Я его раньше в нашей художественной школе никогда не видела
— Я его раньше в нашей художественной школе никогда не видела. Ну, слышала, конечно, что он академик, что он небожитель, — заявила Агния, едва мы взяли в баре по два вермута и устроились за столиком. — Слышу, все вокруг зашептались: смотри-смотри, идет, идет, ну, я тоже уставилась. Невысокий такой, на голове седой ершик, на носу очки, не скажешь даже, что он доктор наук, академик РАХ, у которого персональные выставки в Фиера Милано, в Ганновере... Что, Вера? Что?
— Что такое РАХ?
— РАХ — это академия художеств, — Агния взметнула красивые брови, — ты же малярша, человек, близкий к искусству, как это можно не знать?
— Пардоньте, — повинилась я.
— И тут он обращается прямо ко мне! А я, между прочим, не в первом ряду стояла, — Агния подчеркнуто сузила глаза, — наши курицы клювы пораспахивали, а он мне через их куриные головы: «Могу я попросить об одолжении?» А что я ему отвечу? Кивнула, конечно. Не помню, как села в его машину, кстати, с личным водителем, как ехали до траттории, как выбирали столик. Потом немного отдышалась, огляделась. Кругом одни буржуи. Буржуи наши, но ведут себя как ихние, с такой, знаешь, тихой бриллиантовой как бы невзрачностью. Потому что в итальянских ресторанах обязательна простота, это как дресс-код. Голубое, бежевое, оливковое. Плетеные лозы, бутылки с вином, корзинки со специями, ах-ах-ах!
— Ах-ах-ах, — повторила я. Втянулась в историю.
— Ни карпаччо, ни минестроне заказывать не будем, милая моя Белль, говорит мне академик, — Агния округлила глаза, — а я еще думаю, почему я Белль?
— Белль, это из «Красавица и Чудовище», — быстро вспомнила я, — с каштановыми волосами и ленточкой.
— О, точно, я же с ленточкой была! — радостно округлила глаза Агния.
— Ну и? — нетерпеливо сказала я. — Что заказали-то?
— Самый главный вопрос, — сказала Агния, — я пришла-то голодная, Вер, я уже на всё согласна была, даже на хлеб типа фокачча, а он спрашивает: «Милая Белль, а что тебе известно про итальянскую Парму?» А что мне известно, Вер? Совсем ничего.
— Пармская ветчина, — сказала я, — всю жизнь мечтала попробовать.
— Вот и я про ветчину сразу вспомнила, — прыснула Агния, — потом еще пармский сыр, как его там, пармезан. А он дружелюбно так кивает и спрашивает: «А про чинквеченто ты что-нибудь слышала?» Ну, я, естественно, наугад сразу ляпнула, что это суп с морепродуктами.
— А что на самом деле?
— А он говорит, что чинквеченто — это исторический период искусства между Высоким Возрождением и Поздним, представляешь, Вер? — сказала Агния. — Шестнадцатый век. Век Микеланджело, Рафаэля Санти, Тициана. А в Парме в это время жил Корреджо и... кто еще?... Тут он делает паузу и выжидающе смотрит на меня. А я тупо молчу, а он как бы подсказывает: вспоминайте, у кого было прозвище «Парень из Пармы»? А я, Вера, историю искусств три раза сдавала, и никак. Ну вертится в голове старик Леонардо, но он-то точно не из Пармы. Ну я там хихикаю, как дура, глазки строю.
Агния отпила вермут. Я тоже.
— А он мне радостно так: «Это же Джироламо Маццола по прозвищу Пармиджанино». — фыркнула Агния. — Ну, я так глубокомысленно вздохнула и говорю: «Да-да, теперь, конечно же, вспомнила». Академик сразу успокоился, на спинку кресла откинулся и квохчет, — тут Агния чуть приподняла верхнюю губу и сморщила носик, отчего голос приобрел манерную протяжность, — вы просто прэлээ-э-элесть, милая Белль!
— Во жуть, — сочувственно сказала я.
— Нормально, — отмахнулась Агния, — я ему специально в глаза заглянула, издевается, что ли? Нет, вроде, глаза хоть и выцветшие, но без каверзности.
— Да, — говорю я, — любят тебя приключения.
— Знаешь, Вер, — сказала Агния, — без приключений тоже не жизнь. Я вот мечтательная и очень этому рада! Я потому и акварелью занимаюсь, чтобы полет воображения был, понимаешь? Малярка твоя никакого полета не даёт, Вер, ну согласись. Хотя там тоже краски и кисти, но души вообще нет.
— Не соглашусь, — сказала я, — душа у меня там тоже тратится.
— На что это? — иронично спросила Агния. — На шпаклевку и раствор?
— И на них тоже, — сказала я. — Пожалуй, я пойду. Спасибо, дорогая, за приятный вечер.
— Ой, только не надо из себя тут строить, Вер, — Агния протянула руку и погладила меня по голове, — у тебя волосы такие шелковистые. Творожную маску делаешь?
