Шизо
Интересная страна Швеция, конечно. И на выдумки горазда.
Шведский стол, шведская семья, шведский социализм... Да много чего.
Но как говорил Остап, а точнее, с его слов, польская красавица Инга Заёнц через месяц после брака с другом его детства Колей Остенбакеном — и на старуху бывает проруха! Так что и шведам приходилось, как говорится, хлебнуть.
Под Полтавой, например. В Киеве, на футбольном ЕВРО, упивались на Хрещатике пивом так, что штабелями потом валялись на лавочках.
Но мало кто знает, как лажанулись шведы в далёком тысяча девятьсот двенадцатом, на пятой летней Олимпиаде, которая проходила в Швеции, при организации марафона.
Не зря говорят, что дьявол кроется в деталях. А всего-навсего элементарную вещь не учли — какая жара была в этот день.
А бежать сорок два километра сто девяносто пять метров — это я вам доложу, даже в хорошую прохладную погоду, даже по лесной тропинке — ой как нелегко!
Для тех, кто не в теме.
Человека, имеющего спортивную конституцию легкоатлета, тренируя его хотя бы два-три дня в неделю и постепенно увеличивая дистанцию, за год, а то и меньше, спокойно, без напряга, можно «поставить» на дистанцию в тридцать километров.
Но из этого совершенно не следует, что он сможет пробежать марафон.
Дело в том, что в организме есть такая хреновина, которая называется гликоген. При беге именно на отметке в тридцать километров для обычного, даже тренированного организма гликоген расходуется полностью. И дальше наступает совсем другой бег. Если это можно назвать бегом.
До тридцати пяти ты дотягиваешь еще по инерции, с каждым шагом ощущая, как тяжелеют и становятся неподъёмными ноги. Бег в диапазоне тридцать пять-сорок — это изощрённая пытка. Потому что мозг всё время долбит — еще бежать километры, а сил-то у тебя уже нет!
После сорока и до финиша бежишь исключительно на силе воли. Удивляясь, что еще бежишь. В двух словах — где-то вот так.
Участник марафона от Японии Канакури был великолепно подготовлен к бегу на марафонскую дистанцию и физически и психологически.
Хотя вторая составляющая подготовки первой немного таки уступала. Был у японца один комплекс. Или — бзик. Странный, необъяснимый. Корнями тянущийся еще к его первому марафону.
Японец с самурайской уверенностью не выказывал и тени сомнения, что пробежит сорок два километра. Но почему-то всегда, когда он думал о последних ста девяносто пяти метрах дистанции, холодок сомнения, будто доносимый со снежных вершин Фудзи, окутывал его сердце и голову.
Хотя, как его заранее предупредили, здесь, в Швеции, дистанция почему-то была сокращена на два километра.
— Но сто девяносто пять метров все равно остаются! — невесело думал он.
В это день, день старта, в Стокгольме было необычайно жарко. Японец, как и другие участники забега, понимал, что бежать будет нелегко.
Но никто не думал, что настолько.
...До финиша не добежали тридцать четыре участника. В том числе — и Канакури.
...После контрольной отметки «тридцать пятый километр» он уже смутно понимал, сколько осталось до финиша.
Куда и зачем он бежит.
Когда Канакури, окончательно сбившись с обозначенной флажками беговой дорожки, вбежал на участок Ларссонов и бездыханно упал на аккуратно подстриженную траву в саду, сначала никто не понял — что это, кто это и главное, зачем?
Первой сообразила, кто это может быть, Ингрид, пятнадцатилетняя дочь Ларссонов. Разглядевшая на спортивном трико японца большой чёрный номер, не очень ровно нарисованный на куске белой холщовой ткани.
Но для неё это были детали по сравнению с необычным лицом спортсмена.
На всю жизнь Ингрид запомнила его выражение — выражение нечеловеческой усталости и глубочайшей горечи. От осознания физической невозможности достижения цели, к которой он так стремился.
