Отрывок из романа "Разлом"
День восьмой. Куннэй
Куннэй облизнула липкие после сна, горячо-сухие губы и встала — пол холодом обжег ступни, но она стерпела. Обернулась: Моро спал. Безмятежно поднималась его густо поросшая волосом грудь, безмятежно опускалась. Вдруг он нахмурился, дважды часто втянул носом воздух, словно готов был проснуться, совсем по-детски — но нет: через секунду его лицо вернуло себе спокойное, блаженное выражение.
Куннэй убрала с лица волосы, подошла к ведру с водой, нащупала внутри кружку, но лишь оцарапала ей дно.
Вода кончилась.
— Вечером же была!— шепотом сказала Куннэй и хотела в сердцах бросить кружку о пол, но сдержалась и лишь с выражением положила обратно. — Вот же… водохлеб.
Она не помнила, как оделась, как наспех заплела косу, как схватила попавшееся под руку оцинкованное ведро, как притворила за собой дверь и, едва различая дорогу, пошла туда, где должно было быть озеро. Здесь, снаружи, хотя и дышалось легче от зависшей, примерзшей за ночь к воздуху влаги, Куннэй все еще не могла отвлечься от жажды и все высматривала между стволами блеск и гладь воды.
Может, зря я ушла вот так?.. Не предупредила. А впрочем — скоро же вернусь, не успеет и проснуться, и ничего страшного не случится, да, обязательно сейчас и вернусь, только бы… Да где же оно уже, а, то озеро? Как же он его назвал тогда? Тогда, когда он шел впереди, а шла за ним, чуть не упала, а он сказал… Впрочем, не имеет значения. Конечно, не имеет.
Наконец, она отодвинула тяжелую от хвои и напитанной в нее влаги ветку и увидела то, что искала: воду. Мертвенно спокойную, с туманом поверх воду. Куннэй подошла ближе: под гладкой, как стекло, поверхностью не было видно ни песка, ни дна — только отражение, лес в отражении. А еще — ее лицо с провалами теней там, где должны были быть глаза.
Здесь глубоко, верно. Может, очень глубоко.
Она поставила на землю ведро, села на корточки и зачерпнула руками густой и ртутно-гладкой воды — и не увидела под ней ни кожи, ни пальцев: только небо, такое высокое над ней, с тонкой рванью облаков.
Куннэй чуть коснулась воды губами, попробовала: странный вкус. Но приятный, сладкий, радостно-знакомый, родной, очень напоминавший ей что-то, что-то…
На вкус как березовый сок. Точно.
И она жадно, с непонятной ей самой дрожью выпила сладко-холодную воду, зачерпнула еще, снова выпила, затем еще раз и еще, наконец, стряхнула остававшиеся капли с онемевших рук, отерла губы…
— Вода твоего тела — и моя вода. Воля твоей души — моя воля. Пламя твоего сердца — мое пламя. Я покажу тебе забытое, Куннэй.
Голос был повсюду, шел из ниоткуда, в никуда.
— Кимҥиний? [якут. Кто ты?]
Куннэй вздрогнула, подняла глаза и тут же зажмурилась от ослепившей ее белизны: вокруг, на камнях и соснах, на всем еще недавно по-осеннему грязноватом мире вокруг нее лежал чистый, нетронутый снег. Но на глади озера не было льда: лишь та же чистая ртутная гладь, то же отраженное в ней небо. Гладь, лишенная волн, лишенная жизни — и все же Куннэй чем-то внутри, чем-то глубже, чем само ее «я» знала, что этот голос — голос самого озера, самой воды-ртути, самого этого места.
Голос иччи.
— Иди ко мне, человек.
Куннэй сжала зубы, пригнула голову, готовая бежать или драться, но знала, что бежать было некуда, и кулон-идол льнул к ее коже, грел, и в этом тепле было что-то успокаивающее. Ободряющее.
«Не бойся, Куннэй: они чувствуют страх, они любят храбрость».
