Маляршей я никогда себя не видела

Маляршей я никогда себя не видела. А музыкантшей тем более. Да и откуда было взяться музыке в нашем доме? Пацаны во дворе дудели в расчёску с бумагой, но это же не ария из «Джорджа Гершвина», а максимум пролетарский спиричуэлс.
Гитара или рояль моим родителям были не по карману, а без них как учиться?
Да я, вообще-то, и не стремилась учиться музыке. Хотя мой дядя, пока он не ушел от моей тёти, говорил, что у меня абсолютный слух. Дядя стучал торцом карандаша по столешнице, а я в точности повторяла то, что он выстукивал.
Музыкантшей я не стала, но дядин карандаш все-таки лег в основу моей профессии, большой, красный, малярный для строительно-ремонтных работ.
Теперь, если я слышу звуки французского аккордеона, я всегда вспоминаю дядю. Он часто играл на аккордеоне «Под небом Парижа» и пел:
«Sous le ciel de Paris
Под небом Парижа
S’envole une chanson...
Взлетает песня...»
А все вокруг слушали дядю и прямо цепенели. Я тоже цепенела, потому что в детстве усердно повторяла всё, что делали взрослые. Потом дядя бросил тётю, и все вокруг опять оцепенели, а я уж так оцепенела и закатила глаза, что рыдающая тётя вручила мне за такое сочувствие дядин аккордеон.
Дядин инструмент был итальянским, полноразмерным, 4/4, четырёхголосым и с кучей регистров. Лямки аккордеона за моей спиной стягивали верёвкой, чтобы я могла его на себе удержать, типа «музыка нас связала». К аккордеону полагался гулкий коричневый чехол, похожий на линяющего верблюда.
Вообще-то для мелких аккордеонистов покупают аккордеоны в половинку или хотя бы три четверти. На таких клавишных недомерках и играл весь наш музыкальный ансамбль несовершеннолетних. Все, кроме меня с верблюдом. У меня, музыкальной дядиной наследницы, был самый огромный аккордеон, который я и таскала в ансамбль бурлацким волоком.
Руководила нашим ансамблем Муза Александровна, милая, стройная, в темно-сером кримпленовом костюме, в черных эластичных рейтузах и войлочных сапожках. Но главными в её облике были тонкие, подвижные пальцы, которыми она дирижировала, вышивая в воздухе волшебную мелодию. Правда, эту волшебную мелодию мы совершенно не слышали и играли абсолютно свою.
Мы — это пятнадцать голов младшего школьного возраста, игравшие кто в лес, кто по дрова в пришкольном музее личных вещей писателя Константина Паустовского. Был ли тот потрепанный плащ, под которым я растягивала меха своей бандуры, наследием великого Константина Георгиевича?
Директору музея не нравились наши сомнения в подлинности вещей, поэтому Муза Александровна, боясь, что нас лишат музейной сцены, вдалбливала нам, что Паустовский обожал этот плащ, прогуливаясь в нём по своим драгоценным Мещерам. А я сидела на табурете, и мне слышалось «по своим драгоценным пещерам», типа не счесть алмазов в каменных пещерах.
Я вообще постоянно что-то додумывала за других людей вместо того, чтобы просто взять и переспросить. Так в малярши и попала, всё додумывала. Тут же прямая связь, додумываешь об чем-то и красишь с утра до вечера. Даже если денег не платят, я их тоже додумаю.
И вот иду я однажды с музыки. Иду — громко сказано. Тащу за собой своего верблюда, жарким потом обливаюсь. И тут на мою дорогу выполз Жабре. Это мой сосед по дому, белобрысый, на год старше, у него руки вечно холодные, вылитый Жабре. Но иногда мы с ним приятельствовали, если была выгода.
— Верка, пирожное хочешь? Эклер?
Я, понятное дело, рада-радёшенька передохнуть, привал, распрягаю верблюда, дышу полной грудью.
— Оглохла?
— Сам дурак, — я сажусь на верблюда, — без денег, что ли?
— Ха! Я знаю место, где найти деньги, — говорит Жабре, — идем!
— Успеется еще!
— Ишь, расселась, — толкается Жабре, — все наши эклеры съедят.
Потащили мы верблюда. Я спереди тяну, Жабре сзади толкает. Дошли до кулинарии. Там и пирожные, и рыба жареная, и винегреты. И столики стоячие, на одной ноге. Жабре присел и с умным видом пол рассматривает.
— И ты садись, — шипит мне, — а я под кассой поищу.
Проползали мы час, ни копейки не нашли. Тут Жабре и говорит:
— Играй на гармошке!
— Ага, — говорю, — а то я за день не наигралась?