Японца подняли, прислуга вытерла его измождённое лицо влажными полотенцами. Только придя в себя, Канакури дрожащими руками дотянулся до стеклянного кувшина с малиновым морсом, стоявшего на столе, и, не отрываясь жадно выпил его. Весь.
Присутствующие как зачарованные смотрели, как туда-сюда ходит кадык японца и слушали безостановочное бульк-бульк-бульк.
Никто при этом не обратил внимание, как при этом то ли удивлённо, то ли раздосадованно крякнул старший Олафссон.
Допив двухлитровый кувшин, японец тут же за столом и заснул.
Супруга Ларссона сердобольно вздохнула, — Как устал, бедняжка!
— М-да... — протянул старший Олафссон. Из присутствовавших один он догадывался об истинной причине свалившей спортсмена слабости.
В этот день Ларссоны со своими друзьями Олафссонами собирались на пикник. Как было заведено у них с давних времен, перед тем, как рассесться по коляскам и двинуться в путь, они слегка перекусывали на лужайке перед домом.
Ну, слегка — это слегка мягко сказано. Ларссон любил крепко выпить, и всегда втягивал в этот процесс и Олафссона. С некоторых пор тот уже не мог принимать на грудь, как раньше, но не афишировал этого. Поэтому за столом в части выпивки своими обязанностями он манкировал, а попросту говоря, незаметно выливал содержимое своей рюмки в рядомстоящий кувшин с морсом.
Поэтому он прекрасно понимал, почему этот славный спортсмен из далёкой азиатской страны так быстро утратил свои кондиции... но.
Как говорится — кому это интересно?
Проснувшись, японец долго не мог понять, где он находится. Тяжёлая голова. Странный привкус во рту. Вдруг взгляд его упал на стрелки настенных часов.
Когда до него дошло, что он не только не добежал дистанцию, но даже не добрался до финиша, а проспал непонятно где, кровь хлынула ему в голову.
Это был неслыханный и неподдающийся объяснению позор.
В саду никого не было. Ларссоны с гостями уехали, прислуга отдыхала в доме.
Канакури через голову стянул повязку с номером. Скомкав, бросил её в кусты. Его последующий маршрут был предельно прост — за вещами и документами в гостиницу, потом в порт, и ближайшим пароходом — в Японию.
После той Олимпиады прошло двадцать лет.
В большевистской России неслыханными темпами строили какой-то социализм. В Германии к власти вот-вот должны были прийти фашисты. Швеция вступила в Лигу Наций. На всю Европу гремел со своими удивительными теориями доктор Зигмунд Фрейд.
Лишь в жизни Ингрид ничего не изменилось. В личной жизни.
Наоборот, к её тридцати пяти годам куда-то, — как ветром сдуло, шутила она, подевались все женихи. Не только выгодные, но и невыгодные. В обращении к ней прислуги уже не «фройляйн», а «фру Ингрид» ей стало чудиться скрытое пренебрежение, а у замужних женщин моложе её даже некое, хотя и глубоко спрятанное, но превосходство.
И тогда Ингрид решилась.
Она взяла билет на пароход и отплыла в далёкую загадочную Японию.
Ингрид долго искала того японца из детства сначала в Токио — благо, еще в Стокгольме она узнала, как его зовут.
Не нашла. Потом были Йокогама, Осака, Нагасаки. Безрезультатно. В Киото, древней столице Японии, ей посоветовали — в небольшом старом синтоистском храме недалеко от знаменитого Золотого храма, стоящего на берегу озера, уже много лет обитает один отшельник.
Все монахи, как один, уверяют, что он — святой. Который появился неизвестно из каких краев лет двадцать назад.
Те, кто приходят к нему со своими бедами и печалями, получают из его рук за символическую плату листок тоненькой бумажки с несколькими иероглифами.
Содержащими некий скрытый смысл.
Не каждому дано его понять. Но тот, до сердца которого дошла суть послания, идёт дальше по жизни просветлённый. Будто обретя или познав истинный смысл бытия. Сама Агата Кристи, говорят, была у этого отшельника.