Она разделась быстро, не чувствуя холода: расплела и бросила на плечи тяжелые черные волосы, поправила на шее кулон, обнажила круглые белые груди, сильные ноги — и шагнула в на миг отразившую ее воду.
…Куннэй думала упасть, провалиться в эту сладость и ртуть, не достать дна, с трудом, раздвигая руками неподатливую воду выплыть — но только продавила на пол-ладони ногой безупречно-ровную гладь озера, не намочив ее.
— Тоҕо? [якут. Почему?]
— Потому что я люблю тебя, потому что на дне озера тебе смерть. Иди же. Или не хочешь?
«Смерть… смерть… смерть…» — тремя кругами разошлась вода от ее ног, а где-то там, далеко перед ней, в самом центре идеально-круглого озера нитью вытянулась вода и застыла тонким белым деревом.
Она медленно наступила на водную гладь перед собой — и медленно-вязко провалилась по колено.
— Суох, наадата суох! Мин барабын эбээт! [якут. Нет, нет, не надо! Я иду, иду же!]
Куннэй с усилием вытянула из воды ногу, видя, как на коже пленкой жидко-скользкого металла застывает вода, и пошла — к центру, к едва заметному на центре дереву. И звонко и легко она отталкивалась от твердевшей под ногами воды.
Этому нельзя верить, это только лишь сон, сон, да, лишь продолжение того сна.
А там, внизу, под невозмутимой гладью воды то всплывало, то уходило вглубь что-то серое, массивное и, конечно, живое. Хищное. Но как только страх стянул ее затылок, сжал кожу, ступни ушли на полсантиметра вниз, под воду — больше Куннэй не смотрела под ноги. Только вперед. На все увеличивавшееся на горизонте дерево, пока не приблизилась к самому его теперь широкому белому с черными росчерками стволу и далекой, неподвижно-прозрачной кроной.
Куннэй остановилась, положила руку на его ствол: почему-то дерево показалось ей смутно знакомым, родным. Словно бы она его уже видела — давно-давно, то ли в детстве, то ли во сне.
— Иллюзия… — выдохнула она и слово паром застыло в воздухе и осело на поверхность озера.
— И да, и нет, — ответили ей. И от каждого слова от ее ног к краям озера прошли тонкие круги. — Это — то, что было у тебя, но что ты забыла, Куннэй, что ты захотела забыть.
Она запрокинула голову, пытаясь рассмотреть где-то там, у самого неба крону…
— Нет, такого не могло быть, не было.
— Моя вода — часть твоей воды. Твоя душа — часть моей души. Твоя память больше, чем ты думаешь, твоя судьба больше, чем ты думаешь…
— Ты хочешь убить меня?
— Нет. Я — житель того слоя, которому ты не принадлежала по праву рождения, но с которым ты связана теперь, я — дух, но я добрый, славный дух… — он заговорил быстрее, сократились промежутки между кольцами волн, но тут же вновь стали тише, спокойнее. — Мне не нужна твоя жизнь, Куннэй. Но мне нравится твоя душа. Я — вода, а вода отражает, вода копирует, в воде видишь то, что не видишь обычно…
— Что же?
— Себя.
Что-то под ее ногами, близко к границе воды и воздуха рассыпалось звоном, застыло. Куннэй, словно бы ведомая кем-то, послушно положила руку на дерево, — реальное и иллюзорное одновременное, и впрямь знакомое, — и пошла вокруг ствола, легко касаясь ногами воды. Вдруг перед ней выступили очертания чьего-то тела, искалеченного, разорванного, сломанного, будто от падения с большой высоты.
Это была она.
— Вот твое прошлое, Куннэй.
Горло Куннэй дрогнуло судорогой, она повела головой из стороны в сторону, сказала:
— Нет, это неправда. Это не могу быть…
— Это было вчера, Куннэй.
— Нет. Я вчера летала.
— Ты вчера упала, Куннэй.
— Но я же говорю с тобой.
— Ты умерла, Куннэй. Но умерла на том слое, умерла как человек, Куннэй, а возродилась как…
— Я не верю тебе, — сказала она, выше подняла голову и сжала зубы, гася возникшую вдруг то ли от холода, то ли от страха дрожь.
