Про Симу. Часть 4
Фридрих Густав Циглер давно уже философски относился и к окружающему его миру, события в котором чередовались с быстротой цветных стеклышек в детском калейдоскопе, и к своей жизни, которая менялась с такой же скоростью, едва успевая приспособиться к очередному сложившемуся в бумажной трубе узору.
Свой жизненный путь пятьдесят пять лет назад он начал гражданином Российской империи, в которой ему посчастливилось родиться в семье владельца текстильной фабрики «Циглер и Циглер» в Санкт-Петербурге, где прошло и его безмятежное детство с гувернантками, бонами, дачей в Петергофе и домом на Рижском взморье, и вполне обеспеченная юность с университетом в Цюрихе, женитьбой на очаровательной Анне Николаевне, урожденной Свешниковой, дочери не последнего человека в столице, и размеренная молодость с необременительной службой на папенькиной фабрике, турнирами по лаун-теннису с восторженными болельщицами и благотворительными балами.
Эта замечательная жизнь закончилась первого августа тысяча девятьсот четырнадцатого года, когда Германия объявила войну России. Роковая новость, принесенная мальчишкой-газетчиком вместе со свежим выпуском «Рижского вестника», никак не вписывалась в размеренную летнюю жизнь семьи Циглеров, проводивших по обыкновению июль и август в своем доме на Рижском взморье. Год выдался нелегким — Анна Николаена в очередной раз потеряла еще не родившегося ребенка, и Фридрих вывез жену на море поправить её слабое физическое и пошатнувшееся психическое здоровье.
Заботами местных врачей и любящего мужа она только-только стала приходить в себя, и очередные потрясения в виде войны и всеобщей мобилизации были совсем некстати, несмотря на то, что призыву Циглер не подлежал: катаясь в юности на своем любимце кабардинском скакуне благородной породы аргамак по аллеям петергофского парка, Фридрих не удержался в седле и упал, повредив левую ногу и оставшись на всю жизнь с легкой хромотой.
Предусмотрительный Циглер-старший посоветовал пока не возвращаться в столицу, регулярно высылая на содержания семьи сына достаточные средства — дела фабрики, исправно снабжавшей русскую армию качественным сукном, от начала военных действий не пострадали, а даже пошли в гору.
С наступившими холодами пришлось оставить неотапливаемый дом и арендовать квартиру в Лиепае, подальше от Риги, превратившейся в настоящий прифронтовой город, в котором Циглеры чувствовали себя крайне неуютно — обеим воюющим сторонам они были как бы не совсем враги, но и не свои.
А седьмого мая пятнадцатого года в город вошли немцы, и щедрые субсидии из Петербурга прекратились. Пользуясь доброй репутацией отца, Фридрих устроился помощником управляющего на местную текстильную фабрику, которая с тем же рвением принялась снабжать тканью кайзеровские войска, с каким прежде работала на царскую армию.
Последующие события доказали, что Циглер-страший был прав: хотя жизнь в оккупированной Латвии не была легкой, политические потрясения, происходящие в России, семью Циглеров уже не касались — об отречении Романовых много судачили, но особых изменений почувствовать не успели — жители города, сменившего свое название на немецкое «Либава», жили уже по немецким законам.
Вскоре последовал октябрьский переворот в России, а еще через год ноябрьская революция в Германии превратила Германскую империю в Веймарскую республику, капитулировавший в войне кайзер Вильгельи II — дядя Вилли — последовал примеру своего троюродного племянника Ники — Николая II — и отрекся от престола, а Циглеры проснулись гражданами независимой Латвийской республики, в которой Фридрих, потеряв в отрезанной России родителей и капиталы, быстро дорос до главного управляющего на все той же ткацкой фабрике, на которой бы он и трудился до скончания дней своих, если бы не увидел злополучным летом сорокового года на улицах своего города, где он приобрел небольшой домик взамен удачно проданного особняка на Рижском взморье, солдат Красной Армии, той Красной Армии, которая в двадцатые годы пыталась подчинить себе независимую Латвию, но вынуждена была уйти. И вот они вернулись... И как после всего этого было не стать философом? А заодно, и атеистом.
Пытаясь абстрагироваться от политических катаклизмов, херр Циглер поселил себя и свою жену в уютный мир, в котором, как и в далекой молодости, жизнь текла тихо и упорядоченно, где были концерты классической музыки, на которых жившая в их доме жиличка, превратившаяся почти в члена семьи, солистка местного театра Эльзе Лапиньш под аккомпанемент Анны Николаевны исполняла арии Азучены из оперы Верди «Трубадур» или Далилы из оперы «Самсон и Далила» Камиля Сен-Санса, наполняя дом Циглеров и близлежащие улицы своим насыщенным меццо-сопрано, звучавшим от ля малой октавы до ля второй октавы совсем не хуже, чем у Марии Каменской и Надежды Ланской, которых Циглерам доводилось слышать еще в Императорской русской опере и Мариинском театре, и уютные вечера у камина с дорогим немецкому сердцу Фридриха Густава Львом Николаевичем Толстым и Иваном Алексеевичем Буниным.