— Не делаю, — я освободила голову от руки Агнии, — сплю на шелковой наволочке, вот они и шелковистые.
— Понятно, — понимающе кивнула Агния, — не хочешь секреты выдавать, ну и не надо. А вот я от тебя ничего не скрываю.
— Скрывай, если хочешь, — я пожала плечами, — я не против.
Повисла пауза. Агния задумчиво пила вермут. Потом еще. Нахохлилась.
Я решила отмотать немного назад.
— Агния, тут нет никакого секрета, просто наволочка из натурального шелка не тянет влагу, вот и всё. И еще она полирует волосы. И не сечет концы. Не электризует, — я сделала большой глоток вермута, — и что там было дальше?
— А дальше вот что, — придвинулась Агния, — дальше была короткая лекция о творчестве Пармиджанино, я даже запомнила наизусть (тут Агния для сосредоточенности закрыла глаза). Пармиджанино принадлежал к маньеристам, то есть он деформировал гармонию изящной утонченностью, доводя до экзальтации и трансцендентности. Что такое экзальтация и трансцендентность, академик не объяснил. Слушай, Вер, ну его, этот вермут, давай выпьем чего-нибудь покрепче?
— Давай!
Мы пошли к стойке. Взяли два джина с тоником.
— И тут академик заявляет, — после джина с тоником Агния раскраснелась, — что он заказал мне салат «Парма», потому что этот салат приготовлен в лучших традициях маньеризма! Чокнутый, да? Принесли салат, а в нём ни ветчины нет, ни пармезана, а вместо них порезана вареная картошка, квашенная капуста, соленые грибы и моченая клюква, прикинь? А академик прямо поёт, полюбуйся, Белль, какие в этом блюде трагические сочетания цвета, мол, Пармиджанино и не снилось! Я про себя думаю, это уж точно! Вареная картошка с квашенной капустой вообще вряд ли кому снится. А академик мой не унимается, милая Белль, весь наш мир состоит из оттенков, это только нам кажется, что мы видим цвета, а мы видим оттенки.
— Точно, — сказала я, — у нас в малярке у красок из разных партий оттенки обязательно отличаются. И иногда намного.
— Значит, ты тоже академик, — легко согласилась Агния, — а дальше самое главное, Вер! Дальше он мне говорит: «А теперь, моя милая Белль, ешь этот салат». А я смотрю на этот салат и думаю, как мне его есть? В нем же целое ведро майонеза!
— Ну и не ела бы, — я отпила вермут, — он что, заставлял?
— Понимаешь, дорогая, человеку, имеющему дома оригиналы Пикассо и Шагала, я не указ, — хмыкнула Агния. — Короче, Вер, делать нечего, придвинула я к себе салат, а академик тут же достал свой хипстерский блокнотик, цветные карандаши, кстати, настоящий «Дервент», и начал меня рисовать. Я ем салат, а он меня рисует. А давай, Вера, еще чего-либо выпьем?
— А, давай!
Мы пошли к стойке и взяли две «Текила Бум». Надели мотоциклетные шлемы, грохнули стопками «Кабаллито» о стойку, махнули текилу, и бармен бумкнул нас по кумполу лакированной битой. Вот такая лакшери-жизнь.
— О, теперь другое дело, — покачнулась Агния, — так на чем это я... А, да, салат! Послушай, Вера, академика я не интересовала с самого начала, увы, увы, увы! Его интересовала только отвлеченность цвета соленых грибов в квашеной капусте и несоразмерность пропорций моченой клюквы в репчатом луке! Там же еще и лу-у-ук был, Вера, ты представляешь? Лу-у-ук! И всю эту гадость он рисовал.
— Зачем?
— Чем ты слушала, а? Я тебе битый час толкую про маньеризм, — сказала Агния, — повторяю для малярш, я ела этот дурацкий салат, чтобы разрушить его тектоническую целостность, нарушить художественную завершенность композиции.
— Зачем? — снова спросила я.
— Затем, что академик искал в нём оттенок беззащитности! — сказала Агния.
— Оттенок чего?
— Объясняю очень простыми словами, — сказала Агния, — каждый мир, например, мир салата (у салата тоже есть свой мир, ты что, не знала?), так вот этот мир имеет устоявшийся цвет. А вот у разрушаемого мира, например, у поедаемого салата, нет устоявшегося цвета, он меняется по мере разрушения, вот это переходное изменение его цвета и есть оттенок беззащитности.
— Первый раз слышу, — сказала я.
— Я тоже, — кивнула Агния, — оттенок беззащитности живет очень короткое время, пока разрушенный мир не обретет равновесие, то есть новый устойчивый цвет. Цвет разрушаемого салата и имел оттенок беззащитности, теперь понятно?
— Но разрушить можно по-разному, — сказала я. — Не есть его, а, например, опрокинуть на стол?
— Нельзя, — сказала Агния, — салат должен разрушаться, а не уничтожаться. Это разные вещи.
— Это он тебе сказал?
— Да! Послушай, я хочу померанцевой водки, — заявила Агния и добавила: — Я пошла вразнос.
