marzan marzan 02.12.24 в 09:34

депрессия

Осенью к Ольгину пришла депрессия. Он скис и не пошел на работу. И даже не позвонил и не предупредил, что не придет. Он долго лежал в постели, потом встал и сонно побрился.

Ольгин смотрел на отражение своих серых равнодушных глаз и мерно двигал зубной щеткой. Туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда. Сплюнул, устало прополоскал рот, вернулся в спальню и лег, закинув руки за голову.

— Ты разве не идешь на работу? — спросила жена, протаскивая мимо спальни шлейф тяжелых осенних духов.

— Не иду, — сказал Ольгин, глядя на потолочный светильник из черного хрусталя. Жена уверяла, что черный хрусталь используют в буддийских четках. Она свихнулась на мистике. Хлопнула входная дверь. Ушла.

Ольгин повертел в руках пульт от телевизора. Может, сотку коньячка? Или крепкий кофе? Нет, к черту. Ольгин бросил пульт под кровать и попытался уснуть. Он повернулся на бок и закрыл глаза. В бесконечной черноте послушно плыли яркие пятна, и Ольгин попытался представить черный космос и белые звезды. Но вместо умиротворения пришел внезапный страх.

Ольгину показалось, что он умирает. Да, у него останавливается сердце. Конец. Остывший и пожелтевший он пролежит в кровати до вечера. Потом придет жена. Закричит, отпрянет от двери спальни. Начнет звонить и плакать в телефон. Потом приедут чужие люди.

Тут Ольгин прервал мысли и открыл глаза. Нет, так нельзя. Нужно успокоиться. Ольгин встал и пошел на кухню. Налил остывший зеленый чай, выпил. Сел на табурет и привалился спиной к стене.

Хороший табурет. Табурет он сделал летом в деревне. Жена, как всегда, уехала в Египет. Они давно отдыхали врозь. Они вообще давно все делали правильно — спали по восемь часов, дважды в неделю ели морскую рыбу, считали шаги, чтобы выходить положенную суточную норму, занимались сексом четыре раза в месяц и отдыхали в одно время, но в разных местах. Жена предпочитала жаркое побережье. А Ольгин уезжал в свой деревенский дом, который купил до начала земельного бума.

Деньги на обустройство дома он не тратил. Ему нравилась эта хрупкая ветхость, в которой он отдыхал от наступления городского барокко. Он повесил самодельный скворечник и слушал, как поет о любви счастливая черная птица. Скворечник вышел на славу, что было странно для Ольгина, никогда прежде не бравшего в руки рубанок. Так же неожиданно хорошо получилась медоцветная табуретка, пахнувшая сосновой смолой. Потом Ольгин вырезал две красивых деревянных ложки. Для окрошки с холодным квасом. Он хотел угостить ею жену, накануне вернувшуюся из жаркой Хургады. Но жена в деревню не приехала. Она не любила скрипучий дом, растрескавшуюся печь и запах старого влажного сада.


На зиму Ольгин всегда забирал табурет с собой в город. Он водружал его среди кухонного хайтека и частенько сидел на нем, просто так, бесцельно.

Ольгин погладил свой тяжелый табурет и пошел в спальню. Лег и повернулся лицом к окну. Он видел краешек серого неба. И хорошо, что краешек. Увидеть все серое небо ему было страшно.

Зазвонил телефон. Ольгин снял трубку.

— Как ты там? — спросила жена. На заднем плане раздавался мужской смех.

— Нормально, — сказал Ольгин.

— Что делаешь? — судя по движению голоса, жена слегка отвернулась от трубки. Видимо, наблюдала за тем, что происходило на заднем плане. Там по-прежнему смеялся мужской голос.

— Лежу, — сказал Ольгин.

— Может, врача вызвать? — жена сдержанно прыснула. Похоже, задний план всё больше занимал её внимание.

— Не надо, — сказал Ольгин.

— Я сегодня задержусь, — голос жены усилился и обрел уверенность. Вероятно, она отвернулась от заднего плана. Окончание разговора требовало деловитости. — Забегу на выставку германских урбанистов. Может, встряхнешься?

— Нет, — сказал Ольгин и повесил трубку.

Изменяет ли ему жена? А почему он об этом подумал? Потому что ему нужны эмоции. Измена жены должна вызвать у него чувство негодования. Сейчас он вскипит, ощутит ярость, обретет силу и что? Ольгин вяло усмехнулся. И что он будет делать с этой силой? Поломает мебель? Выгонит жену из дома? Убьет соперника? А потом опять ляжет в кровать и уставится на светильник из черного хрусталя? Ладно, допустим, измена жены его не заводит. А его собственная измена заведет?

Как ее звали? Лида, Люда? А, Люба. Вот, Люба. Деревенская соседка в ярком ситцевом сарафане. Несмотря на свободу кроя, в нем угадывались большая грудь и широкие бедра. Даже не грудь, а сиськи. И не бедра — а жопа. Вот так и надо говорить. Сиськи и жопа.

Ольгин недовольно поморщился. Нет, это глупо. Глупо распалять себя грубостью. Да и относился он к Любе всегда с нежностью, чего же деланно ерничать? И даже не просто с нежностью, а с сумасшедшей нежностью. Любе не нужно было столько нежности, сколько притаскивал ей Ольгин.

Женщинам нужно дарить меньше нежности, чем они ждут. Пусть чувствуют в мужчине нежность, но не получают, ага. Женщины — это кошки у холодильника. Трутся и трутся, а накорми — уйдет и забудет.

— Опять пошлятина поперла, — снова поморщился Ольгин. Пошлить нужно было раньше, когда только повстречался с Любой. Пошлить, грубить, командовать и проявлять настойчивость. И получать свое. А он, пень, читал ей дурацкие стихи, покупал дорогие конфеты, боялся тронуть ее грудь. А так хотелось придавить эту большую грудь, скрытую сарафаном.