Книги в доме Циглеров любили, читали и перечитывали, заботливо протирая их от пыли и расставляя на дубовых книжных полках по всему дому. Еще были милые посиделки с немногочисленными приятелями, на которых, раскладывая пасьянс, поигрывая в необременительный вист и попивая бледно-желтое шабли или пурпурное божоле из винной лавки Francijas vīni напротив дома, можно было поговорить о прекрасном и слегка посплетничать.
В мягком вагоне поезда «Рига-Либава» Фридрих Густав Циглер, преисполненный покорности судьбе, возвращался домой из Риги, где провожал не столь философски настроенных и поэтому уезжающих в Германию семью владельцев фабрики. Но где-то в глубине души его уже мучил беспокойный червячок зародившихся сомнений и беспокойства: удастся ли и в этот раз так безболезненно пережить очередные гримасы судьбы.
Несмотря на свою полную и безоговорочную аполитичность, херр Циглер не питал иллюзий по поводу смены власти в Латвии, а тем более, вступления в СССР: все годы, последовавшие за его вынужденным отъездом из России, местные газеты, не жалея красок, живописали ужасы большевизма, национализацию, коллективизацию, кровавый НКВД, сталинские процессы и репрессии. И глядя на молодых людей в креслах напротив — морского офицера в наглухо застегнутом кителе, воплощение суровой решительности и внутреннего достоинства, и его юную жену, с широко распахнутыми глазами, полными доверчивости, любопытства и любви, — херр Циглер, со своей немецкой практичностью, предложил молодоженом снять у него флигель во внутреннем дворе, в котором еще недавно жили кухарка и садовник, ринувшиеся в новую жизнь под знамена советской Латвии. Быть может, эта юная парочка послужит хоть какой-то гарантией от угроз, явно исходящих от новой власти.
Больше всех этому предложению тихо обрадовалась Симха: ей очень не хотелось стать новым участником соревнования на звание самой нерасторопной жены комсостава в командирском общежитии и коротать дни в беседах с разговорчивой Манечкой.
Жизнь в доме Циглеров показалась Симхе полетом на другую планету — во-первых, у неё была своя ванная. Тяжелая, мраморная, на четырех гнутых ножках, с массивным бронзовым краном с длинным носом, она стояла в отдельной комнате с окном и вызывала непреодолимой желание наполнить её горячей водой, натопив предварительно большой титан торфяными брикетами, и утонуть в ней, блаженно прикрыв глаза. В их дворе на Молдаванке был душ, который установил Фроим, и в котором летом, за ситцевой занавеской, мылись все соседи. Зимой, раз в неделю, Симха с Хавой и мальчишками ходили в знаменитую на всю Одессу баню Исаковича.
В середине девятнадцатого века известный одесский купец Исаак Соломонович Исакович купил по случаю большой земельный участок на углу Успенской, Преображенской и Кузнечной улиц с домами, имеющими общий двор, в которых и находились бани, подтверждением чему служили фигуры стыдливо прикрывшихся мраморными простынями купальщиц на фасаде дома номер пятьдесят семь по Кузнечной.
Предприимчивый и энергичный любитель чистоты и стабильных доходов превратил эти бани в гидропатические лечебницы. Как писал справочник Коханского «Одесса за 100 лет», заведение в медицинском отношении было поставлено на уровень лучших в Европе учреждений такого рода и снабжено всевозможными аппаратами и приспособлениями, необходимым для успешного пользования водолечением, которое, согласно модным веяниям, могло вылечить практически все: от неврастении и ревматизма до сифилиса и много чего другого. К услугам страждущих были врачи-специалисты, бассейн, номера с ванной и паром и многочисленные души: мантель, шотландские, столбовые, циркулярные и даже филиформ. Реестр минеральных ванн поражал воображение: морские, лиманные, из лиманной грязи, серные, по доктору Струве, мыльно-отрубные, щелочные, сывороточные (практически — молочные! ), с минерализацией, соответствующей водам курортов Мариенбад, Карлсбад, Виши и Висбаден. Практически любой одессит обретал возможность окунуться в гидросферу Европы, не покидая при этом городской черты. И все это по цене от десяти копеек до одного рубля с полуполтинником.