— Нет. Веришь.
Куннэй отвернулась от тела, снова распадавшегося на зеркальную, чистую воду, так что вместе с головой дернулись и рассыпались по белым плечам тяжелые черные волосы. Она пошла дальше, не отнимая от шершавого теплого ствола руки, чувствуя, что так надо. Видение скрылось, исчезло у нее за спиной — но перед ней возникло новое.
Из воды вытянулась и застыла прозрачная, — сквозь платье видно тело, сквозь тело видны кости, сквозь кости виден костный мозг, который переливался, будто ртуть, — как две воды похожая на нее саму женщина. Слепая, лишенная глаз женщина.
— А это — твое будущее, Куннэй. И твое одеяние, Куннэй.
Вдруг вокруг нее вздыбилась, выступила иглами вода, часть — застыла стеклянной, пригнутой ветром травой, часть от ступней покрыла ее ноги, живот, грудь и плечи, застыла мехом, металлом, бахромой из тонкой кожи и ткани.
А среди воды-травы, там, под поверхностью озера выступило кольцом огромное, покрытое змеиной, но похожей на перья чешуей тело.
— Нет.
— Это лишь слова, Куннэй. Моя вода — часть твоей воды, твоя судьба — часть твоей судьбы. Мне понравилась твоя душа, Куннэй. Светлая душа.
Последним кругом разошлось это слово, «душа», и травы, и ее одеяние, и женщина перед ней обратились в воду.
Секунда — и пропало под ее ладонью дерево, пропала под ногами опора — и Куннэй с головой упала в до боли ледяную, снова жидкую воду. От неожиданности она вдохнула, но тут же закрыла рот, оттолкнулась руками о воду и с усилием всплыла, закашлялась, вдохнула воздух, судорожно мельтеша ногами лишь бы удержаться на воде. Снова не было вокруг озера ни снега, ни холода — лишь глубокая, знакомая ей осень.
И когда она выплыла и без сил выползла на землю, дрожа от холода и усталости, то завалилась на спину и долго смотрела в чистое, с тем же, но новым рваньем облаков небо.
К тому времени, как она вернулась, Моро уже бодрый и вполне довольный жизнью курил.
— Утро доброе, человече. Как, за водой ходила поди?
Она кивнула и со звоном поставила рядом с ним пустое ведро.
Сейчас Куннэй вспомнила: то озеро, когда они сюда шли, Моро назвал Мертвым.
***
— Там, на озере, что-то произошло, а, Кунь?
— Нет.
— Но ты пришла без воды.
— Это…
— Ну, как знаешь, — пожал плечами Моро, поправил лямку рюкзака и вполне равнодушно отвернулся.
Куннэй показалось, что он сказал еще что-то вроде «у него дурной характер» — но трудно было разобрать слова из-за шороха листвы под ногами и хруста ломаемых веток, так что ей, верно, и впрямь только показалось. Она поджала губы, плотнее надвинула на голову капюшон с меховой опушкой, — волосы все еще были мокрыми и неприятным холодом касались кожи, шеи, — и пошла за ним.
Куннэй не хотела ничего говорить Моро об озере, о дереве, обо всем, что случилось утром и теперь казалось неотделимым от сна. Почему?
Потому что Моро это безразлично.
Это была грустная, неприятная мысль, но именно поэтому она казалась ей правдивой. Но даже если и так — неужели это была единственная, неужели это могла быть главная причина не говорить, но постоянно об этом думать, вспоминать вкус воды и то восхищение и страх, с которым она смотрела на далекую, могучую, выплавленную из стекла крону той березы?
Нет. Было что-то еще.
Она пнула подвернувшуюся под ноги распотрошенную, с отставшими чешуйками шишку, и пошла дальше, вслед за шедшим спокойно и уверено, огибавшим деревья и выступавшие корни змием. За Моро.