...Получив заветный листок, Ингрид тут же бросилась к переводчику их посольства. Листок содержал странный текст: Даже ветка сакуры раз в двадцать лет теряет свой путь.
По поводу окончания фразы переводчик долго шевелил губами, сомневался, — Если дословно, то написано — попадает не туда. Но если исходить из поэтики и философии контекста, то конечно лучше — теряет свой путь.
Затем этот молодой современный человек с европейским образованием высмеял текст, сказав Ингрид, — Вы знаете, по-моему я догадался! Этот мошенник, наверное, каждому даёт листок с одним и тем же текстом. Внутреннее чувство подсказывает мне это. Текст-то — универсальный! Годится на все случаи жизни! И даже небольшая плата, умноженная на количество посетителей, даёт этому отшельнику-хитрецу возможность безбедно существовать!
А по праздникам — даже с гейшами! — добавил переводчик, задержав одобрительный взгляд на пышной груди Ингрид и гитарном абрисе её бёдер.
Такое толкование Ингрид обидело. Она не согласилась, но осадок в душе остался.
...Этой же ночью Ингрид изнасиловали. В гостинице, в её же номере.
Хотя потом она долго думала — а может ли изнасилование быть нежным?
И после долгих раздумий вынуждена была прийти к выводу, что, наверное — нет.
Тогда что это было?
И сама себе ответила — обладание.
Это было страстное, огромное желание показать ей, на что она способна. Тело её предательски изгибалось, извивалось, расширялось и углублялось навстречу чьему-то, невидимому в кромешной темноте номера, мускулу любви.
Ингрид с детства путала метры и миллиметры. Когда чей-то член, перед тем как излиться в неё, делал последние, самые сильные фрикции, в её возбуждённом мозгу появилась вдруг странная мысль, — Какой большой! Наверное, около двухсот метров. Ну, сто девяносто пять — так точно!
Натиск был настолько яростным, что Ингрид не сразу даже поняла, что невидимый обладатель такого чудесного мужского достоинства, сжимая, насаживая и переворачивая её, показал ей возможности даже, казалось, непредназначенных для любви закутков её тела.
Когда она поняла это, ей стало стыдно. И она на миг расстроилась. Но затем вдруг вспомнила, улыбнувшись в темноте — даже ветка сакуры раз в двадцать лет попадает не туда!
И поняла — это судьба. То, зачем она ехала сюда.
Никогда в жизни раньше она не чувствовала к себе такой нежности.
А плата была мизерная — её тело.
Только в эту ночь и понявшее своё предназначение.
Возвратившись в Швецию, Ингрид честно рассказала всё матери. И сказала ей, что будет рожать. Мать презрительно вскинула лицо и уже собиралась холодно ответить Ингрид, что она думает обо всём этом позоре, как вдруг, взглянув на лицо дочери, поняла — чтобы она ни говорила, как бы ни причитала, ни плакала — бесполезно.
Ингрид стояла перед ней несокрушимой стеной женского упрямства и запёкшейся, отчаянной поздней любви.
Мать Ингрид обречённо опустилась на краешек стула и лишь выдавила из себя, почему-то на английском, — You are crazy!
С тех пор прошло ровно сто лет. Но глядя на пожелтевшую фотографию с худенькой, невысокой фигурой Канакури, вглядываясь в его широкоскулое лицо, не устаёшь удивляться, на какое самоунижение и самопожертвование он пошёл, чтобы «сохранить лицо» перед совершенно чужими для него шведами.
Чтобы чужаки-гайдзины не смогли посмеяться над представителем Страны Восходящего Солнца, страны великого императора Мэйдзи.
Да и вообще.
Не знаю, как вам, а мне в самой истории и даже в имени этого спортсмена чудится нечто... эдакое.
Как его звали, спрашиваете?
Его звали Шизо. Шизо Канакури.