И мы станем странниками
В пурпурной мантии вприпрыжку пляшет лист...
По бережку, ветрам и галереям вод. Тепло его сердца охлаждается, когда наступает час брожений по воде. Липкость его души сохнет в часы бега по тропам.
А в небе, давно прекратившем пестреть, последний вдох и пасмурь. А в тускло-сизом небе полярная звезда. А в небе алеет, плывёт, раздается... Пятно неудачи доселе неслыханной.
Пару лет назад лист обвинили в измене родине и вправду, он до сих пор, с глупым укором в сердце, хорошо ест. Видно так и надо.
Добрый лютый холод... Пропасти, темень, равнодушие и мрак... Сквозь звёзды стремятся поезда. Ладони ловят мышей. Первое, что ты почувствуешь.
Мерцают огни на горизонте. Травы у ног дрожат от ветра. Глаза на ветру кипятятся сверху вниз. Солнцевороты да ночи Свароговы. Настороженная сущность, натянутая струна. Мир ее однажды откроется и мне, аки калитка в родной двор оставленный...
Она покидала крышу. Вот, несколько метров до рождения в корнях, подумаешь. Покой близко. Вечный свет смотрит в глаза. Вниз тянет и не даёт вдохнуть. Разве все не зря? И каким долгим был этот путь... Ступать дальше не было сил. И не было воли закричать. Зеркало ликовало, что отразило ее нападение. Веселится и ликует народ, кто-то пьет и скачет, кто-то ржёт и плачет и... Вся земля горела, но не горевала о ее скором уходе. Пресловутое «мимо».
Тучи забыли о небе. Она не могла оценить этого и пленяться подмигиванием звёзд. Птицы слетели с крыш в секунду ее шага в никуда. Мерцание городов, электричество людей, живущих там, скорбное мясо... Обнятые реки. Обойденные горы. Деревья, цветы и плоды. Мирские книги, стихи, рисунки, фотографии... Беззвучная плоть. И Он. Всё это покинуто, опрокинуто во имя свободы от. Она верила в освобождение от плена собственных слов — возникнет другой. И принесла себя в жертву собственному черновому Я.
Недописанный, неописанный стих, неотправленное письмо, несказанные слова, недочитанный человек и несогретое сердце. Внезапные встречи, пустые дни. Случайно запланированое: «Привет, это ты?». Она шагала мимо и вспоминала об этом. О недопитом бокале, о неозвученной песне, о недопонятом фильме. С самодельным лицом над заснеженными крышами. О странах, в которых так и не побывала, о пейзажах, что обрели жизнь на холсте. Ценой её собственной. Шепот у затылка о том, как она так и не решилась взять за руку тогда... Вспоминала о Нем.
Раз глянет — молоко пролилось, какая жалость... Запрокинет голову — не пропорционально зажглись окна. Повернется — снег всё идёт...
Сколько несделанного на цыпочках кралось от неё, стараясь не шуметь в траве... Досрочная, комедийная весна. В мире человеческом сколько способна была она узреть? Человек за жизнь встречает около восьмидесяти тысяч людей. Столько ли понадобилось бы ей, чтобы окончательно отторгнуться от убеждений, работ, отождествлений и измыслить что-то такое вот лихое, чтоб остаться в поднебесье с ним? Извечно сидеть в норе размером со степь, где все цветет и буяет. И сколько мёду надежды они уносили отсюда в свои ульи...
Но она даже не могла обернуть взор, дабы в последний раз взглянуть на крышу, где она только что стояла и дралась с каждым «может быть». Не могла попрощаться. Слезы играли то вверх, то вниз... Не было печали. Не было знаний о желаниях. Лишь синий шарфик плескался на ветру. Она поставила первый знак восклицания. Принятие.
Доля радости, частица грусти, пресмыкания, рост — это все для нее, словно камень в реку.
Окунулась, позабылось...
Уметь терпеть, уметь прощать. Уметь забыть и отпускать. О, слепое лето в песнях... Это все приобретено благодаря Ей.
Он бессловесно восседал на кухне с чашкой кофе в руках и непокоем в душе. На кухоньке, где пропитано все нежными речами и запахами, совсем не свиными... Однажды в их жизни дождь шел целых четыре месяца. За это время они успели увидеть все виды дождя: косой дождь, прямой и даже дождь, что идёт сверху вниз. После вздорных речей, не чувствуя себя особенным для нее, не чувствовал измученности. Он знал — она ушла ненадолго. На пение придет. На шум простыни прибежит. Придет, придет, придет. Хоть к нему, хоть на звук захлопывания век, на чистую воду, на запах шоколада... И ведь не ведомо ему, что коль не кинется за ней, то ушла она вовеки. На поля и горизонты. Небеса и долины... В клеверные листы, пыль, тихие шорохи... Даже дверь оставила открытой. Придёт. Она ведь не оставит... Она ведь его с таких пор знает, она его лучше его самого знать должна.
