borzenko Джон 07.09.25 в 09:40

Расклад

эпизод 1

Надо поговорить.
— А сколько вас?
— Двое...
— Ну вот и говорите.

Народный фольклор. 

 

Шагать по улице в обнимку с зимой. Входить в раскрытые двери несуществующих домов, наблюдать деревья, растущие корнями вверх. Наступать на хвосты диким прохожим. Залезать в раздвинутые щели окон. Перешагивать через тени.
Теней.

Всё это — я. Прямо сейчас.

Мороз лупит в барабаны замёрзших луж, хрустя натянутой кромкой. Ветер гонит по дорогам табуны мусора и листьев. С минуты на минуту в город войдёт снег и хаос. И тогда пиздец вам, дорогие радио-слушатели. Грубые Губы «Губатого» выдуют ваши окоченевшие обмылки из закоулков, остановок, подъездов. Все вы капитулируете, кинув меня здесь одного, как использованный гандон, на произвол зимы. Я чертовски слаб сейчас, одинок, слёзы душат, гнетут, текут ручьём, я оставляю за собой след из слёз и соплей, как слизняк. 

МНЕ некуда бежать.

Я согласен быть оккупированным лютой зимой.

И сдаться в плен.

 

Только сначала дайте покушать. Чего-нибудь вкусненького, сладенького. Пирожные там, или вот, знаете, такие трубочки уматовые, с кремом внутрях, бизэ, кажется. Или бруллле. И на тарелочке всё так аккуратненько. И чай, горячий чай, четыре ложечки сахара и с лимоном... Не размешивайте, я сам. 

 

Когда пару минут назад я уходил от Белого, тот опухал в кресле, деревянным взглядом уткнувшись в сервант, или как там ещё называются эти гробы со стеклянными дверцами, полками и зеркальными стенками, отчего арсенал табельной посуды визуально больше в три раза. Такие ящики есть в каждом доме, в них по калибрам расставлены стаканы, рюмки, стопки тарелок, синие рыбки в хороводе, в больших, пузатых супницах как в сейфах, надёжно спрятано лавэ и ксивы. Сервиз-з-з. Белый пытается взглядом сдвинуть гранённый стакан. Он похож на негра с белой кожей: чёрная курчавая шевелюра, огромный нос и губы, глаза на выкате. Добрейшей души чувак, но он иногда немеет, глотает язык. С ним скучно, — после пары папирос он опускает забрало и уходит в себя. Туда, где нет посторонних. Я остаюсь в квартире сам на сам и прежде чем уйти, иду на кухню, смотрю в холодильник. А толку, там нет нихуя — голяк. Сверху только свисает Васька, пялится как сова, не мигая, своими лимонными пуговками и уже даже не просит жрать. Он давно смирился с тем, что Белый хронически на подсосе, и любит сидеть на холодильнике просто потому, что под потолком больше дыма.

Васька уважает запах драпа.

Ладно, для того, чтобы придушить голод, мне случалось жевать по-тёмному и посудную тряпку. Да ушш. Бывало. А што, приходишь поздно, не включаешь свет, чтобы не будить «прицел пристальных глаз», ведомый запахом, как лиса в курятнике, лапаешь стол и хаваешь всё, что наощупь мягче кастрюли, или что возьмёт зуб.