— Давай кальвадос? — предложила я. — Чтобы как у Ремарка, полутемное кафе, кальвадос и воспоминания.
— Ремарк? Он портретист или из архитектурной живописи? — сказала Агния. — Вообще-то из голландцев я обожаю только Вермеера, его «Девушка с бокалом вина» — это реально про меня.
Я не стала мелочиться насчет Ремарка, да и какая разница после «Текилы Бум»? Мы пошли к стойке и махнули стильной самогонки с померанцем. Стало светло и грустно.
— Ну и чем всё у вас закончилось? — спросила я.
— Вера, он гений, — Агния прикусила дрожащую губу, — салат с майонезом ерунда, если бы для натуры ему потребовался мертвый заяц, я бы превратилась в этого зайца. Ты видела натюрморты Франка Снайдерса?
— Нет.
— Там всё гениально, там мертвые зайцы, виноград, тыквы, инжир, кряквы, чижики какие-то. Всего-то и надо, что умереть.
— Ты это серьезно?
— Конечно, — Агния протянула мне ладонь. Я увидела ленту пластыря прямо посередине ладони, в самом нежном месте.
— Что это?
— Я руку проткнула, маникюрными ножницами.
— Зачем? — я как-то сразу отрезвела.
— Он рисовал салат, а потом задумался и сказал, что у моченой клюквы слишком мертвый цвет, ей не хватает крови, я добавила своей, — сказала Агния.
— Он все-таки псих, — сказала я.
— Все гении — психи, — Агния посмотрела на меня каким-то новым взглядом, словно была старше и мудрее, — а листок с рисунком салата тут же взяли на онлайн-аукцион, едва он его закончил. Вера, к его работам стоит очередь со всего света! И я рада, что я в этой очереди!
— А я рада, что я малярша, — сказала я, — и не ходи к нему больше.
— А он и не позовет, — грустно сказала Агния. — Шедевры не повторяются. Он нашел оттенок беззащитности, потом найдет что-то еще, но уже без меня.
— Ну и хорошо, целее будешь!
— Да кому я нужна? Ха-ха-ха! — Агния поднялась с места. — Ладно, мне пора, в голове шумит, а завтра экзамен по рисунку.
— С пробитой рукой?
— С пробитой душой, Вера, — сказала Агния, — но ничего, как-нибудь. Ты остаёшься?
— Да, еще выпью кофе!
Мы расцеловались, и Агния побежала к выходу. Потом остановилась.
— Вера, — крикнула она издалека, — скажи мне потом, сколько с меня за посиделки, ладно?
— Ладно, — я бодренько помахала ей рукой, хотя настроение было убитым.
Как быстро возникают и разрушаются наши миры, как же это странно. Только что мы с Агнией были вместе, и вот всё изменилось. Теперь каждый живет своим миром, словно и не было ничего общего, доверительного, искреннего. И никогда не будет больше этого смешного салата «Парма», этой «Текилы Бум», этого пластыря на руке Агнии, и даже если я сейчас окликну того же самого бармена, он посмотрит на меня, как на незнакомку, хотя шарахнул меня битой по шлему всего-то полчаса тому назад. Полчаса — это время разрушения мира и остывания цвета. И я захотела увидеть этот оттенок беззащитности сама, своими глазами. Есть ли он на самом деле или, может быть, существует только в гениальном воображении рисовальщика?
Я достала телефон и набрала номер. На экране появился Вадим, он ждал моего звонка, широко улыбнулся и подмигнул:
— Как настроение, Вера?
— Нормальное. Пью кофе.
— Я рад.
— Вадим, — я сделала короткую паузу и продолжила, — нашу встречу придется отложить, у меня срочный заказ.
— Заказ? — переспросил Вадим. — То есть, мы не увидимся?
— Никак, сидим с заказчиком, обсуждаем эскиз.
— В кафе? — спросил Вадим.
— В кафе.
— И где заказчик?
— В баре, — сказала я, — есть минутка поговорить, пока он не вернется.
— Минутка, пока он не вернется, — повторил Вадим, — а ты правда с ним по работе?
Я молчала. И смотрела в глаза Вадима. И чем больше я молчала, тем отчетливее видела появившийся в них оттенок беззащитности, глубинный и испуганный, словно застигнутый врасплох разрывом слепящего света. Разрушаемый мир пытался привыкнуть к происходящему разрушению, чтобы вжиться в новую атмосферу, восстановить дыхание, движение, сознание. Мир выживал, как мог, и это было видно. Недолго, крохотное мгновение, но мне этого хватило. Я разглядела оттенок беззащитности.
— Вадим, прости, — я поднялась с места, — я передумала, я еду к тебе прямо сейчас.
Я бросила в сумку телефон и выскочила на улицу. Мне не надо разрушений, мой мир должен жить и быть счастливым, я не хочу оттенков беззащитности ни себе, ни любимым людям. И до гениальных академиков мне нет никакого дела, как и этим академикам до меня, черно-белой малярши без наличия каких-либо оттенков.