Про Симу. Часть 13 из 28
Доски поддались на удивление легко, словно ждали, когда в остывшие, брошенные жилища вернётся жизнь. Симха аккуратно сложила их на земле, толкнула дверь и вошла в комнату: большой деревянный стол был покрытый пыльной, когда-то белоснежной скатертью. Хава так любила, чтобы простыни, наволочки, скатерти были выстираны до слепящей белизны и накрахмалены до хруста.
— Хава, ты таки отрежешь этими гаткэс (кальсоны) своему Фроиму бейцы (яйца), — ехидничала Шейла, глядя, как застывает колом развешенное на верёвке белье.
— Не надейся, зисере (милая),- парировала Хава. — К тебе не укатятся.
Низко над столом висел абажур: лампочка часто перегорала, и Фроим, чертыхаясь и ругаясь, доставал из комода новую.
— А во ист (где) лампочка? — подхватывал на руки Фроим визжащих от восторга Гришку и Борьку, и малыши тыкали толстыми пальчиками в маленькое солнышко под потолком.
Треснувшее зеркало на стене: когда Симха уезжала, оно было целым.
— Симха, не надо смотреть всё время в зеркало, — одергивала дочь Хава, — ты же не какая-то шиксэ (не еврейка) с Ришельевской.
Хава писала, что зеркало мальчишки разбили кубиком, а потом, не признаваясь, кто из них устроил шкоду, бегали по двору от Фроима, который гонялся за ними, грозно размахивая подтяжками.
— Эти шлэйкис (подтяжки), — кричал он в гневе, — таки придумали для того, чтобы дать хороший швунг (разгон) этим двум партачникам (вредителям).
Симхины картины в аккуратных рамках, фотографии на комоде, большая родительская кровать у стены — Симха с братьями спали в другой комнате, без окна, шкаф с посудой и табуретки в углу: Хава сдвигала табуретки в угол, когда собиралась мыть пол. А вот и ведро — в доме должно быть чисто, чтобы возвращаться было приятно.
— Вот ведь всё, как при живых, — вздохнула Любочка. — Немцы строго следили, чтобы мародёров не было. Кто украдёт, прямо на месте стреляли. А румыны всё тянули, что плохо лежит. Говорят, они снимали расклеенные листовки на улицах и продавали их на базаре по пять марок. Хорошо, хоть сюда не добрались, в центре города все квартиры разграбили, а здесь, наверное, про Залмана помнили.
— Люба, ты иди, — Симха взяла в руки ведро и поискала глазами тряпку. — Я вымою полы и лягу спать.
Но уснуть она не смогла: только закрывала глаза от усталости и неимоверной тяжести в груди, как ей чудился голос Хавы, ворчание Фроима и смех мальчишек. Чисто вымытые сковородки еще хранили запах жареной рыбы, тушеных синеньких с чесноком и помидорами, занавески на окнах и скатерть на столе пахли пряным запахом гвоздики, лаврового листа и сладкой ванилью.
Рано утром, лишь только начало светать за окном, и тонкие солнечные лучи пробились сквозь заколоченные окна, разгоняя ночные тени и видения, Симха пошла на кладбище.
Последний раз она была на старом еврейском кладбище у Люстдорфской дороги в тридцать девятом, на Йом Кипур — день искупления и всепрощения. С тех пор, как в городе закрыли синогоги, даже не религиозные Хава и Фроим брали детей и шли на кладбище, где лежали их родители и трехлетняя сестричка Фроима, и десятилетний братик Хавы, убитые погромщиками в октябре девятьсот пятого года. Их самих спас от разъяренной толпы Залман, который вместе с отрядом самообороны, при полном бездействии полиции, защищал еврейские кварталы. За что и получил очередной срок.