***
Рекреационная терапия. Ван-И
Ван-И проснулся ранним воскресным утром безо всякого интереса к жизни.
Выключил будильник, сел, рассеянно осмотрел комнату: окно, стол, дипломат. Дипломат с все также лежавшим в ним информированным согласием. Безо всякого же интереса он умылся, побрился, порезав на подбородке щеку, причесал волосы и спустился в гостиничную столовую, чтобы употребить два остывших яйца, сосиску с каплями жира, поджаренный хлеб и двести миллилитров кофе с молоком. Кофе, который так не любила Куннэй — но, может, любит теперь: судя по всему, он ее совсем не знал. Никогда не знал.
Он отломил вилкой кусок сосиски, положил его на хлеб, откусил и сказал:
— Вот и все.
Кто-то на него обернулся, но Ван-И этого не заметил. Ему бы хотелось теперь вовсе ничего не замечать.
«Прости меня и забудь», значит. Вот и все.
Ван-И всегда считал себя человеком исключительно исполнительным, здравомыслящим, умеющим отделять служебное от личного — но сегодня, к сожалению, был долгий, не наполненный ничем выходной.
Вот и все.
На ресепшене он взял туристический буклет, и путь первые три буквы каждой строки стабильно наползали на расположенные слева однообразные иллюстрации, Ван-И смог выбрать два музея (краеведческий и искусств), один ботанический сад, одну набережную и, словом, на всякий случай…
Телефон запиликал и Ван-И немедленно взял трубку:
— Слушаю, Чжан Ван-И.
— Ван-И, дорогой мой, к чему же так официально? Вне рабочего времени мы не сотрудники, уважаемый мой, не начальник и подчиненный, а люди, мой друг, люди! Скажем, приятели, а? Впрочем, я не об этом. Итак, уважаемый, а как ты смотришь на то, чтобы, скажем, в неформальной, дружеской обстановке…
Для Ван-И слышать голос Степана Викторовича было и облегчением, и проклятием. Как бы то ни было, Чжан Ван-И несколько раз утвердительно кивнул:
— Да… Разумеется, вы правы, однако… Что ж, тогда, полагаю...
Сказал:
— Благодарю за приглашение, до встречи, — и дождался, пока его энергично-бойкий (пожалуй, сегодня даже чересчур бойкий) собеседник на том конце провода повесит трубку.
А после выключил телефон и пошел к своему номеру вверх по лестнице: его ждала небольшая смена гардероба и теннисный корт. Корт, разумеется, крытый.
***
— Признаться, я падок до маркетинга. Горжусь ли я этим? Нет, конечно, нет. Но, — Степан Викторович улыбнулся и изящно отнял палец от стакана холодного пива. — но я достаточно смел, чтобы честно смотреть лицо своим слабостям и страстям.
Жена Степана Викторовича, женщина умеренно моложе… а впрочем, нет: на-грани-приличия-моложе своего супруга, жеманно улыбнулась на «страстям», наклонила и подперла рукой хорошенькую голову.
— Но здесь ведь так хорошо, правда, зайчик?
— Истинно так, душа моя! Пусть я когда-то пришел сюда как раб красиво сделанной рекламы, этот корт оказался приятно, нет, удивительно хорош! Так выпьем же за то, друзья мои, чтобы наши слабости и страсти вели нас исключительно к приятно удивляющим радостям!
Торжественно соприкоснулись бокалы, — бокал Степана Викторовича, бокал жены Степана Викторовича, бокал сестры жены Степана Викторовича, не самой красивой, но исключительно одинокой женщины, наконец, скромный, наполовину пустой бокал Ван-И, — они отпили холодное, живительное, но сладко-пустое пиво и вытерли губы тыльными сторонами ладоней.
Кафе, в котором они сидели, было отгорожено от корта только стеклянной, хорошо вымытой стеной. Ван-И повернул к стеклу голову: там отражался он. А за ним, по ту сторону стекла какая-то девушка в белоснежной теннисной юбке со звоном и вскриком ударила по мячу.