Белый живёт с матерью, тихой, одинокой женщиной, с приятными остатками женственности и телом, закованным в сдержанный целлюлит именно там, где надо. Иногда, в приступах рукоделия, я грезил, как прихожу к Белому, а его почему-то нет дома. Странно. А вместо него — мать его! — выходит прямиком из душа в едва наброшенном, ослепительно белом, банном халате, и широко распахивает передо мною... двери. Проводит за руку в гостиную, усаживает на диван, идёт ставить чайник. Мы пьём с ней чай вприкуску с баранками из блюдец, по-купечески, сидя напротив, я стыдливо прячу глаза. Она преувеличенно рассеянно кладёт ногу на ногу, и халат, съехав в сторону, приоткрывает мне всю правду от самого начала. Блюдце моё предательски постукивает о зубы, она всё расспрашивает о том, о сём; как мои дела? Разговор плавно соскальзывает к моей личной жизни, тут выясняется, что девушки-то у меня до сих пор нет, и — (крупным планом мои пунцовые щёки) - ещё вообще-то и не было. Так, целовались... Да? Она оживляется, в глазах огоньки. Странно, никогда бы не подумала. Ты такой симпатичный... От девчонок, скажи, отбоя нет? А? Вижу, вижу! Да ну, что вы, вовсе нет, я наверно, слишком стеснительный. О... мне всегда нравились стеснительные мальчишки! Но для тебя такие как я, наверно, уже слишком старые...(с печальной улыбкой качает головой, отворачивается, промокая повлажневшие глаза краем халата — и я вижу ВСЁ!!!). У меня резко кончается кислород, я зажат в угол, лицо горит, я часто-часто моргаю, хочется упасть в обморок... и лицом чтоб непременно в её колени... между коленей. Что вы, что вы, да нет же, вы ещё такая молодая! И вы мне тоже...(ненавижу себя за это говно) очень нравитесь. Заставляю себя поднять голову и всем туловищем напарываюсь на прямой, как ствол ружья, взгляд. Глаза в глаза. В эти несколько секунд мяч на её стороне. Я окаменел, не могу ни пошевелится, ни выдавить хоть писк. Но она женщина с пониманием: не давить на шею, дать сделать самому. Чуть сморщившись, поводит плечом; что-то не так? — я предупредителен и галантен шо пипец, просто в кино видел. Да нет, знаешь, что-то под лопаткой кольнуло.. м-м... наверно, продуло сквозняком. И дальше, смущённо колеблясь: ты... не смог бы мне помассировать немного спину? Только пожалуйста, не подумай ничего такого...... Нет, нет, ну что вы! Конечно я могу, я могу!!... Кричу на нотку выше, чем следует. Хорошо, тогда я пойду прилягу... Она встаёт и полная таинственной неги, идёт в спальню... её бёдра пускают волнами халат... сочные ягодицы обещают так много, что мне за раз не унести. Ложится на смятую кровать лицом вниз, приспускает халат до поясницы, туда, где пунктир позвоночника ныряет в таинственное ущелье между двух круглых холмов. Под халатом, оказывается, ничегошеньки... Я присаживаюсь рядом, мой каменный джонсон со скрипом морщится, отыскивая место в штанине. Что, если сейчас вернётся Белый? Он не вернётся — знаю, но ощущение опасности придаёт остроты и яркости грядущему оргазму. Её кожа драгоценна наощупь, слегка влажная, распаренная после душа. Да, вот так хорошо, ага, чуть ниже, — ух, какие ручищи! О-о, о, хорошо. А теперь здесь. Она переворачивается ко мне лицом, её груди тяжело опадают и подрагивают огромными, коричневыми, в пупырышках, сосками, нестерпимо и бесстыже, прямо на меня, прямо в меня. Всё, что я хотел или мог бы пикнуть, — застревает в горле. Она тянет меня к себе за ремень и пока я по-щенячьи тыкаюсь в её губы, расстёгивает мои брюки и стягивает свитер. 

Через две секунды я ныряю к ней под одеяло.


Я не уставал снова и снова репетировать сцену, пытаясь как можно чётче представить, что было бы, если БЫ — но каждый раз именно на этом месте подводила молодость и я малодушно испускал дух. После, уже сдувшимся, я со спокойным отвращением наносил последние штрихи и мысленно завершал клип. Как и все прыщавые переростки, теоретически я был профи во всяких орально-вагинальных темах, только менял декорации и каждый день оттачивал свой собственный шаблон. Этот сценарий я читал на ночь всем женщинам возраста 35+, примерно подходящим на эту роль по внешнему экстерьеру. 

Сверстницы и малолетки сиротливо переминались с ноги на ногу где-то там, в самом конце длинной очереди жаждущих моего аполлонистого тела.

Как всё-таки здорово, что Белый не догадывается о нас!...Шо? О том, что я ебу его мать, шо. Надеюсь, она не сболтнёт лишнего за полуденным ланчем. Когда Белый вернётся из себя, — мой след остынет, на кухне будет греметь посудой усталая, измождённая работой и отсутствием элементарных радостей, мамаша в бигудях и затасканной ночнушке, а в комнатах как дым — останутся витать мои грязные мыслеформы.

