На лавочке (1/2)
В сентябре 1989 года три старухи сидели на лавочке у подъезда. Страна, город, дом были «их», подъезд был «их», лавочка – без сомнений, и в первую, может быть, очередь, тоже «их». Всё, или почти всё в этой стране было, как лавочка, «их», то есть «народное», крепко, хотя не всегда ловко, а значит без изящества и внутренней теплоты поставленное, вылепленное наспех – громадьём, но и клетушечкою, как-то так уж чудно, разом. Старухи и выросли, и состарились с привычкой, что всё, или почти всё – «их», то есть не именно «их», а «всех» и для «всех»; однако старухи потому уже что привыкли и сжились за долгие годы с своей привычкой, не очень-то ей доверяли, и больше – вовсе не верили. Это как если бы кто смотрел в небо и думал: «Вот, солнце всходит и заходит», и тут же возражал себе, что, дескать, нет, брат, это лишь видимость...
Последние события в стране, в городе, который был столицей этой страны, а также «отражения» этих событий, видимые на прилавках ближнего гастронома, что по правую руку и в пятидесяти шагах от «их» дома, а также в булочной, что по левую руку и в ста двадцати шагах, убеждали старух в сомнительности не только законов небесной механики, но и вообще всего, то есть – всего-всего, и даже… Об этом, то есть о Бытии Божием, старухи и рассуждали промеж собою – как могли. - Бог, он всё видит! – с несокрушимой убеждённостью комсомолки сорок третьего года поставила свою фразу старуха Нина Ивановна, самая старшая и авторитетная из трёх старух.
- Куда ж он смотрит тогда? – возмутилась мелкая и злая старуха Анна Викентьевна, старавшаяся всегда знать «всё» и обо «всём», но не для глупого желания знать, а чтоб было чем противоречить (проще говоря, ум у ней был критического склада). Третья старуха была Наталья Андреевна. Она лишь с год тому вышла на пенсию, а так всю жизнь «отмантулила» учительницей русского языка и литературы. Наталья Андреевна была пухленькая – «одуванчиком», живая и резвая, любила выскочить в разговоре с чем-нибудь хотя и «классическим», но не вполне определённым, а то и двусмысленным (в известных, разумеется, пределах), и за то часто терпела от своих товарок (дома и шепотком – дочери, тоже учительнице и тоже «русыне», она называла, меленько посмеиваясь, Нину Ивановну и Анну Викентьевну «лавочницами», но то дома, а здесь Наталья Андреевна интеллигентно смирялась и старалась больше помалкивать). Так вот, Наталья Андреевна решила отмолчаться и послушать, куда же в этот раз занесёт завзятых спорщиц. Наталья Андреевна давненько уж убедилась, что Бог «никуда не смотрит», то есть Ему, по большому счёту, «до таких букашек, как мы, никакого дела нет»; к своей уверенности в неучастии Бога в частностях человеческого бытия Наталья Андреевна прикладывала два типичных примера: первый – «учишь-учишь иного балбеса, так ничему и не научишь толком: в двух словах три ошибки, и то хорошо, а он из школы выскочит, в институт по родительскому блату пролезет, а там, глядишь, откуда что взялось: начальник какого-нибудь отдела, секретарь комитета, директор, и пошёл-пошёл! – и квартира тебе, и машина, и дача, и путёвка в Болгарию, и всё»; второй пример – «хорошая девочка, умница, красавица, рукодельница, скромница (и так далее), а выскочит из-за парты замуж (Наталья Андреевна любила это словечко – «выскочит»), детей нарожает, а муж вдруг пьяница и охламон, у меня же учился двумя классами старше, всё пропьёт, жену бросит, на детей плюнет, и, опять же, всё». Так что затеянный товарками спор Наталья Андреевна сразу сочла лишонным смысла, и подумывала потихоньку, как бы ей с «бабками» распрощаться да пойти позвонить дочке своей Светланчику, в учительскую, напомнить, чтоб та, по дороге из школы домой, забежала в универсам, нашла бы заведующую мясным отделом Варьку Берендееву (разумеется, Варвару Петровну), бывшую ученицу – троечницу и халду, но, «вот же, роль школы и воспитание, сама же позвонит, и цыплёнка какого-нибудь синюшного бройлерного отложит и попросит елейным голоском: “Заедьте, Наталья Андреевна, чем могу, или Светочке своей скажите”»... Так вот, надо Светланчику и напомнить...
- Бог, он куда надо, туда и смотрит, – грозно ставила Нина Ивановна. – А срок придёт, каждому по заслугам воздастся. Попомни моё слово: каж-до-му!
Нина Ивановна слыла женщиной строгою и рассудительною, сама за собой это давно знала и тем гордилась. Образование она имела самое среднее, и то неоконченное, и этим тоже гордилась, и даже высказывала иной раз, в сердцах, Наталье Андреевне нечто про «гнилую интеллигенцию», но касаясь именно съезда депутатов и академика Сахарова, а никак не лично самой Натальи Андреевны; в войну Нина Ивановна была эвакуирована в дальний какой-то сибирский городок, трудилась в оружейных мастерских, размещӧнных, Бог весть из какой такой военной надобности, в пустующей церкви; церковь, рассказывала она, была «каменная, огромная, гулкая, вся по стенам в росписи», и им, кучке девчонок, приказано было первым делом «всю эту религию закрасить»; закрасили, как приказано, и даже под самым потолком, «хотя там было красиво», но одну фигуру Нина Ивановна, тогда просто Нинка, отчего-то пожалела: «закрыла наглядной агитацией, и девкам сказала, чтоб молчок»; так до конца войны фигура эта под щитом с чем-то «мобилизующим» и скрывалась.