Это был единственный день в году, когда в их семье соблюдали пост, и голодные Гришка с Борькой уныло плелись за родителями, хныча и капризничая. Стараясь не отстать, Симха шла по узким аккуратным тропинкам между тяжелыми мраморными и гранитными плитами, украшенными непонятными надписями из букв, похожих на кудряшки Шейлы. До гибели родителей Фроим успел закончить бесплатный хедер, начальную школу, или, как её называли, талмуд-тору, поэтому охотно переводил Симхе надписи на сером граните: «Здесь лежит Дувид-Залман Ашкинази, банкир, сын банкира и внук банкира» или золотые буквы на чёрном мраморе с мистическим восьмиугольником: «Аарон-Занвель Свист — купец 2-й гильдии, хасид балтского раввина, владелец магазина церковных свечей». На кладбище следовало вести себя соответствующе, но Симху разбирал тихий смех, когда на могилах тех, чьей семье не хватило денег на пышный памятник, висела дверная табличка, и сквозь остатки краски, смытой дождями и ветрами, проступало: «Помощник присяжного поверенного Чечельницкий, Приём посетителей от 6 до 7 вечера». Но больше всего Симхе нравились красивый памятник из розового мрамора с поучительным текстом: «Здесь покоится диветка ресторана Аристиди Фанкони, — Бася-Двойра Айзенберг, по прозвищу Виолина де-Валет. Суровый нрав родителей вынудил её пойти по непристойной дороге» и камень с высеченной змеёй, держащей в зубах баночку сапожной мази. Фроим рассказал Симхе, что под этим камнем похоронен Сунна, король одесских чистильщиков обуви, покончивший жизнь самоубийством из-за несчастной любви, оставив предсмертную записку «Вся жизнь — вакса». А ещё прямо перед входом на кладбище Симху принимали в пионеры — именно здесь французские белогвардейцы расстреляли в девятнадцатом году Жанну Лябурб. Симху с одноклассниками построили у мемориальной таблички с именем пламенной революционерки, и все они, повязав красные галстуки, отдали салют и дружно произнесли её девиз: «Умирают только один раз! »
Симха прошла через большие, открытые настежь, ворота и остановилось — кладбища, которое она помнила, больше не было. За величественными стенами, ограждавшими ушедший мир шумной и неунывающей еврейской Одессы, вместо ровных рядов ухоженных могил валялись груды поваленных памятников и разбитых плит. Где теперь искать могилы купцов и банкиров, мозольных операторов и лавочников, фотографов и поэтов, ветреных барышень, неудачливых любовников, добропорядочных матерей семейств, где они, могилы бабушек, дедушек и её отца? А у самой стены из вырытого рва люди в брезентовых костюмах и противогазах доставали полусгнившие тела и укладывали их рядами на земле. В этих человеческих останках угадывались мужчины, женщины, дети... От рва тянуло тяжелым запахом ужаса и тлена, поглощая свежесть и прохладу летнего утра. У Симы подкосились ноги.
— У Вас здесь кто? — подхватил Симху под руку краснофлотец с винтовкой.
— Все, — прошептала Симха, — все...
— Много народу положили сволочи, — сочувственно вздохнул краснофлотец. — Но мы им тоже дали, бежали, как ошпаренные, эти гансы и фрицы.
— Скажите, а я могу поискать своих? — Симха сглотнула ком в горле.
— Нет, опознавать потом будут, — моряк поправил винтовку. — Когда всех подымут.
— А там много... — Симха запнулась. — людей?
— Много, — махнул рукой краснофлотец. — Здесь, почитай, только евреев тысячами стреляли. И родные, кто жив остался, ходят и ходят каждый день, но пускать не велено.
Дома Симху ждала Сатаней.
— Как здорово, что ты вернулась, в городе почти никого из нашего класса не осталось, — бросилась на шею школьной подруге Сатаней. — Я тебя вчера у вокзала из трамвая видела, сначала думала, что ошиблась, пришла сегодня узнать, а твоя соседка сказала, что ты и вправду приехала.
Сатаней очень изменилась, превратившись из худенькой школьницы с глазами робкой газели в уверенную молодую женщину: блестящие черные волосы лежали на плечах крупными локонами, а надо лбом были скручены в тугой валик, на бледном лице выделялись аккуратно подведенные глаза, тонкие ниточки бровей и алые губы. Несмотря на теплый день, на Сатаней были шелковые чулки, серое платье с глубоким вырезом и поверх него в тон платью короткий пиджак с поднятыми плечиками и черным бархатным воротничком. От неё пахло уверенностью и довоенной Либавой.
— А ты одна? Твои еще не вернулись? — не давая Симхе вставить слова, затарахтела Сатаней. — Сейчас многие возвращаются, а мы и не уезжали.
— Ты была здесь всю оккупацию? — удивилась Симха, пододвигая Сатане табуретку.
— Ну, да, оккупацию, — фыркнула Сатаней и кивнула головой в сторону улицы. — Чтоб мы так при этих так жили, а то вернулись, и всё опять началось — хватают людей без причины и в подвалы на Маразлиевской, пардон, на Энгельса. Вот Калерию Федоровну арестовали за то, что она в комендатуре работала. Она, оказывается, и не Калерия Федоровна, а Клара Францевна, и что? Ей надо было с голоду помирать? И Петьку Груздя, помнишь? Его еще из пионеров исключили из-за тебя. Он вообще только лавку держал. Мясную.