В глазах Степана Викторовича сверкнула привычная веселость, он звонко чмокнул в загорелую щеку свою спутницу и сказал:
— Прекрасный удар! Так что же, коллега, как вы любите спорт?
— Я не отрицаю того, что его есть за что любить, — уклончиво сказал Ван-И, наклонил стакан, вернул обратно: опрокинутой параболой осталась на стекле пена, медленно сползла назад. — Помнится, когда-то в детстве родители отправили меня в летний спортивный лагерь по пинг-понгу.
— Ой как интересно! — сестра жены вскинула брови, зажала между длинными красными ногтями шпажку и со значением стянула губами оливку с наколотым куском сыра.
Ван-И поспешно покачал головой, опустил взгляд:
— Нет-нет, в этом не было ничего интересного, хотя этот тридцать один день оставил глубокий след в моей душе.
— Вы, должно быть, научились там попадать по мячу, коллега?
Вторая оливка.
— Сегодня у меня будет шанс это проверить, — без определенно выражения ответил Ван-И.
Сестра жены же оглушительно рассмеялась, показав абсолютно белые крупные зубы. Она пахла дорогой зубной пастой и подступавшей старостью. Она смеялась не больше и не меньше, чем это могло бы показаться естественным, а после все с той же улыбкой вдруг спросила, уперев в стол грудь:
— Ван-И, вы, я полагаю, не женаты?
Полагаю, уже не женат.
Но прежде чем Ван-И что-либо успел ответить, Степан Викторович сказал:
— Безусловно, женат и, если выдастся случай, познакомит нас со своей, я уверен, очаровательной женой — не так ли, коллега?
Ван-И кивнул, а улыбка померкла на лице сестры жены…
Как же ее все-таки зовут?..
…но тут же расцвела, и она сказала:
— Ах, это все так временно.
И стянула губами еще одну, третью, оливку.
Повисла пауза, и Ван-И отчетливо слышал, как тщательно она жует и как глотает.
Паузу прервал Степан Викторович:
— Однако речь шла об умении попадать по мячу. Что ж, полагаю, коллега, вы абсолютно правы: шанс проверить ваше умение вам сегодня представится, — он отпил пиво, поморщился и откинулся на спинку стула. — Предлагаю сделать вот как: девочки играют с девочками, мальчики играют с мальчиками по три сета каждый, а после лучший сразится с лучшим. Да, дорогая?
Дорогая кивнула:
— Ну, мы тогда пойдем, а вы подтягивайтесь, мальчики.
Послала ему воздушный поцелуй, захватила с собой ракетку и руку своей сестры. Степан Викторович длинно посмотрел вслед ее загорелым сильным ногам и снова поднял бокал с пивом:
— Что же, коллега, за прекрасных дам?
Ван-И кивнул и аккуратно чокнулся.
— Что-то ты сегодня совсем повесил нос, дружище. Это жаль. В конце концов, когда наслаждаться жизнью, как не прямо сейчас, а? Не подумайте, я отнюдь не сторонник немотивированного оптимизма, но грешно, друг мой, грешно не радоваться жизни в этом коммерчески реализованном филиале рая: холодное пиво, семь индивидуальных раздевалок с различным дизайном на любой вкус, корт с резиновым покрытием, где так тепло и хорошо, где с таким отчетливо-упругим звуком отскакивают от ракеток мячи, а за ними и, хотя и тише, но не менее упруго движутся подтянутые женские ноги… так где же на этом празднике жизни уместна меланхолия, мой дорогой Ван?
Ван-И улыбнулся, словно бы извиняясь, задумчиво прокрутил бокал с пивом, стараясь минимизировать при этом его линейное перемещение. Степан Викторович вздохнул, наколол шпажкой оливку, стянул ее зубами со звонким причмокиванием.