— Я в переходе дядьку видел, со скрипкой и без ноги, ему полную кепку накидали, — говорит Жабре, — и тебе накидают. Ты на вид жалкая.
— Всё! Я домой, — говорю, — подавись ты своими пирожными!
— Погоди, Верка, мы купим три эклера, — шепчет Жабре, — один мне, два тебе. Играй!
А что я сыграю, если в ансамбле я в третьих аккордеонах значусь? Всего в оркестре по значимости три категории аккордеонов. Первые аккордеоны четко играют мелодию, это как бы пехота. Вторые аккордеоны им аккомпанируют, это артиллерия. А третьи, то есть я и все остальные третьи аккордеоны, это обоз, который изредка покрякивает из камышей.
Мы в обозе в септаккордах не шарим, обходимся минорным трезвучием. Хорошо хоть терции строим, но, как говорится: «А вы, друзья, как ни садитесь, всё в музыканты не годитесь». Потому что до-диез она же и есть ре-бемоль, а вовсе не разные ноты.
Например, играем мы «Хор партизан» из оперы «В бурю» композитора Тихона Хренникова. Первые аккордеоны — пехота... Ту-туруру, ту-ру-ру... Красиво так. Вторые — артиллерия... Бух-дух, бац-клац... Мощно, наступательно! А третьи аккордеоны — обозники... Кряк... Кряк... Кряк!
— Играй собачий вальс, — орет в ухо голодный Жабре.
— Я «Сулико» сыграю.
Жабре привязывает ко мне аккордеон. Я играю одним пальцем, и то хлеб. Давлю регистром флейты во второй октаве, для жалости.
«Долго я бродил среди скал, я могилку милой искал...»
— Громче! — кричит Жабре.
Стараюсь, как могу.
«Но тебя найти мне нелегко-о-о,
Где же ты моя, Сулико-о-о?»
Жабре подпевает мимо нот, потом распахивает футляр от аккордеона, чтобы деньги кидали. А никто не кидает. Люди едят, смеются, разговаривают, дым коромыслом, касса стрекочет, жизнь проносится мимо, уволакивая за собой эклеры. Я перестаю петь и реву, как подорванная.
— Ну точно! — слышу я веселый голос. — А я иду мимо и слышу свой инструмент! Ну, чудеса, думаю. Захожу, а он и впрямь тут.
Сквозь слезы вижу смеющегося дядю. Он вытирает мои слезы душистым платком, разглядывает пустой футляр, растерянного Жабре и сильной рукой забирает у меня аккордеон. Нежно погладив сливочные клавиши, вдыхает жизнь в кожаные меха с металлическими пластинами, и в кулинарии звучит песня далекой Пиаф, которую, наверное, знают все: «Non, je ne regrette rien».
Это просто чудо!
«Non, rien de rien...
Нет, ничего из ничего...
Non, je ne regrette rien...
Нет, я ни о чем не сожалею...»
Дядя играет с шикарным французским розливом, к тому же двойным, когда звук словно бы расстроен, потому что один голос настроен выше основного, а другой — ниже. Получается щемящая в своем богатстве тембровая вибрация.
И люди цепенеют, бросают есть, пить и смеяться. А потом щедро закидывают нас деньгами и аплодируют.
Жабре сгребает всё в кучу и покупает целую гору эклеров.
— Ну всё, ребята, пока, — дядя бережно снял инструмент и поставил рядом со мной, — меня ждут!
И он ушел. А я вижу через стекло кулинарии Музу Александровну, которая стоит на углу и протягивает навстречу дяде свои тонкие подвижные пальцы.
Я, понятно, отвернулась, потому что мне было очень жалко свою брошенную тётю. Я ела эти сладкие эклеры и ощущала их горечь.
В музыке, как в жизни, есть и слезы, и радость, но есть еще что-то очень щемящее, как двойной французский розлив, который невозможно передать словами, а только клавишами аккордеона.
-
-
-
-
-
Эх, хорошо! Люблю, когда вот так пишут. Просто обалдеть, да. Талантливые у нас люди. Ежели так малярши могут, то даже представить страшно, на что способен опытный трубоукладчик... Автор, я ваш. Подписуюсь.
2 -
Трубоукладчиком вы меня покорили с первой буквы!) Спасибо, мне очень приятно, когда труд заметен))
-
В голове теперь играет гармонь, но почему-то из "Вологды" Песняров. Чудесно. Посижу, послушаю. Я играл в оркестре баянистов, но на барабанах. Там ещё альты, пикколы всякие были. Хорошее время.
1 -
Да, это было чудесное время. Даже гастроли были в городском масштабе))) Спасибо.
1