— Эти — это наши? — переспросила, не веря своим ушам, Симха.
— Ваши, ваши, — кивнула Сатаней. — Вернулись и стали рассказывать, как мы тут плохо при румынах жили. А жили мы вовсе и не плохо, а очень даже хорошо. Только семечки запретили, представляешь, ни продавать, ни лузгать, — рассмеялась Сатаней. — Вот цирк — Одесса без семечек! Мы вообще столицей были, главным городом румынской Транс-нис-трии, — старательно выговорила по слогам Сатаней. — У нас и трамваи ходили, и парикмахерские были открыты, магазины работали, можно было даже свои открывать, и казино, и даже, — Сатаней опять хихикнула, понизив голос, — публичный дом. И вообще румыны — такие галантные, ухаживали красиво, в рестораны приглашали, подарки дарили. У меня с одним такая любовь была, меня в Бухарест возил с родителями знакомиться, жениться обещал, вот, — Сатаней повертела на пальце тоненькое золотое колечка с блеснувшей искоркой маленького белого камешка. — Драгош звали.
— Ну, и куда твой жених делся, — еле сдерживаясь, спросила Симха.
— Аа, — вздохнула Сатаней. — Их потом немцы сменили и всех на фронт отправили. Не знаю, где, убили, наверное, ваши. Мы с ним на пляж в Ланжероне ходили, — мечтательно закатила глаза Сатаней. — Там лежаки поставили, зонтики, и официанты в бабочках бегали с подносами, туда-сюда, туда-сюда, «чего изволите? что фройляйн будет пить? » Немцы тоже были кавалеры ничего, воспитанные, правда, в конце смурные очень и злые. Выпьют и под юбку сразу. Форма у них была красивая, не чета гимнастёркам застиранным. А в Театральном переулке ресторан был, шикарный, самый модный, «Северный» назывался, там Лещенко пел, слышала такого?
И Сатаней запела, совсем как Манечка в последней день перед войной:
Ах, эти черные глаза
Меня погубят,
Их позабыть нигде нельзя —
Они горят передо мной.
Ах, эти черные глаза,
Кто вас полюбит,
Тот потеряет навсегда
И сердце и покой.
— Ой, — спохватилась Сатаней, — что-то я заболталась. Ты сама как? Я слышала до войны, ты замуж вышла. Счастливая... И твои-то где? Папа, мама, у тебя еще братики были, такие смешные, Мишка и Сашка, кажется?
— Гришка и Борька, — поправила Сатаней Симха. — А их убили, всех убили. И муж мой погиб на фронте.
— Убили, — сочувственно вздохнула Сатаней. — Кто?
— Твои воспитанные немцы, — ответила Симха. — И галантные румыны.
— Аааа, — протянула понимающе Сатаней. — Ну, да. Они же были евреи.
«Сатана» — вспомнила Симха: Хава все никак не могла запомнить имя школьной подруги дочери и называла её «сатана», и очень не любила, когда Сатаней приходила к ним в дом.
— Опять твоя Сатана тут вертелась, — недовольно бурчала Хава. — Глазами зыркала, нехорошая она, билик ви боршч (дешевая, как борщ). Я вижу её дурх унд дурх (насквозь).
Симха опустила глаза и увидела деревянный кубик, сиротливо спрятавшийся за комод. Она подняла его с пола — нарисованный заячий глаз недоуменно косил в сторону. Симха посмотрела на Сатаней.
— Убирайся, — севшим голосом сказала Симха. В наступившей тишине было слышно, как хрустнули её пальцы, сжавшие детскую игрушку. —
— Я? — удивилась Сатаней, как-будто в комнате был еще кто-то.
— Вон отсюда, — повторила Симха и, размахнувшись, со всей силы бросила кубик в неуспевшую закрыться за бывшей подругой дверь.
«Надо жить, надо жить дальше», — уговаривала Любочка, присаживаясь рядом с неподвижно лежащей на кровати Симхой. По утрам Любочка спускалась вниз, прижимая к груди два сваренных вкрутую яйца, кусок хлеба и алюминиевую чашку с молоком, и осторожно стучалась в незапертую дверь соседки. А Симха не хотела ни есть, ни пить, ни жить. У неё вообще не было сил встречать новый день, такой же пустой и безрадостный, как и прошедший. И чем жить? Для кого и зачем? Она закрывала глаза и погружалась в сумеречный мир, в котором не было боли и слёз, где бесплотными тенями вокруг неё заботливо кружила Хава, мастерил что-то Фроим, беззвучно смеялись Гришка с Борькой, улыбался Сергей, то приближаясь, то удаляясь, родные и любимые, те, для кого она жила и кто жил для неё.