Ван долгую минуту оценивал близость его отношений с «дорогим коллегой», но, наконец, оценил как довольно формально-деловые и сказал:
— Вы уж меня простите, Степан Викторович, все не могу отвлечься от работы. Скажем, в нашем текущем проекте есть некоторые вещи, которые не могут не беспокоить: вы, разумеется, знаете, что для начала клинических испытаний нам нужен протокол, одобренный…
Степан Викторович тяжело вздохнул, сказал быстро, явно желая побыстрее от этого отделаться:
— Протокол, коллега? Да ведь есть если его сейчас писать, так потом переписывать, правки, утверждения правок… не лучше ли миновать эту возню, как полагаете? В конце концов, кто-нибудь его обязательно да напишет, а пока… — он поднял брови, посмотрел на Вана, кивнул и спросил за Вана, тихо ответил, наклонившись к нему, — А если вас волнует не протокол, а одобрение нашего великого и ужасного минздрава, то его вовсе и не стоит бояться: в нем обязательно найдется тот, кто поверит нам на слово, найдется друг, мой, знаете ли, друг, друг науки, друг капитала, в конце концов. Даже можно сказать, что уже нашелся такой друг, так что… Вы ведь не глупы, Ван, верно?
«Друг», — отдалось в мозгу и сердце Вана. «Мой друг». Некстати вспомнился Моро, его друг, настоящий друг — но Ван тут же прогнал ненужную ассоциацию, Ван-И кивнул, добавил так же вполголоса, хотя ему и нечего было скрывать:
— И еще кое-что, раз уж зашла речь… Вчера я был в лаборатории по просьбе Альберта Кирилловича, и несмотря на то, что результаты очень занятны, я хотел бы обсудить с вами безопасность выбранного метода со, скажем, медицинской, а может, и правовой точки…
— Нет-нет-нет, — горячо и решительно запротестовал Степан Викторович. — Ни слова больше о работе, для этого у нас с вами есть оплачиваемые рабочие часы, а сверх них — увольте от удовольствия забивать голову чьими-то бедами, смертями, экспериментами, правами… Работать стоит чтобы жить, мой дорогой Ван, жить! Вы еще юны, мой друг, может, амбициозны, идеалистичны, но проза жизни в том, что эта самая жизнь вертит нами как хочет, а мы… словом, а наша задача лишь благодарно принимать ее дары и стойко переносить ее, эти, как их…
Он защелкал пальцами левой руки, стараясь поймать улизнувшее слово. Тщетно.
— Ну, это не суть. А суть вот в чем: имейте верные ориентиры, мистер Чжан, а то, при всем уважении, со временем вы рискуете приблизиться к нашему дорогому и уже вами упомянутому Альберту Кирилловичу.
Ван-И время от времени кивал, поочередно смотрел на Виктора Сте… нет, все же на Степана Викторовича, корт, на котором сестра его любимой (хотя и, конечно, не первой) жены перекатывалась с ноги на ногу, разминая их, после — на стол, снова на Степана Викторовича…
— Нет, опять же, ничего не хочу сказать предосудительного: прекрасный, исключительно ответственный человек, специалист в своей области, но между нами… — его пальцы пробили ритмичную дробь, он поднял остро-лисьи в неглубоких морщинах глаза на Вана, так что и Ван посмотрел на него. — между нами мне было бы очень печально, если вы, друг мой, возьмете да и сделаете его себе примером для подражания. Скажем, обратимся к мерилу всего: конечно, к деньгам. Вот спросите его — так он любые средства пустит на вещи совершенно эфемерные. А если даже и материальные, то… Вы понимаете, о чем я, милый мой Ван-И?
Тот сцепил руки в тихой задумчивости, сжал губы: как ему ответить? Он не знал. Он, разумеется, понимал, о чем говорил его дорогой коллега, понимал, что он подразумевал под словами его дорогой коллега, однако…
— Полагаю, — сказал Ван. — под эфемерно-материальными вещами не подразумевается аренда этого корта.
— Именно, мой друг, именно! Скажу вот еще как: если бы это зависело от меня, то я бы не стал присуждать ему что-то вроде Нобелевской премии несмотря на все его заслуги что случились, случатся и могли бы случится. Почему, спросите вы? А исключительно из жалости! Да, друг мой, из жалости к, конечно, впустую бы потраченным деньгам… Может, впустую не для человечества, может даже с пользой для человечества, с большой пользой, но вот для него самого, для личности! — вне всяких сомнений, впустую. Как сказал, а? И я могу быть красноречив, разумеется, в располагающей к тому обстановке.
