larissa057 Larissa057 16.06.25 в 11:46

Про Симу. Часть 14 из 28

Разум покидал Лидию Георгиевну постепенно, нехотя, словно сам того не желая, превращая в неразумное дитя красивую умную женщину. Иногда, ненадолго, она становилась прежней, и тогда они вспоминали довоенную жизнь, ушедших родных, радовались новостям с фронта, играли в лото и раскладывали английский пасьянс «Обручальные кольца», который когда-то так удачно сошёлся у Лиды Бушминой как раз накануне сватовства будущего мужа.

Под Новый сорок четвертый год Бэлла Петровна положила соседку в свой госпиталь, но держать её там долго не смогла, в январе началось наступление, раненых везли непрерывно, коек не хватало, и начальник госпиталя попросил Бэллу Петровну забрать больную.

Помещать Лидию Георгиевну на «Пряжку» — больницу для душевнобольных — не хотелось. Она там и месяц не протянула бы. Бэлла Петровна уговорила присматривать за Лидой соседку с первого этажа за обед в качестве платы. Та работала в ночную смену на заводе и могла днём приглядывать за больной. Но вскоре Бэлла Петровна заметила, что Лидуся совсем ослабла и ещё больше похудела, и поняла, что обед, приготовленный на двоих, съедает соседка. Пришлось оставлять Лидию Григорьевну дома одну. На всякий случай Бэлла Петровна запирала квартиру снаружи, чтобы Лидочка никуда не ушла. А она все время куда-то рвалась: то в Мариинку, то в Русский музей, то в школу за Серёженькой. Лидия Георгиевна так убедительно объясняла, как ей обязательно надо увидеть бесподобную Уланову-Сольвейг в «Ледяной деве» Грига и юбилейную выставку Репина, что Бэлле Петровне иногда казалось, что это именно Лида живет настоящей жизнью, а война, холод, голод, смерть — её страшный сон, который длится целую вечность.

Возвращаясь однажды с работы, Бэлла Петровна увидела, как Лидия Георгиевна сидит в ночной рубашке на подоконнике у раскрытого настежь окна и бросает вниз хлебные крошки, щедро скармливая голубям недельный паёк. Надо было что-то делать, и тут, к счастью, появилась Люба, и Бэлла Петровна вызвала телеграммой на переговорный пункт Симу.

Тяжелую входную дверь Сима открыла своим ключом — тем самым, что принес ей курсант с Сережиного тральщика в первый день войны. В трамвае, который тащился через сумрак серого зимнего утра, подсвеченного тусклым светом первых послеблокадных фонарей, петляя среди безжизненных домов, горестно замерших среди сугробов и закрытых листами фанеры с нарисованными на них бутафорскими окнами, она прижимала ключ к груди, боясь потерять в последнюю минуту перед встречей с довоенным вчера. В Ташкенте она часто доставала его из чемодана, гладила тяжелый замысловатый вензель, колючие зубцы и мечтала, как окончится война, она поедет в Ленинград, в дом на Васильевском, где вместе с Лидией Георгиевной они будут ждать Сергея, а он вернется однажды, такой красивый, в орденах, в новеньком черном кителе, обнимет и скажет: «Как же я соскучился! »

— Простите, а Вы к кому? — приподняла брови Лидия Георгиевна, увидев в прихожей Симу с чемоданом в руках.

— Лидия Георгиевна, Вы меня не узнаете? — спросила Сима, расстегивая пальто. — Я — Сима, Серёжина...

— Конечно, же узнаю, милая, — прервала её Лидия Георгиевна. — Вы — Сима, Серёжина одноклассница. Он говорил, что Вы придёте заниматься с ним немецким. Такой пренеприятный язык, скажу я Вам: всякие der, die, das. Мне в свое время французский давался гораздо легче, мадемаузель Duval очень хвалила моё произношение, говорила, что у меня выговор настоящей парижанки из Нейи, а не какой-то там «париго»:

Viens-tu du ciel profond ou sors-tu de l’ab; me,

; Beaut;! ton regard, infernal et divin,

Verse confus; ment le bienfait et le crime,

Et l’on peut pour cela te comparer au vin.

(Скажи, откуда ты приходишь, Красота?

Твой взор — лазурь небес иль порожденье ада?

Ты, как вино, пьянишь прильнувшие уста,

Равно ты радости и козни сеять рада.

— Это Бодлер, — Лидия Георгиевна кокетливо поправила выбившуюся прядку волос. — А здесь у Вас учебники? — Лидия Георгиевна протянула руку к чемоданчику. — Ставьте сюда, и мы пойдем пить чай с пирожными буше и ждать нашего Серёжу. Он задерживается на своей ужасной секции бокса.

