Сучье племя

— Тут лежит его любовница. Пережила его месяца на два.
Ольга всмотрелась в треснутый снимок на кресте:
— Она была слепой, мама?
— С чего ты взяла?
— Да на ее лице будто очки черные.
— Глаза глубоко посажены, а видела она хорошо. Вот глуховата была, это да. Пошла собирать на путях кокс, и не услышала поезда. Машинист заметил ее поздно, просигналил, а толку... Родни у ней в поселке не было, вот и положили их рядом. Про ихнее блядство здесь разве только глухой не слышал.
— Следом, значит, забрал.
— Кабы он всех своих баб в могилу взял, то на погосте и места бы другим покойникам не было! Он же весь Союз объездил, один Бог знает, где его носило. Жил под двумя паспортами, нигде не засиживался. Не работал ни дня, так и говорил: я на эту власть работать не буду!
Вот и жил воровством. Пока не попался.
Слушая мать, Ольга выгребала из густой травы прошлогодние листья. Грабли несколько раз лязгнули, зацепившись за ржавую ограду соседней могилы, и дернули корень дикой сирени. Мать услышала звук, оглянулась:
— Схоронили ее дети, поставили крест, обнесли оградкой, и больше не появлялись. Видишь, заросло напрочь! Если б не оградка, я бы раз-другой и прошлась граблями. Нешто тяжело? А то, посмотришь, летом и креста не видно. Запустевшая могилка, никому не нужная...
Бывало, приедет к нам дед с очередной курвой — и к бабе: «Стели, Дунька!»
Баба — в крик: «Ой, Федя, разве не грех? Бога не боишься, так хоть дочери и внучки постыдись!» А сама простыни стелит, да украдкою крестится. Дед, если заметит, орет так, что побелка с печки сыплется: «Я тебе эти кресты на спине повыхаживаю! Пошла вон!».
Так-то вот мы, баба, я и мать, забьемся все втроем в соседнюю комнату, и дрожим от страха. А я еще манехонька была, школьница, из-за порожка выгляну. «А-а-а-а, сучье племя! И что тебя мать в крапиву не высрала!» — гаркнет так, что я с испуга иной раз и уписаюсь...
Ох, и боялась его! Уже лежачим был, перед смертью, а я все опасалась к нему подходить. Мать, бывало, уйдет в ночную смену, я с ним одна, бабы тогда уже не было. Всю ночь не сплю, бывало, прислушиваюсь — а ну как поднимется?
И за пару дней до смерти он таки встал! Помню, окликнул меня, чтоб воды ему поднесла, да все матюгами крыл, и все поминал про ту крапиву, в которую мать меня так и не высрала. Кружкой хрясь о табурет — посуда в серванте дребезжала, а у меня сердце в груди бухало. Забилась в угол, сижу там и дышать боюсь. Только сквозь страх чувствую злорадство: плохо тебе, дед, а не встанешь, не достанешь меня! Как вдруг слышу: скрипит сетка металлическая, и следом бух! — стукает что-то о дощатый пол. Смотрю — встает! Поднимается! Ну, думаю, убьёт он меня сейчас, как есть убьёт. Дед был огромный, ростом два метра, плечи шириной со шкаф, руки как грабли. Если бы не тот рак, да не тюрьма на Севере, он бы до ста лет проскрипел. Но вот слышу я: хватается за боковушку кровати, и шарк! Оперся о табуретку, шаркает ножищами к моему углу. Уже за подоконник держится, вот ему до меня — полметра, только руку протяни. А в спальне — хоть глаз выколи, мы на ночь ставни затворяли.
Нащупал дед мою постель, где я в закуток забилась, и добрался таки до «сучьего племени». А у меня коса была ниже пояса. Вот он за нее схватился, и давай тянуть изо всей силы. А сила у него в руках до последнего дня была. Я же молчу, хотя мне и больно, а пуще того страшно. А он знай за косу тянет, и матюки гнёт. А потом рванул резко вниз, я ударилась об изголовье, и упала без памяти.
Мама нашла меня утром на полу. Дед же лежал и молчал, будто у него язык отнялся. Мама мне не поверила, что дед вставал, только с той ночи и до самой его смерти со мной ночевала тетка с соседнего хутора.
Мать говорила, Ольга слушала. Они вдвоем выпололи на могиле крапиву. Ее было много, она разрослась далеко за ограду, до края той ямы, куда люди сносили выкорчеванные деревца и ветки, сухоцветы и засохшие венки. Весь этот хлам был навален до кладбищенской стены. Могила деда была крайней, за нею уже никого не похоронят.
Ольга стала насыпать песком из ведра на могиле крест. Таков обычай. Крест получался такой длинный, что рука у нее дрогнула, и линия вышла кривой. В ведре осталось еще немного песка. Чтобы не забирать его с кладбища — плохая примета — Ольга стала высыпать песок по краю холмика. С соседнего креста за ней следили чужие пристальные глаза. Ольга кожей чувствовала тяжелый, укоряющий взгляд. Через несколько дней одиночество этой могилы ещё усилится: буйная зелень поглотит треснутый овал фото, и тонкую оградку, и покосившийся крест. Огороженный кусочек земли, где покоятся останки неизвестной Ольге женщины, грешившей с ее прадедом, укроется в листве до прихода осени.