Он лучезарно улыбнулся и, усиленно двигая кадыком, тремя крупными глотками допил пиво, отер губы и сказал:
— Полагаю, и нам стоит двигаться в сторону корта: знаете, мой друг, я сам для себя до сих пор не решил, что мне больше нравится — играть в теннис или же смотреть, как в него играет моя жена. Я ведь здесь и познакомился, кажется, года три назад… она работала здесь тренером.
— И сейчас работает? — ухватился Ван за сменившуюся вдруг тему.
— К счастью, сейчас у нее нет необходимости работать, — коротко ответил тот, встал, с легким шумом отодвинув за собой стул, подхватил ракетку и направился к стеклянной двери, отделявшей кафе от корта.
Ван-И кивнул, натянул на лоб белую бандану с вышивкой «Tennis empire», поднял ей волосы и пошел следом.
***
Ван-И наугад взмахнул теннисной ракеткой в воздухе и, хотя ничего в теннисе толком не понимал, почувствовал, как она ладно сработана, как крепко натянуты струны и как в ней была та приятная тяжесть, которая бывает у дорогих вещей. Он перехватил ее осторожнее и сел на белоснежную лавку рядом со Степаном Викторовичем, не сводившим сытых довольных глаз с ног своей жены.
Ван чуть покраснел и стал с любопытством разглядывать красноватое резиновое покрытие корта.
Красноватое — как те вчерашние чашки Петри с клеточной массой, с ферромагнетическим чудом, а может, ферромагнетическим ядом.
И зачем-то Ван-И отчетливо и живо представил, как застывают ребра волн в тех чашках, как лопается пластик, как летят брызги, как застывают вот так — неровно и буро. Резиново.
И резиново-звучно совсем близко к нему ударил о покрытие и отлетел мяч. Аут.
— Чудная сегодня погода! Такую жаль расходовать впустую, — сказал Степан Викторович.
Ван-И поднял голову, но не увидел ни солнца, ни неба, ни погоды: только белый надутый купол корта и белые перекрытия. Как кости. Ван спохватился, поспешно улыбнулся и сказал:
— Подловили, Степан Викторович.
— Вас преступно было бы не подловить, коллега! Между прочим, вы в своей меланхолии пропустили отличный удар, причем отличный не в смысле игры, а в смысле жизненной философии.
— Разве?
— О да: подача — мяч скользит над сеткой — обходит половину соперника по ровной, выверенной дуге… и в аут. Вот так и мы: рождаемся, живем и умираем.
Степан Викторович засмеялся, товарищески хлопнул Вана по спине и сказал:
— Если хотите знать мое мнение, вам сегодня не хватает вот чего: увлечения.
Ван-И кивнул, поправил за дужку очки.
— А увлечение в спорте рождается очень простым, я бы сказал, до смешного простым образом: для него необходимо за кого-то болеть. Я, скажем, болею за свою Верочку, а вы, закономерным образом… или болеть за флиртующих с тобой женщин неприлично при наличии жены? Признаться, никогда не был силен в этикете.
— Не думаю, что такие ситуации предусмотрены этикетом, — нарочито серьезно ответил Ван-И. А после добавил, уже тише и сам не зная зачем. — А впрочем… кажется, в такой ситуации я сейчас и не нахожусь.
— Отчего же? Вы станете отрицать отчаянный флирт нашей Марии-Терезы?
— Разве ее так зовут?
— Нет, конечно нет, но я постоянно забываю как ее зовут, да и я стараюсь не забивать голову ненужной информацией. Ах, уважаемый, знали бы вы, сколь многих родственников моих предыдущих жен я старался запоминать: тетушки, дядюшки, бабушки, дедушки… ужас, — он всплеснул рукой, то ли серьезно, то ли привычно шутливо возмущаясь таким количествам. — Однако же?..