После войны Нина Ивановна вернулась в Москву, вышла замуж, жизнь пошла вся новая, молодая и почти всегда уверенная, так что о фигуре в церкви как-то само собою позабылось. К началу «гласности и перестройки» Нина Ивановна была вдовой (детей не случилось, или лучше так: Бог не дал) и пенсионеркой со стажем, однако с тех, военных лет порога церкви не переступала, вплоть до нынешней Пасхи. Нет, что до куриных яиц, это Нина Ивановна делала, как и «все», каждый год, и лет, поди уж с десяток будет как делала, то есть красила их луковой шелухой, без выдумки и ухищрений, просто «для настроения и по обычаю»; однако на сверстниц в подвязанных платочках смотрела свысока и с недоумением, назвала их «богомолками», и о «божественном» вовсе не помышляла: само в эту сторону не думалось. Дали ей как-то, по-соседски, брошюрку в синенькой обложке, она почитала, с трёх страниц сбилась и отложила в секретер, «к бумажкам». А тут, на Пасху то есть, увлекаемая всё тою же Анной Викентьевной, отправилась с нею за компанию «освятить» яйца и кривенько выпеченный накануне кулич. День удался погожий, тёплый, светлый, сам по себе если и не сказать чтобы радостный, но уж наверное покойный; на церковном дворе расставлены были столы, у столов, кое-где в два ряда и кучкою толкались всё больше старушки, хотя встречались лица помоложе и даже совсем порой юные; крашеные яйца – в кастрюльках, в мисочках, в корзинках, а там просто горкою, рядом с разномерными, чаще своего, домашнего изготовления затейливо украшенными куличами-«пасхами» выложены были на столах. Кулич Нины Ивановны среди прочих смотрелся неказисто, «инвалидиком», но – какой уж есть!
Вдоль ряда степенно шествовал пузатый, пузырьком, «батюшка», с ним служка с чашей; «батюшка» макал метёлку в чашу с «святой водой» и щедро брызгал – на яйца, на куличи, на лица торопливо крестящихся богомолок; заметив это, Нина Ивановна заранее отступила в задний ряд, шепнула Анне Викентьевне, что «сейчас», и зачем-то пошла к храму. В храме показалось ей пусто, прохладно и гулко; за стойкою церковной лавки сидела нестарая ещё женщина в платочке и что-то старательно записывала в общую тетрадь. Нина Ивановна, не зная, что делать и стесняясь спросить, молча вынула кошелёк, достала деньги и взяла из кучки тоненькую жолтую свечку; с свечкой вышло неловко: денег оказалось больше чем надо, женщина за стойкой внимательно поглядела на Нину Ивановну и раскрыла ящик – дать сдачу, но Нина Ивановна, отчего-то шопотом, сказала, что «не надо, на храм». Откуда в ней взялись эти слова, она и сама не могла после сообразить и даже злилась на себя: «дескать, тоже – миллионерша!» Но дело сделано: на храм так на храм, – решила она и, брезгливо перебирая в пальцах липкую, косенькую палочку свечи («дура, чего ж ровную-то не нашла!» – злилась Нина Ивановна), не выбрав ещё, куда ей пойти – то ли вернуться на двор, к столам и к Анне Викентьевне, то ли шагнуть дальше, к иконам на столбах и в простенках, на минутку замялась, и тут взгляд её наткнулся на нарисованную блеклыми красками по стене, по обвалившейся местами штукатурке, в человеческий рост фигуру старика с белой бородою в длинном, до пят, тёмном одеянии. Нина Ивановна обмерла: это была точь-в-точь та фигура – того, другого, незакрашенного и укрытого под щитом старика, из войны, из пустого храма, превращонного в оружейные мастерские!.. Был ли у обоих стариков общий художник, или схожесть изображений объяснялась шаткостью памяти, но с того дня Нина Ивановна каждое воскресенье, одна, то есть без Анны Викентьевны, отправлялась в церковь, точно на свидание. Приходила она обычно к вечерней службе, но не к началу, а к середине, у калитки надевала захваченный из дому тёмный платочек, крестилась при входе и всякий раз когда видела, что крестятся другие; впрочем, никогда дальше притвора не проходила, вставала рядом с изображонным на стене стариком, зажигала свечку и ставила её на высокую, жолтого металла массивную подставку с другими свечами, которую и не знала, как назвать; слушала службу, мало что разбирая из того что говорится, читается и поётся, и, не дожидаясь окончания, тихенько выскальзывала в тяжолую, обитую железными полосами дверь. В церковной лавке купила она Евангелие и бумажную иконку с изображением этого самого, как заверили её, старика; «Преподобный Сергий Радонежский» – написано было на иконке...