«А может, она его очень любила, а грешил дед?» — почему-то подумала Ольга, и вздохнула. Слух ее возвратился на землю, и она снова начала слышать мамин рассказ.
— Помню его похороны. Я его и в гробу боялась! Была поздняя осень, стояли заморозки. Копатели нас ругали, потому что им пришлось рыть яму вдвое глубже, чем обыкновенно. Так дед наказывал — хоронить его так глубоко, «чтобы эта проклятая власть не достала». Вот и положили его тут, скраю. А яму вырыли такую, что, когда гроб о землю ударился, подо мной как будто земля дрогнула.
— Вот уже и советской власти нету. Закончилась советская власть! — мать произнесла это, одной рукой упираясь в крест, а другой держась за поясницу. — Одному Богу ведомо, за что он ее так ненавидел, чего никак простить не мог. Должно быть, за коней, которых у него со двора увели в колхоз. А кони у него были лучшие в районе, так баба мне рассказывала. И после войны деда, что ни праздник, видели на ипподроме в Дубровцах. Это в тебе от него, Оля, наверное, такая любовь к лошадям. Только ты их вышиваешь, а он любил натуральных.
Ольга наклонила голову, и снова обсыпала песком могилу прадеда. Холмик стал таким чистым и белым, как будто под ним лежало непорочное дитя. Мать взглянула на холмик:
— Вишь, какой высокий! Это мы с твоей бабушкой насыпали. Потому что когда весной после похорон она меня послала красить крест перед поминками, могила провалилась прямо подо мной. Господи, как я напугалась! А было так. Стала я на могилу, чтобы крест покрасить с той стороны, а тут земля под ногами — шшшух! Мне почудилось, что дед из могилы поднимается. Тут я и упала без памяти... Проснулась вечером от холода. Над головой звезды моргают, огромные и желтые, как волчьи глаза. Ночь! Я как припустила с кладбища, и краску оставила, и про ведро не вспомнила. А на другой день мы с мамой пришли уже вдвоем. Досыпали земли, мать покрасила крест, посадила рассаду.
Мать достала из пакета пару ярких карамелек, положила их у креста.
— Угощайтесь, а мы к вам больше в этом году не придем. Завтра сходим на другое кладбище, проведаем дочку вашу горемычную, — тут мать потерла кулаком в уголке глаза. — Вот вам угощение, вы его так любили! — сказала мать, и продолжила, будто вернувшись с развилки на дорогу:
— Баб любил, и водку. — Накрошит в миску хлеба, зальет самогоном, и ест прямо так, ложкой. А сладким сманивал женский пол. Я тогда конфет и не видела, для меня кусочек хлеба с чесноком был за лакомство. Когда мать в буфете продавала халву, то несла домой обертку. И вот я ее выскребу ложкой, а потом суну в рот, и долго жую, как теперь дети жвачку... А дед привозил целые чемоданы шоколада. Он долго жил с какой-то женщиной, которая трудилась на конфетной фабрике. Они вдвоем таскали оттуда продукцию, и приторговывали. На этом шоколаде он и попался, припаяли ему почти посмертное. Он в тюрьме почитай и не сидел, его уже рак поедал. Вот и отправили его умирать домой, к законной жене.
Так вот, привезёт он целый чемодан конфет. Здоровенный, как сундук, и так же, как сундук, на ключ запирался. А ключ дед себе на шею вешал. А из чемодана пахнет! Я тайком прислонюсь к щелочке, и нюхаю. А он придет, откроет, наберёт оттуда сколько ему хочется — и за порог, в гости к какой-нибудь...
Разок только я решилась его обмануть, чтобы добраться до сладкого клада. Взяла с кухни ножик, расширила щель, очень осторожно, чтобы замок не поломать, и так мне удалось достать две конфетки. Брать пришлось немного, чтобы дед не заподозрил.
Начал накрапывать дождь. Ольга подняла голову: над ними стояла тяжелая черная туча. Капли шелестели в листве, песок намокал и темнел на глазах. За пару минут от белеющей чистоты могильного холмика не осталось и следа.
— Пошли, дочка, может, удастся не очень намокнуть. Все, что полагалось, мы сделали, — мать поправила на голове косынку, и плеснула грязной водой в сторону стены. Ольга снова почувствовала на себе взгляд. Подняла голову — с потресканного овала напротив на нее темнели чужие глаза, как два провала, умытые ливнем. Казалось, они плачут. Наверху погромыхивало. Треснула ветка, Ольга повернула голову, и увидела, как удаляется уже намокшая материнская спина, продирая сквозь кладбищенские заросли растений. «Гроза — к урожаю», — почему-то подумала Ольга.

Ночью ей приснился уже много раз виденный сон. Во сне кто-то гнался за матерью, а та бежала через двор к калитке, нажимала на язычок замка, который почему-то не открывался. «Мама, мамочка!» — неожиданно звучал из дома пронзительный крик. Человек остановился, как будто наткнувшись на стену, тяжелая доска глухо упала в густой спорыш.
Ольга знала, что это сон, она видела его уже бессчетное количество раз. Но только теперь она смогла разобрать, что шептал в этом сне незнакомец, провожая взглядом детскую фигурку. «Сучье племя» — разобрала она, как немая, по губам, и очень испугалась, что никогда не сможет проснуться.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 59
    25
    449