Он не мелочен. Отдавал всего себя. И ведал, что из-за этого она придет снова к алтарю. К трону земному... Оба поклонятся.
Время его прошлых побед... душило ее тугой нитью. И волочение со свечами по миру забирало эти осколки прошлого, воспоминания — пусть даже самые сладкие, громоздкие. Но ни за что. Она не в состоянии вскипятить часы о нем. Да и нет нужды для него в этом, чтоб самоутвердиться. Он помнит истерию двух улыбок в сантиметре друг от друга. Нет нужды жалеть, что он так и не обнял ее тогда, когда это было так банально и искусно нужно. И как-то аксиоматично он взбивает обе подушки... Метафоры привычно шелестят в голове и душистый чай. Просто душистый чай.
И теперь... Остроумная печаль, ведь не смог прикоснуться к ее губам, ласково оросить рукой по волосам. Тогда, те самые не увиделись в обнимку на утро. Она не услышала его заполняющего не комнату, но сердце, нежного, низкого и греющего голоса, катившегося по утру. Не было волн звериных да терпеливой веры страстной в тот день между ними. Всё значилось как-то по-другому. Кто виной тому? Кто вином ему? Кто апрельской водой?..
Он вознамерился жалеть... И ведь не знал, что шанс наверстать упущенное — строчка, бегущая прочь. Каково же было ей? Ведь осознание лишь приглашает потолковать дурные мысли. А, железная хватка земли... Вот. Схватило. Подпрыгнули пассажиры трамвая, закатились капли росы под кровать, подпрыгнула вилка в руках, тарелка на верном столе, ягоды побежали по столу...
Он сидит в полях. Лесах. Жжет костры, час за часом взирает, как горят города. Блики на клёнах. Они больше не сядут на один плед. Зеркало не отразит две сплетённые руки. И никто впредь не будет так сильно обмениваться радостью друг с другом, когда увидит нужный номер трамвая... Не станут вместе встречать рассвет и он не посвятит ей больше ни строчки, в рассветном поле, красном поле, стоя по пояс в траве. Его дни прошлых разочарований и убитые вёсны никогда ещё так сильно не умирали, как с ней. Они должны проснуться на другом берегу. Ахилесова пята размером с тело...
Кто намочит его ступни водой каменистых рек? Плясавши под тихим деревом... Падая у воды, летая в пыли, ловя былинки собственной ничтожности — нашей ничтожности, прикоснется тот к ней. Гложет, что звёзды больше не подмигивают ей. Скорбят оконные рамы, ведь она больше не возьмётся за луну на этом свете без греха. Больше не вспомнит о нем. И он никогда не споёт ей живой. Никогда не услышит ее смеха и своего смешного имени, чтоб для этого не прислушиваться к скрипу деревьев да порханию птичек в небесах. Не увидит нигде, кроме ночного неба тот робкий, игривый взгляд, что закрадывается тайком в его очи, стараясь быть незамеченным. А он, в свою очередь, шагает бодро по пепельной земле, невольно сжимая сердце, когда она внезапно вонзается в сладкое молчание своим: «А знаешь, трудно держать время на ладошке...»
Скорбит парк. Скорбит подъезд. И в нём нет света. Перегорела лампа. И надпись на высоком лбу: «Лампочку не выкручивать. Нужно менять всё».
Больше не будет жалеть о неверных словах и поступках. Больше не будет жалить. «Мы с тобою плывём среди цветных дней...». Да в слезах теперь плывёт он. И под ним тают улицы...