К новой жизни Сима привыкала тяжело: после долгих хождений Бэллы Петровны по инстанциям — начальник райотдела милиции (неправильный прикус у внучки), паспортистка (хронический гингивит), домуправ (флюороз) — Симу удалось прописать и даже устроить на работу уборщицей в жилконтору.

Теперь, с утра до вечера и с вечера до утра она двигалась как поезд по расписанию, без права на остановку и опоздание, с чувством вечной усталости, боли в спине и в душе.

Словно грудной ребёнок, Лидия Георгиевна перепутала день с ночью, и, пока она спала, Сима торопилась переделать сотни дел: вымыть лестницы в трёх пятиэтажных парадных, проверяя каждые полчаса, всё ли в порядке с Лидией Георгиевной, сбегать в обед в магазин отоварить карточки, приготовить обед, потом прибежать в жилконтору и убраться там, отмывая уличную грязь, которую нанесли за день работники и посетители, снова вернуться вечером домой кормить, мыть, причесывать и занимать Лидию Георгиевну, для которой жизнь только начиналась, и каждый день быть готовой к новым поворотам. То Лидия Георгиевна отказывалась мыться, и её надо было уговаривать раздеться и встать в тазик с теплой водой, нагретой на керосинке. То она привередничала при одевании, требуя только вишнёвое бархатное платье от лучшей довоенной модистки артели «Промгубор», категорически отказываясь надевать что-либо другое, пока Бэлла Петровна не объяснила ей, что платье отдали в ателье, чтобы обновить манжеты. Платье, обмененное на полстакана пшенной крупы в первую блокадную зиму. То она бросалась пересчитывать посуду и столовые приборы, громко и со вкусом скандаля с Симой, обвиняя её в краже серебряных подстаканников «Горожанин и горожанка» известного дореволюционного мастера Исакова. То неделями отказывалась от еды, утверждая, что та плохо пахнет. Или, наоборот, забывая через полчаса, что уже поела, раздраженно упрекала Симу, что та морит её голодом. Временами ей казалось, что она идёт по улице, заваленной снегом, и она бродила по квартире, высоко поднимая ноги в старых домашних тапочках, и здоровалась со знакомыми. Лидия Георгиевна могла неделями не разговаривать с Симой, изображая обиду на что-то, известное только ей самой, а потом часами рассказывать истории из гимназической юности, не давая Симе до рассвета хоть на час сомкнуть глаза и подремать. Однажды Сима уснула где-то между третьим и вторым этажом, облокотившись на мусоропровод, и проснулась, когда ведро с грязной водой, опрокинутое кем-то из жильцов, с грохотом покатилось вниз по ступеньках, разливая содержимое мутной рекой.

Лидия Георгиевна ужасно боялась потерять свое обручальное кольцо, единственной ценной вещью, оставшейся от мирной жизни. Она бесконечно проверяла, на месте ли оно, панически вскрикивая каждый раз, когда кольцо соскальзывало с худого, высохшего почти до костей, безымянного пальца и закатывалось под кровать.

В последний раз собой прежней Лидия Георгиевна стала девятого мая сорок пятого года, когда в два часа ночи неожиданно заговорило радио, оборвав привычный стук метронома, и, ставший почти родным в каждой семье, Юрий Левитан зачитал Акт о военной капитуляции германских вооруженных сил. Спящий дом сразу ожил, одно за другим стали зажигаться окна, в парадной захлопали двери, на улице раздались крики. Вбежавшая Бэлла Петровна обняла Симу, и они зарыдали. И только Лидия Георгиевна осталась совершенно невозмутимой. Посмотрев на плачущих ясным взглядом здорового человека, она ровным голосом сказала: «Теперь можно и умирать». А вечером, прижимая к сердцу школьную фотографию сына, она смотрела из окна на яркие всполохи салюта, гремевшего над Невой, и слёзы катились по её худому лицу.

Умирала она еще два долгих мучительных года, разучившись к концу жизни самостоятельно есть, пить, ходить и пользоваться уборной.

Похоронили Лидию Георгиевну на дальнем Смоленском кладбище, никакие связи и знакомства не помогли Бэлле Петровне получить место на ближнем Серафимовском.