После революции это великолепие переоборудовали под фабрику по пошиву военной формы со скромной гарнизонной баней, в которой работал оставшийся безлошадным Фроим, ведя строгий учет гимнастерок, обмоток и портянок, и куда перед самым закрытием могла потихоньку прийти Хава, чтобы помыть детей.
Вторым чудом дома Циглеров была их жиличка. Большие стеклянные двери ее комнаты выходили в небольшой дворик, прямо напротив флигеля, где поселились молодожены. По утрам, сладко потягиваясь и щурясь от душистого дыма сигаретки, которую Эльзе держала большим и указательным пальцами, кокетливо отставив в сторону три остальных, с длинными ногтями, наманикюренные ярким лаком, блестящим на солнце рубиновым светом, местная знаменитость устраивалась во дворе в кресле-качалке за завтраком, состоящим из крошечной чашечки кофе, чей пряный аромат, смешиваясь с сигаретным, напоминал Симхе летнюю Одессу, и двух крошечных свежих булочек с мармеладом. Черный, шелковый, в ярких цветах, халат, без единой пуговицы, завязанный широким поясом на осиной талии театральной примы, как бы случайно обнажал закинутые одна на другую стройные ноги с аккуратным педикюром такого же рубинового цвета. Симха, которой эта картинка напоминала мезансцену из спектакля про другую, незнакомую ей жизнь, прислушиваясь в душе к острым покалываниям неведомого ей доселе и совершенно чуждого для каждой советской женщины пережитка в виде чувства ревности, тихо радовалась, что Сергей, привыкшей по утрам обливаться во дворе холодной водой, уходит на службу гораздо раньше, чем эта экзотическая птица покидает своё гнездо. Симха даже купила в магазине около дома стеклянную бутылочку с красным лаком, но ее коротко остриженные ногти на руках напоминали скорее руки школьницы, испачканные красной краской, которой рисовали агитплакат, чем ухоженный маникюр соседской модницы. На свою беду Симха забыла купить специальную жидкость для снятия лака, и ей пришлось оттирать пальцы скипидаром, оставшимся во флигеле от старых жильцов.
После завтрака Эльзе, исчезала в своей комнате, и Симхе оставалось только догадываться, чем она там занималась до ухода в театр. Пройти во двор можно было только через главный дом, и Симха, возвращаясь с покупками из города, иногда сталкивалась с Эльзе в прихожей, стараясь проскользнуть, как можно незаметнее и не поймать на себе презрительные взгляды артистки, которыми та, не скрываясь, щедро окидывала окидывала Симху, пренебрежительно сощурив густо накрашенные глаза и сжав и без того узкие губы. Если бы ни этот взгляд, Симха бы решила, что так и должна выглядеть Аэлита из ее любимой повести Алексей Толстого.
Эльзе предпочитала шелковые платья с широкой, пышной юбкой, которая шелестела при ходьбе, напоминая ползущую по траве змею. Эльзе громко хлопала входной дверью, оставляя за собой в прихожей густой шлейф дурманящей запаха розы, ириса, ландышей, жасмина и почему-то лимона. Наверное, это и была столь любимая Манечкой «Шанель» с пятым порядковым номером.
Возвращалась Эльзе домой поздно и часто не одна, сообщая о своем прибытии громким смехом и почти птичьим щебетанием на непонятной языке. Сергей уже обычно крепко спал, а Симха, ругая себя за любопытство, подсматривала, как в комнате напротив, в окнах с незадернутыми шторами, сначала загорался свет неяркий свет, а потом гас, словно стыдился того, что там происходило. И происходило совсем не так, как у неё с Сергеем.
После спектаклей Эльзе приносила домой огромные букеты цветов, которые Анна Николаевна расставляла в большие вазы по всему дому. Оставшиеся цветы стояли в простых ведрах во дворе, празднично оживляя скучную уличную серость.
Именно эти цветы заставили Симху опять взяться за карандаши и краски, и на первом же рисунке она изобразила полусонную Эльзе во всей красе: с сигареткой и кофе, маникюром-педикюром, в халате с голыми ногами, вальяжно расположившуюся в кресле-качалке среди вёдер с цветами, постаравшись добавить в каждый мазок изрядную долю иронии и положив рисунок все на то же кресло-качалку.
Как ни странно, Эльзе не обиделась, а даже наоборот: Симхе показалось, что взгляд примадонны стал чуть менее высокомерным. Сергей сам сделал жене мольберт, и, накупив великолепных красок, Симха, справившись с покупками и приготовлением обеда, выходила во двор рисовать.