Последнее из жизни-воронки, что помнит она: до боли жалеющий взгляд проходящего мимо. Она сдалась. Под оглушительные аккорды неведомых инструментов родится, возникнет в родной чужой постели... В неведомых местах. А все, что с ними было — станет прошлым сном. В прошлом те берега, где она писала ему, бежала по местам, которые давно остались позади. В прошедшем их традиции. Ушли те времена. Ушла безнаказанность. Она больше не вспомнит свою матушку, благодаря которой мир открыл объятия для неё, когда утро вечера мудренее было. Когда снять маску покорности с лица было тяжело, а та надрывала чрево надеждой. Светилась даль. Стёрся из памяти и мужественный отец. Все оборвалось в один миг. Все забылось, ушло, кончилось, минуло, протрезвело... Разом сгнил в памяти и их последний танец. Она уже не помнила с кем она была: «так, вроде, со мною он, будто высокий, вроде чувствуется, что рядом с ним — отгремели давно все войны...». Не отмечала его лица. Она была обречена на гибель от удушья в могиле. Стать мотыльком, сгоревшим на лампочке. Птицей, испугавшейся сигналов и гудков. Или на смерть от остановки сердца. А может, вычеркнет себя, как в той жизни. И в предложениях — сплошное кровоточие... Ей было неизвестно, она не прочтет до конца. Но важно ли это, коль теперь розоватые небеса снова над головой, братья насекомые опять крадутся по затылку. Рядом: нежный и пахучий... здоровенный и колючий... Воздух пресыщается одинокими вздохами. Что-то ходит за спиной...
Заворочаются комья в розоватой глотке, а слезы оросят землю из новой синевы глаз. Ведь волосы-то заново растить придется...
Половина... Лишь он убивался по ней. Жалел о том вечере в свои горькие сумерки. Что она хотела ему закричать? Что могла она в нем убить? Всё бы позволил, чтобы услышать. Только он гасил лампу и тихонько беседовал с соленоватыми каплями в темноте. Лбом приминал стены. Мял ткани своей беспомощности. Всю жизнь. Ползая в сырой темнице от трупа к трупу, пытаясь нащупать нечто спасительное. Да только узнавал руками в темноте родные, бездыханные черты лиц. Он любил её и новопреставленной. Больше никто. Лишь клопы на стенах рядом. В гробовой тесноте. В незамёрзшей воде.
Человечество презирает самоутвердившихся. Он не хотел убаюкивать ее судьбу, не желал идти за ней. Пробежавшее счастье вмиг хватило бы его за руку от минутного касания, а не бесконечно длинного, углубляющегося взгляда в строчки произведений и закаты буяющие. Отобразить бы её, после стольких лет. Заявить бы снова по осенним паркам, прогуляться по скошенным полям, безлюдным пляжам. Благодарно любоваться плодами своих рук и видеть один и тот же сон... Спина к спине, меланхолия к серьезности, переведение друг друга сквозь миры. Он пытался вмешаться в этот сознательный хаос, силился вызвать из прошлого какой-нибудь сладкий мираж, ощущение нежное, бодрое... Он выдавливал из памяти её свежее, смеющееся личико, ещё малое, желанное и неприкосновенное... И оно появлялось. Появлялось, но сразу же затекало ржавчиной, искажалось и превращалось в запах бензина, соответствующий той поре. У неё было несколько запахов. Они перебивали ими всякий дым и бензин.
«Я тоже человек!» — как тоскует по этому теперь он... Как любил он вашу зазаборенность... Как любил он тожелюдей... Как любил он это «пока»... Крик.
— Так почему же с тех пор, как тебя нет, столько футболок в доме на полу до сих корявых дней?
И надевая каждую, запутываясь в черной слепоте, звучит лишь смерть, смерть, смерть, смерть, смерть, смерть... Утварь мирно образует усмерть. «Я тоже живой!» И теперь настало время завидовать мертвым.
Двое против всех... Завтра всё было холодным — как лёд. Серые будни. Серые сны. Ни радости, ни грусти. А все из-за его параличного покоя. Так пусть же обыщет ее тело нежной рукой.
Он не забудет тот морозный январь, сызнова не забудет ту отчаянно пустую ночь, когда он впервые спал, не чувствуя ее дыхания. Но он верит, что как-то раз, как по старинке, он вымолчит её... Случайно проходя по тротуару. На дороге. В лесах. Средь полян и грибниц. Она вернется дождем. Ливнем постучится в его дверь. И уйдет, как встарь.
Наконец, сойдя на землю по лестнице, вот и пустится он в ход по паркам, лесам, облакам и полянам. Оглядываясь, смотря, взирая...
Сойдя с ума куда-то за тучку... Запуская лицо в сердце ягодной мякоти. Выниривает, оставляет. И опять. Ещё глубже. Все сочнее. Нити, волокна трещат. Чавканья звук. Кожура где-то сзади повсюду. Растворяется, не помнит, окровавленными губами...
Все мягче
Все больше
Чтоб наконец, в маслянистом тумане, впереди:
— Это Ты? Привет.