Вернувшись домой, Сима устроила в комнате генеральную уборку: она без всякого сожаления кидала в расстеленную на полу простынь всё, что попадалось ей под руку — платья и туфли свекрови, пузырьки, склянки, баночки с лекарствами, сложенные конвертиками порошки, грелку с остывшей водой, допотопные шляпки, бумажный веер и очки с веревочками вместо сломанной дужки. Она вынесла во двор узел с вещами, а потом, широко распахнув окно, пустив в комнату влажный воздух майского предгрозового дня, с остервенением принялась тереть мокрой тряпкой стол, стулья, узкий шкаф, стены, дощатый пол, постеленный вместо сгоревшего в блокаду паркета, чистить ножом плинтуса, стирать в тазу сорванные занавески. Тёрла, боясь признаться себе, что вместо горечи расставания с близким человеком, чувствует лишь облегчение. Закончив уборку, Сима рухнула без сил на свою кушетку и мгновенно уснула.

— Сима, Сима, проснись! — Бэлла Петровна трясла Симу за плечо. — Вставай, ты спишь уже третий день, из жилконторы приходили.

— Меня посадят за прогулы? — Сима испуганно села и спустила ноги на пол, пытаясь нащупать туфли. — Я уже иду!

— Не посадят, — успокоила ее Бэлла Петровна, — я тебе больничный оформила: перидонтальный абсцесс. Ты уж меня не выдай.

— Что Вы, Бэлла Петровна, — облегченно вздохнула Сима. — Спасибо Вам.

— Сима, — Бэлла Петровна протянула ей толстую тетрадь в черном коленкоровой обложке. — Это твоя?

— Это? — Сима полистала тетрадь, с трудом узнавая свой почерк. — Моя.

— Я нашла на улице, ты, вероятно, выбросила, когда убирала в комнате. Это твои стихи? — спросила Бэлла Петровна и прочитала слегка нараспев:

За собой калитку счастье затворило

И ко мне дорогу скоро позабыло,

В памяти осенний туман над черепицей,

Ватным одеялом, под которым спится.

Спится, чтоб не думать, чтоб не вспоминать,

Мне досталось только любимых поминать.

— Не помню, — вздохнула Сима. — Наверное, мои. Я не помню, Бэлла Петровна. Мне на работу надо, у меня парадные не мытые, за окном вон как грохочет, там наверняка грязищи немеряно.

— Сима, — Бэлла Петровна села рядом и обняла Симу за плечи. — Бросай-ка ты эти лестницы. Тебе учиться надо.

— Учиться? — переспросила Сима. — Куда я пойду учиться... Я и не помню уже ничего.

— Вспомнишь, — отрезала Бэлла Петровна. — Пойдешь в школу рабочей молодежи с осени, в десятый класс. Тебе все равно аттестат менять надо, чтобы имя было как в паспорте. Скажешь, что старый аттестат в эвакуации потеряла. А через годик подумаем и о вузе. Дневной мы, конечно, не потянем, но и на вечернем учиться можно.

— Не смогу я, Бэлла Петровна, — Сима посмотрела на свои красные руки, опухшие от воды, разъеденные до крови содой и хозяйственным мылом. — И не хочу.

— Сможешь и захочешь, — твёрдо сказала Бэлла Петровна. — У тебя жизнь только начинается. — И, помолчав, добавила, — Ты прости меня, девочка.

— Вас? — удивилась Сима. — За что?

— За всё, — вздохнула Бэлла Петровна. — За руки твои, за лестницы, за ночи бессонные, за Лидочку. По-другому было никак.

— Я понимаю, — Сима всхлипнула и по-детски прижалась к соседке, уткнувшись лицом в её грубую шерстяную кофту.— У меня теперь кроме Вас никого нет.

Новым место работы для Симы стала районная библиотека в подвале на соседней улице. Заведующий, бывший артиллерист непонятного возраста с медалью «За взятие Кёнигсберга» и пустым левым рукавом, был человеком тихим, в меру пьющим и очень партийным. Сима сразу получила общественное поручение: как член ВЛКСМ, вдова погибшего командира и сознательная гражданка, она должна была выпускать стенгазету и раз в неделю проводить политинформацию для всего рабочего коллектива, состоящего, кроме Симы и самого заведующего, из второго библиотекаря Анны Семёновны и уборщицы Тани. С раннего утра, попахивая дешевым портвейном после вчерашнего, заведующий тщательно изучал очередную инструкцию из райкома партии на предмет выявления книг, подлежащих немедленной люстрации путем изъятия с книжных полок с последующим списанием и уничтожением при свидетелях и под протокол, и запрещенных авторов, чьи имена также подлежали немедленному забвению путём вымарывания чернилами их имен из всех доступных источников. Репрессиям подлежали также упоминания военачальников и партийных деятелей, изобличённых как враги народа. Если инструкций не поступало, он расстраивался и сокрушался, что наверху что-то не доглядели. Затем он удалялся в свой фанерный закуток за занавеской и коротал там в клубах сизого папиросного дыма рабочий день, шелестя страницами изучаемых от заголовка до последней точки свежих номеров газет «Правда», «Известия», «Ленинградская правда» и почему-то «Ленинские искры». Иногда к звукам перелистываемых страниц добавлялись тяжелые вздохи и бульканье наливаемой в стакан жидкости, и тогда к винному запаху примешивался стойкий запах спирта.

