают горы костей в контейнеры  с мусором, заталкивают туда остатки ночного обжорства, чтобы утром их забрала мусорная машина, и ящики снова вернулись пустыми. Я притворяюсь, что не знаю, что ест этот город по ночам – по правде говоря, мне все равно, потому что я не вижу, как в пенистой струе воды блестят лезвия. Как капает в бульон кровь из порезанного пальца, как мышь робко выглядывает из плинтусовой дыры. Какое мне дело – я скольжу мимо витрин, где они сидят, посверкивая своими десертными ножами, и золотые колье – только кажется, что золотые – сжимают им шею, смыкаются вокруг нее, как пятерня. Почему бы и нет – когда металл тебя душит, а тот, что напротив, смотрит восхищенно, как ты сегодня горишь.

Погоди, ты не сумеешь освободиться – в этом котле для всех найдется место, и если повезет, ты сможешь даже выбрать ряд, зло думаю я. Я бы вошел туда и сам сжал твое горло рукой – предпочтешь первый или последний, как тебе больше нравится? Мне интересно думать о том, как они готовят все действо -  затягиваются и смеются, бросая на тротуар желтые угольки непотушенных сигарет, а потом деловито и заботливо сворачивают и раскладывают по местам салфетки, накаляют решетки, так, что снизу взметается красное пламя. Толщину стенок проверяют пальцем, пока те не нагрелись. Суют свой нос в запах твоего пальто в гардеробе. Серебряные инструменты у них хранятся в ящичках наподобие тех аккуратных, в которых хранят столовое серебро – все должно быть под рукой. Кто сказал, что боль всегда так уж плоха – они же веселятся там внутри, метаются взглядами друг в дружку, сначала легкими, а потом глаза становятся все ярче, а голоса все громче – над толпой у бара стоит такой гул, что и слова не различишь. Температура все растет и растет – фокус в том, чтобы поднимать ее плавно, по градусу, чтобы было не заметно, как бросается в виски, как начинает ныть, когда втыкают блестящий инструмент, как сочится и жжет. Чего беспокоиться, когда люди и не замечают, что их жжет. Не замечают даже тогда, когда их сожгло совсем.

- Куда идешь?
Я заворачиваю за угол, и меня обдает холодным ветром – на тот праздник, что внутри, я не суюсь. Пару раз и меня лизнуло огнем, но я вовремя ускользнул, исчез в ночи, и они в своем тепле не смогли меня достать. Я люблю идти днем и люблю идти ночью, но это совсем разные «идти». Днем я обозначаюсь четче, меня легко узнать, легко заметить, например, из идущего мимо автобуса – но я-то знаю, что если даже я застряну у кого-то в глазу, то долго там не задержусь.  А вот ночью – ночью я становлюсь фигурой, двухмерной, но живой. Я двигаюсь от улицы к улице, я не существую, пока не меня не упадет свет какой-нибудь террасы, и луч не полоснет меня по лбу, носу, губам, подбородку, а потом опять стечет в темноту.
Столы они всегда выставляют так, чтобы я натыкался на них – в этом я уверен. Столы и мусорные контейнеры, которые никто толком не закрывает, и живая каша плещет из них на все четыре стороны.

45

Люди пропадают отовсюду. Когда я иду по городу, я почти вижу, как это происходит – но иногда, моргнув, я не знаю, могу ли верить собственным глазам. Я готов был поклясться, что мне навстречу шла фигура  в черном пуховике – край у него дергался, потому что двигалась она неровно, подпрыгивая на каждом шагу. За плечом я услышал рев сирены и повернулся, фигура дернулась вбок и назад, а когда я, отпрыгнув, отряхнул брюки и снова посмотрел в ее сторону – ее уже не было. Ветки не качались, и не рябила вода в луже, только по поверхности безучастно плыл кленовый лист, и мне показалось, что он, как и я, уставился куда-то и не видит того, что должно там быть.
Люди пропадают, когда спускаются вниз, и исчезают, когда поднимаются вверх – вот они взялись на ручку турникета, ударили ладонью в металлическую дверь, провели ей по грязной резиновой ленте – но в вагоне их нет, и нет ни у одного выхода, и нет в поезде, который только подходит к платформе. Наверное, они испаряются даже из своих собственных квартир, только я этого не вижу.

На площадке выше нашей постоянно выла собака – причем выла она не от одиночества, а явно со своей, собственной целью. Иногда мы слышали, как ее окрикивает сердитый голос, и она сразу перестает, а иногда вой сменялся дробным, заливистым повизгиванием, которое вилось все выше и выше, пока, наконец, не замирало. Он придет, думал я, слушая ее и поднимая глаза к потолку – он придет обязательно.
Собак в нашем подъезде было несколько, а в доме и вовсе много – но такой диалог, балладу по повышенных тонах вела только эта. Почему именно этой надо проверять мир на прочность, думал я. Остальных вполне устраивает их миска и покусанный теннисный мячик, а эта все зовет кого-то, не заботясь о том, кто ее услышит. Даже ночью, бывает, она не успокаивается – выйдет на балкон, запрокинет свою пушистую голову вверх и смотрит на звезды.

Толпу, настоящую городскую толпу, уставшую, злую и потную, которая никуда не влезает, цокает языками, взвивается ругательствами и окриками – я не люблю, и в нее не вмешиваюсь, если только мне не понадобилось зачем-то в самую середину этого водоворота. Представляю себя крупинками корицы, которые вмешивают в желтоватое и клейкое тесто, когда так делаю – за деревянной ложкой они сначала проходят круг, потом другой, а потом и совсем исчезают. Оказавшись там, я почти всегда жалею – начинаю преть, тянуть шею, стараясь разглядеть, где у толпы край, и толкать  острым локтем в чужие бока. У толпы есть только одно преимущество – анонимность. Она двигается, как единая куча, так же думает, говорит и живет. Спорить с ней так же глупо, как спорить с волной, что несет тебя к берегу, чтобы ударить о камни и снова откатиться – зеленая соленая волна.

Толпа течет по улицам, извиваясь, а я думаю о том, что если из-за моего плеча исчезнет один человек, то этого никто не заметит. Я думаю, что если все они думают об одном и том же, то разве важно, кого наказать – можно выдергивать волоски из этой толпы, ждать, пока она поредеет, и ломать их по одному. Толпа все равно будет – пока на доске достаточно фигурок, это  равно толпа. Это не страх гонит ее вперед, не желание жить – городские толпы гонит вперед что-то другое, что-то, что бьется в сердце города, тот ритм, в такт которому я иду.

 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 8
    8
    186