Ван-И покачал головой:
— Нет, не в этом дело. Нет у меня больше жены.
Повисло молчание. Только звонко отскакивал мяч о резиновое покрытие. Псевдо-Мария-Тереза сделала широкий шаг, замахнулась, но ракетка бессильно и пусто просвистела в воздухе: промах. Она в досаде рубанула ей, как топором, а Верочка взяла новый мяч.
Степан Викторович с досадой провел рукой по лбу, соединил руки в замок, тяжело опустил их. Ван-И заметил это с удивлением.
— Охота — штука такая, да, — очевидно, лишь бы что-нибудь сказать, сказал Степан Викторович.
И тут Ван-И понял.
— Нет-нет, она вполне жива... во всяком случае, была жива, когда… то есть, я уверен, что с ней все в порядке, — замотал головой, выронил ракетку Ван-И, поспешно поднял, положил рядом с собой. — Просто, видимо, мы не подходим друг другу, вот и все.
И прибавил уже тише:
— Точнее, видимо, я ей не подхожу.
— О! — мгновенно просиял Степан Викторович. — Это совсем другое дело! То есть... нет, вы поймите правильно, это печально, однако, в некотором смысле, совершенно неизбежно.
— Разве?
— Конечно, неизбежно. Люди влюбляются в кого попадется, потом влюбленность сменяется привычкой, после попадается и кто-то получше, а затем — еще и еще… субъективно получше, не принимайте на свой счет, коллега. В первый раз это трудно осознать, но с каждым разом все легче и легче, уж поверьте мне. В море полно рыбы, а?
И вдруг он пододвинулся дальше, закинул руку на шею Вану, совсем закадычно-дружески, так, что брызги слюны попадали Ван-И на щеку:
— Так что, дашь шанс вон той рыбе с ракеткой? Может, на лицо не очень, но зад… — он доверительно цокнул языком, прибавил, — я рекомендую как врач в качестве, скажем, рекреационной терапии. А может, в качестве дженерика или хотя бы паллиативной помощи? Ты подумай, хорошенько подумай, Чжан Ван-И.
Степан Викторович, не дожидаясь ответа, убрал руку, хлопнул по белому, в фланелевых шортах бедру и перехватил ракетку в воздухе: впереди их ждали три сета.
Встал к задней линии со своей стороны, Ван-И встал напротив, к своей, согнул ноги в коленях и подробно, будто в замедленной съемке, видел, как Степан Викторович берет из корзины мяч, три раза бьет его о корт, подбрасывает высоко к надутому потолку и, наконец, замахивается ракеткой.
«Всегда следите за мячом, фишка заключается в том, чтобы смотреть на мяч — и слегка в его будущее»
И Ван-И смотрел, бил по мячу — и почти всегда отправлял его то в аут, то в сетку. А Степан Викторович играл легко и время от времени смотрел, как его Верочка сидела на лавочке, на которой еще совсем недавно сидели они, вытирала с загорелого лба пот и с наслаждением, хрустя бутылкой, пила воду.
«Прости меня и забудь».
Ван-И с облегчением проиграл два сета из трех и еще одни три сета, — сета между Верочкой и Степаном Викторовичем, разумеется, — сидел, запрокинув потяжелевшую вдруг голову к небу… нет, не к небу: к потолку. Сидел и старался не замечать псевдослучайных касаний и псевдоестественных восклицаний псевдо-Марии-Терезы.
«В море полно рыбы».
— Обязательно надо будет еще вот так встретиться, коллега!
— Разумеется. Еще раз спасибо за приглашение, Степан Викторович.
— Ну что вы, мой друг, такая мелочь…
Ван-И пошел к автобусной остановке и выбросил в ближайшую попавшуюся мусорку салфетку с поспешно написанным номером телефона.
Смешанный с грязью снег уже совсем по-зимнему собирался здесь у обочины, автобус все не шел. И Ван подумал о том, что завтра его ждет много работы.