Зимой сорок восьмого года в числе арестованных оказались адмирал Кузнецов, которого так уважали в Либаве, и вся партийная верхушка Ленинграда. Сима и Анна Семёновна были заняты бесконечным учётом, составлением каталогов, вычеркивая одни книги, оформляя другие, которые уцелели в годы войны и которые свозили со всего района из опустевших квартир. Они листали подшивки газет, закрашивая имена и вырезая фотографии, а затем снова складывали зияющие черными дырами листы. Читатели в библиотеку заходили редко, и вечерами, когда Анна Семёновна уходила домой и в библиотеке начинала хозяйничать Таня, Сима выбирала что-то из непрочитанного и, спрятавшись между стеллажами, замирала над книгой, как в полузабытом доме Циглеров.

Потрясенная Сима плакала над романом Фадеева «Молодая гвардия», не спала ночами, прочитав «Семья Иванова» Андрея Платонова. Она прислушивалась к себе и понимала, что не смогла бы как Любка Шевцова и Ульяна Громова, но готова была ждать, любить и хранить верность, как жена капитана. Если бы только Сергей был жив... А стихи Ольги Берггольц и Константина Симонова ей и запоминать не надо было, они сами впечатывались в память болью и верой. «Жди меня, и я вернусь...» Если бы только Сергей был жив...

Бэлла Петровна оказалась права — вернуться за школьную парту оказалось сродни возвращению в детство. Четыре раза в неделю после работы Сима торопилась на занятия. В классе, устроившись за партой прямо перед учительским столом, она с удовольствием вспоминала законы и формулы, теоремы и правила, ей нравился звук мела, царапающего влажную доску, скрип пера по тетрадному листочку в клеточку, синие чернильные пятна на пальцах. Жизнь будто начиналась с начала, и все еще было впереди.

Любимым предметом у Симы стала литература — как непохожи были эти уроки на нудные уроки с Калерией Федоровной.

Вела литературу Людмила Герасимовна. Раздвигая узкие рамки предписанных методичек, она говорила о том, что каждый писатель — это целый мир, которым он делится со своими читателями, что любой найдет в нём что-то свое, что сделает его мудрее, человечнее, богаче.

«Главное, чтобы вы после прочтения книг становились другими, книга не учит, она открывает вам то, что вы не знали до её прочтения», — голос Людмилы Герасимовны звучал ровно и задушевно, словно она разговаривала с близкими друзьями за чашкой чая. И звонок с её уроков всегда звонил неожиданно. — «Задача автора- выражение невыраженного. Существует море человеческих чувств и переживаний, о которых еще никто не писал. И вот писатель, как музыкант, ловит эти неслышные движения человеческой души и кладет их на бумагу, как ноты на нотный стан. И для настоящего читателя эта музыка становится предметом для размышлений, началом цепочки осознания и воспитания своих собственных душевных волнений. Каждое настоящее произведение — это что-то глубоко личное, что дарит нам автор, он живет в каждом герое, а они живут в нем. Человек — существо скорее эмоциональное, чем рациональное».

Симины одноклассники, в основном такие же, как она, забывшие об учёбе на годы войны, поговаривали, что Людмилу Герасимовну уволили из обычной школы за «буржуазный идеализм, несовместимый с советской педагогикой и мешающий правильно понимать прочитанное», и только заступничество на высоком уровне позволило ей продолжить учительствовать. Многим не нравилось, что Людмила Герасимовна требовала читать изучаемые произведение, а не только хрестоматию с биографией автора и кратким пересказом содержания, сильно разбавленным уже имеющейся оценкой на основе марксистско-ленинского учения, и каждый раз, в ожидании начала урока, Сима боялась, что в класс вместо любимой учительницы войдет очередная Калерия Федоровна.

Сима полюбила писать сочинения и думала над каждой новой темой днём и ночью, не в состоянии уснуть от переполнявших мыслей, которые она записывала при свете слабого фонарика, слюнявя непослушный химический карандаш, чтобы на следующий день разобраться в ночных каракулях. Она гордилась, когда Людмила Герасимовна зачитывала её работы вслух перед классом, не веря, что это она сама могла так написать. И вопроса, куда поступать после школы, у неё не было — она отнесла документы на вечернее отделение в библиотечный институт на факультет библиотековедения.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 2
    2
    122