Но они всё же не при чём.
Виноват ли всадник в том, куда занесёт его конь? Нет. 
У всадника могут быть какие-то идеи, но у коня свой путь.
И несёт он.

И он прёт.

Он ТАЩИТ.

Меня тащит Конь. Ой, кони мои, кони, как же меня тащит и плющит.

 

И мои мысли, мои скакуны.


Дайте же войти!!! ОТКРОЙТЕ ДВЕРИ!

Когда-то за школой дунули с коллегами на перемене, а на уроке меня вызвали к доске. Был урок русской литературы. Единственный предмет, где я мог рассчитывать хоть на что-нибудь, кроме единицы. И это при том, что учительница русского меня люто ненавидела. Видимо, у неё были причины — я ни ухом, ни рылом, ни внешним видом не вписывался в её схемы. По теме нужно было рассказать о Пушкине. Я вышел к доске и заговорил. Обычно в классе шум во время урока не утихал. Было всё равно, какой предмет, какой учитель, как-то так повелось, что регламент и номинальные правила поведения не могли пробиться сквозь сорняк, посеянный в умах этих детишек. Странно было со стороны наблюдать такую картину: потеряв всякий интерес к происходящему, сухонькая, седая «училка» монотонно бубнит себе под нос текст, отрешённо глядя куда-то под стол или в пустоту белой стены над доской, в то время как весь класс занят обычным делом: беготнёй между парт, свалками, склоками, с переворачиванием стульев, шумом и столбом пыли, или тайнами в кругу, голова к голове, а девочки, повернувшись спинами к доске и подбоченившись с мстительным шипением, — выяснением отношений или словесной вышивкой.

В этот раз шум внезапно рассыпался... и утих. Класс, как по команде, развернулся и поднял головы, глядя на меня. Те трое, с кем я пускал трубку мира по кругу, в истерике жевали рукава, пускали носом пузыри и прятали головы под парты. Мой голос рокотал, полный торжественных нот. Я говорил о Пушкине. Я говорил о Пушкине как о родном, о родненьком... в эти минуты он был мне братом, отцом... матерью. Я знал его всю свою жизнь. Я искренне любил подлеца. Не жалея красок и жестов, я рисовал его наотмашь, удивляясь себе и проникаясь, в конце концов к нему таким теплом, что ещё чуть-чуть — и по моим щекам хлынут слёзы светлой грусти.

Вера Сергеевна обернулась, с неохотой преодолев отвращение, раздвинула брови вширь, отчего её очки чуть не упали на пол, открыла рот. 

В конце я почти вызвал аплодисмент, — но не случилось.

Эта публика чисто технически не знала о таком простом акте человеческой благодарности.

На следующей перемене, дунув с пацанами ещё косяк, я и думать забыл, чего же там намолол о каком-то поэте с волоснёй на щеках.


Иногда бывало скучно, но это быстро проходило. Обычно как-то удавалось находить тему для бесед с самым умным собеседником — собой. Послушать себя, поспорить с собой, убедить себя, — это так похоже на игру в шахматы. Послать себя на *** (то есть, поставить себе мат). Вернутся в себя. Снова выйти из себя.

Я шёл домой, на ходу выплёвывая замерзающими губами обрывки случайных рифм и чужих мыслей. Недалеко от дома Белого гремела музыка в местном клубе. Бывает, в черте города существуют вот такие куски нетронутой первобытной деревни, в которых живут бакланы с унавоженными по локоть душами. В их клубах принято танцювать танцы. По определённым дням недели, вечером, молодые, активные, целованные и пока ещё нет, приходят в большой, кирпичный сарай с высоким потолком и колоннами, чтобы под электро-звуки выполнить ряд гимнастических упражнений, предварительно оросив мозг чем Бог послал. Это помогает им чувствовать себя живыми.

Я вошёл в конус света, падавшего со столба. В светлом пятне тусила группа парней, — по-видимому, собирались в клуб. Я обнялся со всеми, расцеловался трижды, по-русски. Так принято. Быстро заглянул в себя — удовлетворённо отметил, что всё ещё слегка убит. Не насмерть, а так, в меру. Ну, может чуть больше. Кое-кто обронил мне на уши; а НЕТ ли курнуть? Я соврал, что но нет. Вопрос был поставлен неправильно, если бы спросили, — ЕСТЬ ЛИ? то, конечно, я бы ответил — ДА!


