Бабочка на ладони
В тринадцать лет он впервые увидел счастье. Не узнал, как не узнают иногда встреченного на улице человека из прошлой жизни, проходят мимо. И только по прошествии времени какое-то ощущение оживляет память: так это же был он...
В тринадцать он влюбился, или ему показалось, что влюбился. В одноклассницу, что вполне естественно: замкнутый характер и строгое воспитание не предполагали иных встреч с прекрасными незнакомками.
Он делал ей маленькие сюрпризы: подкладывал в портфель то яблоко, то конфету. Она удивлялась, внимательно оглядывала класс в поисках неизвестного дарителя. Он наблюдал, было интересно и приятно, не больше.
Но один раз, в феврале, прогуливая контрольную по химии — до чего же вредный предмет! — в палисаднике соседнего дома увидел проткнувшие снег нежно-зелёные, с белыми сердцевинами, копья подснежников. Воровать, конечно, нельзя, но это же не воровство: всего три цветочка...
Принёс их под курткой, стараясь не помять, на перемене незаметно положил ей на парту.
И тогда он увидел.
То неуловимое, непонятное, трепетно-тёплое, что было в её глазах, когда она нерешительно взяла букетик, поднесла к лицу, как будто не верила в такое чудо и хотела как следует рассмотреть. Убедиться, что цветы есть, не привиделись, не исчезнут...
Мама как-то сказала, что женщины ощущают и проявляют счастье сильнее, чем мужчины. Он не поверил, но запомнил. Много раз пытался проверить. Что женщины чувствуют на самом деле, понять было сложно, но они и правда очень ярко умеют выражать чувства — искренние и не очень. У него так не получалось. С ощущениями тоже как-то мутно. Похоже, мама, как всегда, права.
Восточный базар был похож на все восточные базары — шумно, ярко, не очень чисто; слоёный пирог из ароматов и вони; покупатели с ошалелыми глазами; праздношатающиеся — как и он сам, исполняющие некий ритуал. Ну, действительно: приехал на Восток — изволь соответствовать.
Две женщины, по виду — мама с дочкой, не походили ни на покупателей, ни на исполнителей. Они восторженно рассматривали прилавки, задерживались подолгу, что-то обсуждая, но ничего не покупали.
Он пошёл за ними, повинуясь внутреннему указанию, какому-то детскому любопытству и — почему-то показалось так — чувству долга.
В относительно тихом уголке базара — не прилавок, столик с разными безделушками: нефритовыми слониками и черепашками, какими-то пирамидками, браслетами из местного ореха, грубовато выточенными то ли медальонами, то ли кулонами. Всякая чепуха, не стоящая внимания. Такого полно, туристы покупают редко, когда совсем уж мало денег на приличные сувениры, а местные и подавно не интересуются.
Но женщины застыли возле этого уединённого островка, взволнованно переговариваясь. Дочь в чём-то пыталась убедить маму, та мотала головой и сначала спокойно, а потом уже довольно резко возражала. Он подошёл ближе. Говорили по-русски. Молодая женщина, почти девочка — лет восемнадцати, хотела что-то купить. Мать категорически не соглашалась: денег и так немного, глупо тратить на ерунду.
Он осмотрел прилавок: чего она так страстно добивается? Дребедень, как есть, дребедень!
И вдруг понял, увидел её глазами. Бусы, бледно-голубые, некоторые камешки почти белые, некоторые чуть ярче. Лежат, изогнувшись дрожащей змейкой, чужеродно беззащитные среди грубоватых равнодушных поделок. Он почувствовал эту их чужеродность и, наверно, так же как девушка, испытал к ним жалость.
Женщины уже отошли. Он быстро спросил цену, сунул продавцу деньги, не дожидаясь сдачи, зажал бусы в руке и поспешил за ними, боясь потерять в толпе.
Неподалёку от базара уличная точка — напитки, какие-то коржики, пирожки. Взяли по стаканчику, отошли, присели на шаткую лавочку.
Остановился рядом с видом беззаботного туриста, благо таких было много. Не спешил, но и не раздумывал — ждал. Каждое действие совершается в своё время. Надо открыть себя, отпустить в мир — и всё произойдёт ровно тогда, когда должно произойти, ляжет аккуратным кирпичиком в кладку мироздания, ещё на шаг приблизив его к совершенству.
Глаза у неё были цветом как эти бусы, и так же трогательно не сочетались с ярким окружением, навязчивой безалаберностью действительности.
Он раскрыл её руку — ни мать, ни она не успели опомниться, перелил бледную змейку в ладонь, сжал пальцы — чтобы не уползла, почти невесомая, и исчез. Исчез для них, для неё: обе были настолько ошеломлены, что какое-то время сидели неподвижно, застывшие, как в игре «морская фигура, замри».
Стоял чуть поодаль, за деревом, невидимый. Не существующий для них, он видел, как девушка разжала ладонь, как заоглядывалась, чуть приоткрыв рот. Мать что-то говорила, но она не слушала, всё искала глазами неведомого волшебника.
А потом он увидел счастье. Как тогда, подростком. И наконец-то не просто увидел — понял, что это оно, узнал его. Ощутил, сильно и немного больно: счастлив. Счастлив этим чужим, но сейчас и его, счастьем. На шестом десятке вдруг осознал, что тот, тринадцатилетний, не остался в прошлом — он вот здесь, стоит за деревом, чувствует, как наливаются голубые камешки теплом руки и становятся ярче, видит, как наполняются светом голубые глаза — и сам впитывает это тепло и этот свет. И мальчишка, ликующий, до краёв наполненный восторгом, подталкивает его, остывшего и неповоротливого, подначивает: ну, вот же, а ты уже скис!
Что-то коснулось щеки, мягким дуновением тронуло шею. Чуть повернув голову, заметил движение на плече — бабочка. Безбоязненно сидит, подрагивает крылышками. Кажется, парусник, так она называлась в его детстве. Тот же пробудившийся в нём мальчишка подставил палец — бабочка, мягко цепляясь лапками, переползла на руку.
Он раскрыл ладонь, поднял повыше, покачал — не улетает, держится крепко, всем видом давая понять, что ей спокойно, хорошо, безопасно. А если и улетит — что с того? Он уже знает, помнит, ни с чем не спутает это ощущение счастливой наполненности чьим-то счастьем.
«Потому что я — самый главный волшебник...»*
* так говорил Эгль