Любочка приходила и уходила, за окном смеркалось и вновь рассветало, стучали по стеклу тяжелые капли дождя и шелестели облетающие листья старой шелковицы. Симха заставляла себя встать, умыться, что-то съесть, но на этом силы заканчивались, и она снова ложилась в постель, проваливаясь в нереальность.
Любочка сходила в военкомат и узнала, что пенсии за погибшего мужа Симхе не полагалась, её платили только тем, кто не мог работать, и детям до восемнадцати лет.
— Симха, ты должна взять себя в руки, — строго объявила Любочка. — Мне пришел вызов, и я уезжаю в Ленинград. Вот, теперь ты должна о нём позаботиться.
И Любочка сунула Симхе под одеяло дрожащего котёнка. Тот повозился, устраиваясь поудобней, тоненько мяукнул и больно цапнул Симху за щеку.
— Это Шмончик, — Любочка почесала котёнка за разорванным ухом. — Он любит рыбные хвосты и солёные огурцы. И еще — тебя возьмут на работу в редакцию газеты «Большевистское знамя», уборщицей, я договорилась. И жить ты будешь в моей комнате. Вставай, родная.
Любочка уехала, а через два месяца Симхе прямо в редакцию пришла телеграмма — она приглашалась на переговорный пункт на Главпочтамт.
«Это, наверное, Любочка», — гадала Симха, томясь на неудобной деревянной скамейке в зале с незастекленными окнами, из которых нещадно дул колючий ветер, заставляя ожидавших разговора с другими городами кутаться в пальто и ватники. — «Только она знает, где я работаю.»
Кабинка была всего одна, очередь почти не двигалась, и Симха уже несколько раз подходила к задёрганной работнице за перегородкой, устало повторяющей в прижатую к уху телефонную трубку: " Алло, алло, Ленинград, Киев, Челябинск, Воронеж ответьте Одессе, алло, алло, вас вызывает Одесса-мама«. Под заклинания телефонистки люди в очереди сидели тихо, не дыша, в надежде услышать наконец-то свою фамилию. Вызванный громким голосом счастливчик бросался в кабинку и, не стесняясь окружающих, делился по междугородней связи печалями и радостями.
— Мама, мамочка, — повторяла девушка в резиновых ботиках и вязаном берете, — пока приезжать не надо, я живу в дворницкой, в нашей квартире даже стен нет.
— Ида, я никого не нашел, — горестно вздыхал старик в женском пальто с лисьим воротником. — Никого, ни Мирры с детьми, ни Сенечки, их нет с сорок первого. Ида, не плачь, пожалуйста, может быть, они успели эвакуироваться. Я буду искать.
— Барышня, говорите громче, я вас не слышу, — сотрясал воздух грузный мужчина в кителе со споротыми погонами. — Как это никто не пришел на переговорный? Я уже три телеграммы посылал. Вызовите еще раз: Ковалева Нина Петровна.
Через долгих два часа Симха услышала свою фамилию: «Спивак, кто тут Спивак? Пройдите к телефону, Ленинград на проводе! »
Бэлла Петровна была строга и лаконична:
— Сима, я все знаю, — скорее догадалась, чем сквозь шум и треск услышала Симха. — У меня была твоя подруга Люба. Ты должна приехать, я сделаю тебе пропуск на въезд. Сима, Лидия Георгиевна очень плоха.
Сима молчала.
— Ты слышишь меня? Ты должна приехать! — повторила Бэлла Петровна, дунув в трубку несколько раз, чтобы убедиться, что связь не пропала. — Ты приедешь?
— Приеду, — ответила Сима. — Только кота пристрою и приеду, отправляйте вызов.
После гибели сына в Лидии Георгиевне что-то сломалось — так выходит из строя часовой механизм, собранный руками умелого мастера и предназначенный для миниатюрных женских часиков, но волею судьбы попавший в большие настенные часы где-нибудь на военном корабле. Сегодня они еще идут, тикают, показывают правильное время, но еще один удар волны о борт, и часы замирают, не в силах вынести потрясения, оставаясь на первый взгляд такими же, как обычно. Люди не сразу замечают поломку: они удивляются, стучат по стеклу, двигают стрелки, заводят часы снова и снова, не понимая, что этот механизм уже никогда не вернуть к жизни.