Ольгин почувствовал легкое возбуждение и слегка приободрился. Черт, смотри, как заводит тема. Люба-Любаша, коса до пят. А как она на него смотрела тогда, на шашлыке. Он пригласил ее к себе отметить завершение отпуска. Накрыл стол в саду, они выпили.

Ольгин взял гитару и спел ей песню. Простую блатную песню. На четыре аккорда, зато море чувства. Про брошенную любовь. Ольгин плохо помнил слова, поэтому по ходу вставлял наспех придуманные, но пел хорошо. Проникновенно, с легкой горечью. Люба крутила свои розовые жемчужные бусы и смотрела на Ольгина тягучим взглядом. Ольгин отложил гитару, налил в фужеры шампанское. Они выпили за любовь и стали целоваться — молча и быстро. Ольгин сжимал плечи Любы, замирая, касался ее груди, гладил горячие бедра.

Было тепло и сухо. Поблескивали звезды. Люба выдохнула дрожащий зной и сказала: «А пойдемте купаться?» Ольгину не хотелось лезть в ночную воду, но он благородно подхватил эту дурацкую идею, и они пошли к реке. По дороге Ольгин непрерывно рассказывал анекдоты и чувствовал себя неловко. Люба вежливо смеялась, иногда невпопад, но Ольгин убеждал себя, что рассказывает настолько смешно и ловко, что смеяться сказанному можно в любом месте. Неловкость не проходила.

На берегу они разделись и стали плавать рядом. Потом Люба повернулась к Ольгину спиной, а он растерялся, потому что успел остыть. Любе пришлось поворачиваться и помогать ему под водой руками. Он стоял перед Любой и смотрел на игру лунного света на ее бусах. Медленно наклонился и нежно поцеловал Любу под бусами.

Потом они слаженно раскачивались, упираясь в песчаное дно и рождая невысокие частые волны.

Перед выходом на берег Люба несколько раз нырнула, и Ольгин отвел взгляд от ее ягодиц, невероятно белых в черной речной воде.

Быстро одевшись, они заторопились в деревню и молча разошлись у околицы. Дома протрезвевший Ольгин выпил бутылку мадеры и проспал до полудня следующего дня. Разбудил его скворец, штурмовавший притаившуюся в ветвях злую серую ворону. Ольгин проглотил ледяной йогурт и пошел на реку.

На мелководье лежали Любины бусы. Ольгин подумал вначале занести бусы, но постеснялся встречаться и долго лежал на песке, стараясь не думать о вчерашнем приключении. Отпуск закончился, и в обед Ольгин собрался в город, как всегда положив в багажник джипа медоцветную табуретку.

Да, давно это было. Хотя разве давно? Всего три месяца назад. Ольгин рывком встал с кровати и пошел в кладовку. И удивился внезапным силам. В кладовке хранилось всё, что было связано с его увлечениями:

— рыболовные снасти (купил в Канаде ради одной рыбалки на озере),
— фотоальбомы с отпускными фотографиями (всё перепутано по годам и темам),
— боксерская груша (купил на распродаже, но ни разу не ударил),
— два старых поломанных ноутбука (уже и не вспомнить, как они поломались),
— несколько кожаных ремней с ковбойскими пряжками (куда их носить?),
— чучело барсука (досталось от деда)
— и большая металлическая коробка с мелочью: неполная колода карт, курительная трубка, ручка с золотым пером, игральные кости, металлическая фигурка турецкого божка с огромным горизонтальным фаллосом.

В этой коробке, как помнил Ольгин, должны были лежать Любины бусы. Но бус не было. Странно. Он сам положил бусы в коробку. Розовые бусы из искусственного жемчуга. Он помнил осязаемую продолговатость каждой бусинки. Но их не было. Его охватило короткое бешенство и вслед за ним прежнее бессилие.

Ольгин положил коробку на место и, опираясь на стену, побрел в спальню. Лег и обхватил себя руками. Его затрясло, лоб стянула холодная испарина, зубы постукивали. Ему снова стало страшно. Мир окончательно рассыпался, не было ни прошлого, ни будущего, а было страшное настоящее, в котором он медленно умирал. И никто не мог его спасти. Даже если бы сюда примчались все санитарные кареты мира, они бы не успели остановить его смерть. Смерть быстрее жизни. Это как бассейн с двумя трубами. Жизнь втекает, а смерть вытекает. И вытекает быстрее.

Ольгин сполз с кровати. В глазах потемнело. Качнуло в сторону. Ольгин вернулся в кладовую, взял коробку и опрокинул ее на пол. Турецкий божок уперся железным фаллосом в палисандровый ламинат. Пасьянсом легли карты. Судьба кинула игральные кости. А вокруг лежали розовые жемчужины Любы.

Ольгин встал на колени и собрал рассыпавшиеся перламутровые бусины. Бусы были в коробке, просто нитка, державшая жемчужины, разорвалась, вот и всё. Вот и вся причина. Поэтому Ольгин не увидел их сразу. Вот и вся причина. Вот и вся причина.

Ольгин связал нитку и, сидя на полу, нанизал на нее все бусы. Все до одной. Покачал их перед глазами жемчужным маятником. Мир снова счастливо и прочно сложился.

Ольгин погладил бусы и засмеялся. Ему зверски захотелось коньяка. А лучше кофе. А еще лучше кофе с коньяком.

Когда в квартиру вошла жена, Ольгин крепко спал, зарывшись лицом в подушку. Рядом стоял будильник, заведенный на семь утра. Это значило, что Ольгин шел на работу.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 80
    20
    771