Она постепенно привыкала к своей заграничной жизни: походы по магазинам уже не пугали ее обилием разноцветных коробок и коробочек с яркими картинками и названиями на латышском и немецком языках, остраненно-приветливыми продавщицами, невозмутимо-терпеливыми покупателями в непривычно небольших очередях и нереальной чистотой. В магазины, в витринах которых красовались нарядные манекены, Симха заходить стеснялась, любуясь снаружи на нарядные платья и разноцветные туфли на аккуратных каблучках с кокетливыми застежками. Один раз она всё-таки открыла дверь, вздрогнув от заливистого колокольчика, но, испугавшись бросившихся к ней двух продавщиц, сделала вид, что ошиблась дверью, и, залившись краской, выскочила на улицу.
К приходу мужа Симха готовила обед, старательно вспоминая, как Хава могла накормить всю семью обедом из четырех блюд, приготовленным из одной курицы средней упитанности. " Курица есть — обед есть", — любила повторять Хава. —"Курица нет — обед нет«.
Симха усердно мыла и без того чистенькую и гладенькую тушку, насухо вытирала ее полотенцем, сжигала на газовой плите редкие невыщипанные перышки и аккуратно разделывала птицу. Плита была еще одним свидетельством заграничной жизни: у них на Молдаванке готовили на шипящих и пахнущих керосином примусах, у каждой семьи был свой такой агрегат. Летом их выносили во двор, и они, посвистывая и постанывая на разные голоса, сливались в один недружный, но очень вкусно пахнущий хор.
Добытую из куриных недр печёнку Симха откладывала в сторону и быстро обжаривала с луком перед самым приходом мужа — это была закуска. Две пулкес ( ножки с толстыми бедрышками) Симха тоже обжаривала, и они томились на широкой сковородке вместе с жареной картошкой, надежно укрытые большой крышкой с дырочками. Тщательно срезанное со скелета белое мясо она проворачивала с куриным жиром в тяжелой мясорубке, добавляла по вкусу соль и перец, яичные желтки и взбитые до пушистой пены белки, и, как в детстве куличики на пляже, лепила маленькие ровные котлетки. Скелет вместе с луком и морковкой отправлялся в большую кастрюлю и через часа два маленькая кухня во флигеле благоухала наваристым бульоном, заправленным чесноком, сельдереем, укропом и петрушкой. Однажды Симха даже сделала гефилте гелзеле — фаршированную шейку, ювелирно наполнив пустую шкурку манкой, мелко нарезанным луком и шмальцем и зашив края суровой белой ниткой. Шейка сварилась в бульоне, но особого впечатления на Сергея не произвела, хотя он и съел мужественно непонятное блюдо, не желая огорчать жену. Отдельно в мисочке под полотенцем своего часа ждали мондалах — золотистые шарики из крутого пресного теста, которые Симха пекла в духовке по рецепту Фиры Шапиро и отправляла одно за другим в плавание по янтарной бульонной глади, когда Сергей садился есть. А Симха устраивалась напротив и чувствовала себя самой счастливой на свете.
По выходным Симха жарила пышные оладьи на скисшем молоке, до слез огорчаясь, когда вместо румяных круглых солнышек на сковородке корячились, растекаясь в разные стороны и подгорая, маленькие уродцы, которые Симха тут же съедала, чтобы Сергей их даже не видел. Симха подавала оладьи, или, как их называла Хава, налистники со свежей густой сметаной, удивляясь, как это ей раньше готовка казалась делом скучным и неинтересным, и внимательно следя, чтобы Сергей садился за стол обязательно спиной к окну, в который хорошо видна была терраса перед дверью в комнату Эльзе.
А еще Симха писала письма родителям: длинные, обстоятельные, подробно рассказывая о своей жизни, перечисляя всех знакомых и соседей, кому следовало передать привет.
Отвечала дочери Хава. Фроим, хоть и перестал рваться ехать туда-не знаю- куда разбираться с этим пишэром (сопляком), то есть с с незапланированным зятем, и даже втайне носил на работу присланную Симхой вырезку из газеты «Моряк Балтики» с краткой заметкой и нечеткой фотографией Сергея, хвастаясь, что он-то сам пусть и выдает портянки да обмотки в гарнизонной бане, а вот зять у него моряк и даже командир, но дочь еще полностью не простил и приветов ей не передавал. А Хава даже была рада: еще неизвестно, кого бы там себе нашла Симха в этих академиях среди безалаберных художников, а Сергей — военный, значит, человек солидный, обстоятельный, и надежный. И деньгами не обижен. Профессия, конечно, рискованная, а кто не рискует, вот на соседней улице шпана почтальона зарезала насмерть, а казалось, такая мирная профессия. Считая недели от скоропалительной свадьбы, Хава загибала распухшие от бесконечной стирки за своими сорванцами пальцы и в каждом письме интересовалась, не пора ли шить пеленки-распашонки и благодарила за присланные в подарок детские кубики с яркими картинками.