Лида Бушмина, дочь действительного статского советника, покинувшая Смольный институт благородных девиц из-за суровости его нравов и порядков, выросшая, как цветок в оранжерее, в родительской ласке и достатке, воспитанная боннами и домашними учителями, выданная в семнадцать лет замуж по любви за капитана второго ранга Владимира Головина, потомственного морского офицера из знаменитого рода, не была готова к тому, что уже через год после венчания в Никольском морском соборе Святителя Николая Чудотворца и Богоявления, в её семейной жизни не понадобятся ни музыка, ни танцы, ни благородные манеры, зато пригодятся уроки домоводства. Что вместо светских раутов, исчезнувших в вихре октябрьского переворота вместе с высшим обществом, дворянскими привилегиями, кухаркой и собственным экипажем, ей останется комната в бывшей квартире, и то только потому, что муж перейдет на службу к большевикам, объяснив, что власть может меняться, а Родина — нет. Что рожать сына придется не под присмотром домашнего врача Карла Модестовича на кружевных подушках и шелковых простынях, а под выстрелы с улицы да с помощью дворничихи Агафьи, прибежавшей на крики Лиды. Что холодная и голодная зима восемнадцатого года заберет её родителей, но чудом сохранит жизнь сыну, а послушание и смиренность, главные добродетели девушки из православной семьи, помогут принять и новую страну, и новое бытие, пережить страшную ломку восприятия окружающего мира и себя в нём, определить новые ценности и посвятить жизнь мужу и сыну. Но весной сорок третьего в ней что-то не выдержит обрушившихся на неё бед и сломается безвозвратно и безнадежно. Сознание её затянет плотный туман, надежно укрыв от тяжести душевных страданий. Уже и боль от потери сына притупилась, и самые страшные месяцы были позади: прорвана блокада, стало меньше артиллерийских обстрелов, увеличились нормы выдачи продуктов, — вот тут связь Лидии Георгиевны с внешним миром неожиданно нарушилась, и она погрузилась в собственную реальность.
И случилось это как-то сразу вдруг — вернувшуюся из госпиталя Бэллу Петровну Лидия Георгиевна встретила крайне недовольным выражением лица:
— Извольте объяснить, кто принес ко мне в дом эту дурно пахнущую рыбу?
— Ты про корюшку, Лидуся? — спросила Бэлла Петровна, снимая в прихожей галоши в мартовской снежной жиже. — Игорь Сотников утром занес, лейтенантик с Сережиного корабля. Сейчас я её пожарю и будем пировать. У нас ещё есть бутылочка постного масла.
— Не будем, — брезгливо сказала Лидия Георгиевна. — Я не выношу этого запаха: она пахнет свежими огурцами, меня от них тошнит. Я её выбросила.
— Что? — обмерла Бэлла Петровна. — Ты выбросила? Еду? Куда?
— Что значит куда? — высокомерно удивилась Лидия Георгиевна. — На помойку.
Бэлла Петровна бросилась во двор к мусорному баку, но там валялся лишь обрывок грязной газеты, пахнущий огурцами. Рыбы могло бы хватить на два дня. Даже на три, если не очень наедаться. А из хвостов и голов можно было сварить уху, ну не уху, а рыбный отвар, было бы вкусно, если посолить — немного соли Бэлле Петровне дал в госпитале раненный в челюсть танкист. Игорь Сотников уже приносил корюшку месяц назад, и они с Лидочкой ели её три раза в день. А теперь...
— Лида, — осторожно спросила Бэлла Петровна, вернувшись в квартиру. — С тобой все в порядке?
— Конечно, — возмутилась Лидия Георгиевна. — Со мной все прекрасно. По крайней мере, я еще не опустилась до того, чтобы есть эту вонючую рыбу. Мы в состоянии заказать приличную еду из «Астории » — котлеты по-киевски или жульен из курицы, Володя может послать матроса. Сережа вернётся из школы, а мне его нечем кормить. Надо еще почистить столовое серебро. В прошлый раз я не досчиталась десертных ложечек, Вы их не брали?
Бэлла Петровна без сил опустилась на пол: бедная, бедная Лидуся — Володи нет с финской, Серёжи — почти полгода, в Киеве — немцы, курицу они ели последний раз в августе сорок первого, а в «Астории» — госпиталь.