В ладони я мну (мну?! У мну в ладони? Мну ли я?) душистый комок ганджа с яйцо, но делиться не собираюсь. Разговор себя исчерпал, я собираюсь двигать на лыжах дальше, и ведь уже почти собрался.

И ведь уже почти ушёл.


И тут, откуда ни возьмись.

Из холода и темноты соткались две тени. Я присмотрелся. Тонкая красная линия их намерения отчетливо пролегала аккурат между нами. В этих двух было что-то отвратительно знакомое, особенно в том, что поменьше ростом.

По мере их приближения я узнавал, больше не напрягал зрение и.

 

Против воли трезвел.

 


Кое-кто из ребят был немного в курсе приквела местных сплетен, — уже собравшись, они вдруг передумали расходится. В контексте моего присутствия назревало любопытное. Тени приблизились, от их развязных фигур веяло неприятностями. Они поздоровались со всеми, кроме меня. Их руки обошли меня стороной, как пустое место, но я не удивился, — я знал, что будет именно так. Сразу завладев вниманием, они вели себя свободно, дерзко, выкручивали пальцы, разговаривали громко, с вызовом. Который поменьше, цыган с низким, грубым голосом. Манерный, буром пёр на рожон, агрессия во все стороны, как вонь. Казалось, ему тесно и неудобно в самом себе, — ни с того, ни с сего внезапно дёргался телом, то, обращаясь к кому-то, подшагивал, руки за спину под длинное пальто и, щурясь, заглядывал в лицо снизу вверх. Он почти орал, даже если рассказывал о чём-то, по его мнению, забавном. Например, о тёлке. Его переполняло что-то, тёмная сила, дурь, необъяснимое животное возбуждение, когда хочется впиться зубами в чью-то ногу, просто так, чтобы услышать вскрик. Впрочем, такое свойственно всему этому племени. Тэрэшка одного роста со мной; второй же, на голову выше, русский, но косил под ромал. Без конца сыпал по-цыгански, так же выпячивал челюсть с обвислой губой при разговоре, как и многие из них.

Тэрэшка кричал, что они с Акимой «тока шо завафлили» за клубом тёлку и назвал имя. Здесь её знали и восприняли новость молча. Бросалось, что присутствие парочки тяготит, от них было не по себе и все бы уже разошлись, но многие понимали и ждали, что самое интересное впереди. Продолжая описывать приключение за клубом, он без перехода и паузы шагнул ко мне, выдохнул в лицо:

— Ну шо, Декабрист, шо будем делать?
— В смысле?
— Я говорил, что когда тебя поймаю, то трахну в жопу?

Я посмотрел в его глаза. Да, он говорил. Он говорил это на каждом углу последние месяцев восемь. Мне передавали это, все, кому не лень. Да, мне не очень улыбалось встречаться с ним, я знал, чего ждать. У него шесть старших братьев и куча отмороженных подельников. Он никогда не расставался с выкидухой, про это знали все, и Тэрэшка не упускал возможности повертеть и пощёлкать ножом на людях.

Я застыл, потух и показался вдруг себе ничтожеством, пай-мальчиком в очочках, галстуке и коротких штанишках, с тяжёлым портфелем, которого по пути из школы в тёмном углу поймала банда хулиганов. Их главарь в порванных джинсах, из декольте лихого тельника на груди выглядывает фрагмент брутальной татухи, в фуражке на ухо, сверкает фиксой, — такой типичный жиган. Он нагло вырывает у меня из рук портфель и они играют им в футбол на глазах у равнодушных прохожих. Я затравленно жмусь в угол, поправляя на носу очки. 

Но.

Этот вариант выглядел намного гуманней, чем то, что ожидало меня. 

Наверное, я этого не хочу.

Скорее всего, это неприятно.

Но ещё одно «но», — это точно будет стыдно.

На меня будут показывать пальцем, с меня будет ржать весь город, знакомые, и встретив на улице, все станут улюлюкать и кричать: П И Д А Р А С!!!

 


Гражданская смерть.

 

— Да, говорил.
— Ну так пошли. — Он схватил меня за воротник и потащил в тень.

— Пошли.

 


арт-директор Бона М

Подписывайтесь на нас в соцсетях: