Эра вне милосердия
My heart's like an open book
Моё сердце как открытая книга,
For the whole world to read,
Которую может читать весь мир…
Mӧtley Crüe
… Держава, обессиленная в пытках,
Ещё не знала о потерях сущих,
Не знала, что количество убитых
Откликнется ей качеством живущих.
И. Кохановский
Отчот и первый прикуп.
Поутру, в приранье, приведя себя в порядок, вычесав да подкормив собаку и котов, отзавтракав как и чем заведено-положено, поделившись хлебом насущным с сойками, сороками-воронами, гаичками-синицами, походя усмехнувшись прошмыгнувшей в подлеске мышкующей лисе, отправился я в заречное село, в сельповскую, по прежним временам, лавку — за прикупками, не столько по харч, сколько развеяться.
Езды — десять минут не спеша туда, столько же — обратно, но без разговора из лавки не отпустят, и к этому следует быть готовым. Я — всегда готов. Потому я плоть от плоти (не путать с кровью), то есть всем мясом своих мозгов и разливчатого скуднодушья — наш народ, русский, или тайный по всем статьям московит, что, по мне, ближе к этнографической-ментальной истине. Дурак дураком, а ума не занимать — не дадут, формулуя коротко и дерзко.
Село — в несколько улиц, с часовенкой в круге перекрёстка, и в часовенке по большим праздникам службы служатся, как положено: поп с причтом наезжает, народ сбирается, всё чинно и в известном смысле благородно, не без даже умиления под слезой. Тут же, при перекрёстке, и лавка, а перед ней площадка с кривыми-косенькими, ржавчатыми качельками, карусельками, лесенками — для детей. Детям радость, взрослым — пастораль: ну, хоть что-то, всё «слава Богу». То есть весь культурный стержень анфас и в профиль, с приличествующим разрезом. Дальше, по сторонам стержня, по улочкам — сплошь частная жизнь во всей её разночинной малопривлекательности, но и в неприкосновениях.
Оставлю.
Лавка, известно, скучное место: товар-деньги-прибыль с оборота. Летом обороты в блаженство ведут: наезжие дачники не позволяют торговой душе лениться; с осени и до новогодий — спад в апогею скучнотенья, потому исконных обитателей с каждым годом всё меньше, и достаток в них не тот чтобы торговой душе откукоживаться. Здесь в обычай отпускать товар без наличной платы, в долг, не под проценты — под архаичную запись в школьной тетрадке: придёт день пенсии или заработка — долг погасится, это верно. Иначе и сама тетрадка в печь бы ушла, давно. Обман практически невозможен: все друг дружку в лицо знают, часто — по имени, а уж чей-нибудь адрес искать, с коллекторами да судебными приставами (или с Пушкиным) — это из дальней сказки, отсельной. Так что поговорить с любым и всяким, больше ни о чём — бла-бла-бла, всегда рады и всегда готовы; без разговора что за торг? — машиноместо, супермаркет.
***
— Чаю Вам какого? — спрашивает хозяйка-лавошница, дама забальзаковского возраста, при должном летам и месту параде; спрашивает, а сама уже с полки, угадывая покупателя, берёт упаковку «поприличней», с английскими буквами «газонного» брэнда.
— Нет, — улыбаюсь, — дайте-ка почифиристей, нашего, посконного.
— А что этот, плохой? — бросив оценивающий взгляд: не ошиблась ли, — удивляется дама. — У нас все берут...
Я принимаю этих «всех». Догадываюсь, что продавец в сельской лавке тот ещё психолог и шерлок-холмс (иначе не выживешь), и снова улыбаюсь: — Хороший, но для тургеневских девиц. С книжкой и в печали.
— С книжкой? Шýтите. Оглянитесь кругом, где вы их видели? Это в наше время были ещё с книжкой, а теперь...
Дама махнула рукой и потянулась доставать с полки чаю по требованию. Чифирного.
***
Мы говорили ещё, говорили пока длился процесс обмена товара на деньги, после я, попрощавшись, ехал домой, в своё отшельничество, ехал и думал, думал о даме, которая «в наше время», оказывается, работала в школе, учительствовала, но вот что именно преподавала я не уточнял, возможно как раз самое что ни на есть книжное — «рус-яз и лит-ру», а после «достала нищета» и «случай подвернулся». Думал об удивившем: оказывается в заречном этом селе «в наше время» была своя школа, наверное начальная или восьмилетка, но факт — была, была «с после-войны» до истончения «наших времён», когда и учить стало некого и некому, а и нечему, по правде-то говоря. Думал и о том, что днями прочлось у одного из авторов, мною почитаемого — вот:
«... куда, по-вашему, делись люди, грезящие другими планетами? Заполнявшие стадионы и площади, чтобы слушать стихи? Населявшие леса, чтобы под гитару петь песни? Записывавшиеся в очереди на книги в бесчисленных библиотеках? Мечтавшие стать полярниками, геологами, физиками, лириками, врачами, учителями, инженерами, наконец? — вон, сколько профессий против сегодняшней одной. Я вам точно говорю — их забрали. Вычеркнули из человеческой книги, стёрли из памяти. И где они сейчас — неизвестно, может быть, на какой-нибудь планете своей мечты. Здесь остались менеджеры и желающие ими стать, а ещё остались отхожие люди, ни туда, ни сюда не годные».
***
Второй прикуп.
Нет, неправда ваша, — отвечал и отвечаю я этому автору, — никуда этих людей не забирали, ниоткуда не вычёркивали и ничем не стирали. Они здесь, эти люди, в большинстве своём, в подавляющем большинстве, которое никому на мозоли не давит (до поры до времени), и которое — это главное, быть может, не выбрало ещё чем ему, большинству, ещё погрезить. И выбор-то невелик: либо будущим, либо прошлым, где та же иллюзия. Парсуна обнищавшей мечты. Они просто переменили мечту, так бывает в этом мире. Они пели, они читали, сочиняли и слушали стихи, а потом, «в одночасье» увидели вдруг, что в стадионах «мильён меняют по рублю», при дрянном курсе, с изъятием драконовских процентов на операции, и делают это те, кому ещё «в наше время» свезло протиснуться в «менеджеры», в почти такие же — точь-в-точь! — менеджеры, как «там», там, где если мильён, то уж верно — купюр зелёного брэнда. И этот тамошний «мильён» — чаще власть, нежели талант. Но всегда несвобода. Точно такая же, как у всех прочих, у «лузеров».
Я думал (отчего-то) о Фирсе, о старом ретроградном слуге Фирсе из Чеховского «Вишнёвого сада», который весь остался там — в его, Фирса «нашем времени», остался в изумлении открытья: «жизнь-то прошла, словно не жил»; остался одиноким, больным, забытым, забытым как брошенным в «старорежимье» своими хозяевами, прежними господами-крепостниками, вдруг и отчего-то так романтически и феатрально подавшимися в «менеджеры» своего нового, своего бравого, своего сияющего времени.
Я думал о «трёхсестёрном» возгласе: «В Москву, в Москву!», столь же, наверное, бессмысленном и беспощадном, сколь и воздыхания о «стране святых чудес», куда так хотелось попасть — хотя на время! — Ивану Карамазову. В «менеджеры»-«масоны», в «менеджеры»-«иезуиты» попасть.
Или — в менеджеры милосердия.
Я думал о Назаре Фомине из «Афродиты» Андрея Платонова, что «был человеком счастливого времени своего народа, и вначале, как многие его сверстники и единомышленники, он думал, что наступила эпоха кроткой радости, мира, братства и блаженства, которая постепенно распространится по всей земле... достаточно лишь строить и трудиться». Я думал о том, что они, эти Назары Фомины трудились и радовались, терпели и погибали, молчали и хмурились, читали книжки и слушали стихи, как и полагается человекам «счастливого времени своего народа», а после вдруг, точно по мановению из злых, но волшебных и всё ещё арабских сказок, вроде бы забрезжившая «эпоха кроткой радости, мира, братства и блаженства» прикончилась. Р-раз — и нет: «Лёня умер!» И вроде как сама собою прикончилась, как от ветхой старости, но и оттого явно, что скучно в ней стало и пресно до отвращения, будто соль их земли силу утратила, а набрякший над ними и в них самих «дух-утишитель» иссяк.
Я думал о том, что в этих людях каким-то странным и чудесным для меня дурака образом разделили, разорвали целое времени, истории, народа, будто рявкнули-шепнули мефистофельское заклинание: «Остановись, мгновенье!..» Настань и остановись. Я думал, что их научали, и преусердно, одной довольно глупой и тем уже примитивной (можно в обратном порядке) лжи — лжи о прешедшем, о до-мгновенном: «Страна была разделена на два народа: дворянская верхушка, дворяне-“европейцы”, основным языком которых на протяжении двух столетий был немецкий, французский и английский, почти утратили русский язык и русские традиции, превратившись в “нацию господ”, презирающих подвластное им “быдло”, мужиков...» Я думал и неподдельно изумлялся тому, что их и по сей день так учат — иные учители, иных, новых, «менеджерных» и «несчастливых» времён, потому эта цитата взялась не из некоего учебника прешедшего «нашего времени», но из днями вычитанных научений одного представителя необижаемой и всегда обижающейся нации. Я думал о том, что эти как раз учители (синоним — «либералы») и нынешний, сызнова разделённый и разделяемый народ, срываясь в чистоту своего сердца, иначе как «быдлом»-то и не называют.
Я думал о том, что ложь эта сколь невозможна, столь и доверительна, потому, кого из их выучеников ни спроси, тебе по заученному и охотно ответят, что Империю собирали сплошь «немцы», «французы» и «англичане», что русские города и храмы строили они же, что они и именно они являлись насаждателями кажущейся великою культуры, творцами псевдоуникальной цивилизации, сотворителями нищебродских литературы, музыки, живописи «Золотого» и «Серебряного веков», что они настолько изощрились в мастерстве притворного и коварного владения русским языком и усвоения русской ментальности, что аналогов этакому-то злодейству во всём мире ищи, а не сыщешь. Что, в конце-то концов, подлая «нация господ» виновна в том, что когда «в двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого», она, вместе с «быдлом», отстояла тогдашнюю «быдложизнь», а было бы на самом деле очень неплохо и даже «хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы, умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе», и «совсем даже были бы другие порядки», уже тогда, в восемьсот двенадцатом. Не дожидаясь ни явления Смердякова «городу и миру», ни тем более года девятьсот пятнадцатого и беспримерной «атаки мертвецов» под крепостью Осовец. В эту атаку, думал я, верно и бесспорно, разумеется, «немцы», «французы» и «англичане», по случаю, машкерадно одетые в русские мундиры, повели «нацию рабов».
Как это, в древней для-детской «нашего времени» фильме («Город мастеров»): «Я не верю ни людям, ни ушам. Я верю только доносам!»
Как это — в Сергее Довлатове: «И всё же я хочу спросить — кто написал четыре миллиона доносов? Дзержинский? Ежов? Абакумов с Ягодой?..»
…
(Дальше — личное, отставлю.)
***
Я много о чём думал дорогой, где время, в силу одной только «географии», свернулось петлёй, обратилось в точку: вот «домашний» мост, вот свинцово-серебряной ряби лента бесфамильной реки, на которой, если выйти к ней в лунную ночь, замечательно хорошо видны ладьи и струги, идущие встречь, одни — из просвещонных греков в варяги, другие — из диких варягов в Царьград. И все — мимо, мимо русских, мимо «нации тысячелетних рабов» и «нации тысячелетних господ», стоящих и выстаивающих своё, непреходящее, каждая на своём же берегу, при своей тьме. А над ними — неродосским колоссом — светлейший по безродности князь Меньшиков, Алексашка, вор и победитель, незадачливый узурпатор, ссыльный в Берёзово тщетник. Стоѝт, по-господски подбоченясь, владения озирает, звездой «англо-франко-немецкого» ордена Андрея Первозванного путь просвечивает.
Увидишь этакое, нехотя задумаешься.
— Но вот что, вот что в главном-то! — проорал я, возвратившись наконец к себе, к отшельническим собаке своей и котам: — Дурак я не оттого, что усердней нужного и приличного дураком, точно по Ключевскому, прикидываюсь, но оттого, что и вправду дурак, в дурачестве своём закостенелый.
Вбежал в дом, во второй этаж — вот оно: «Федора мне достала книжку — “Повести Белкина”, которую вам посылаю, если захотите читать. Пожалуйста, только не запачкайте и не задержите: книга чужая; это Пушкина сочинение. Два года тому назад мы читали эти повести вместе с матушкой, и теперь мне так грустно было их перечитывать». А вот и ответ: «Спасибо за книжку, родная моя, прочтём и Пушкина».
Это девушка Варенька Макару Девушкину книжицу шлёт, а он ей на том благодарствует.
Кни-жи-цу! Книжку, девушки мои.
— Книжку? Шýтите. Оглянитесь кругом, где вы их видели? Это в наше время были ещё книжки, а теперь...
Эхо. Дальнее. Заречное. Глухое. Из «нашего времени».
Статистика? Я не верю статистике, она — цифры, из которых и на которых делают «мильёны», из «мильёнов» — счастье. То ли это счастье, какое в одном Тибетском королевстве объявлено национальной идеей? Не знаю. Потому, считать счастье через статистику, это своя печаль, дровяная: его рубят, аж щепки летят.
Чиновник Роспечати сегодняшнего-вчерашнего сентября-октября-ноября рубит печаль: «Книга проиграла рыночным формам массовой культуры». Детальней: по справке от ВЦИОМ «мечтавшие стать полярниками, геологами, физиками, лириками, врачами, учителями, инженерами», а с ними их, мечтавших дети и внуки на чтение художественной литературы отводят (в среднем) 3.7 часа, или 222 минуты в неделю. В день выходит около получаса. (Я невеликий арифметик, если ошибся, прошу поправить.) Если глянуть на восток, узнаешь, что китаец читает 6 часов в неделю, то есть в полтора раза больше; таиландец позволяет себе на это занятие 28 минут в день. Напомню — это «средние» русский, китаец и таиландец, причём продолжительность чтения у последних может быть связана с иероглификой, а у наших — с... кхм... Но!..
В «но» у меня застряла «страна святых чудес», объединённая Европа, мегагосударство «менеджеров», где «средний» француз в день награждает себя чтением книг в течение 2 минут, итальянец — 5-ти, англичанин и испанец — 6-ти, немец — 7-и, поляк и финн — 12-ти.
Самый на всю староновую Европу транжира свободного времени — «средний» эстонец, он читает «целых» 13 минут в день. Ну — тормоз без гиероглифа. Точка? Нет, оказывается. В Эстонии, на миллион триста тысяч человек населения «приходится» девять сотен издательств. Девять сотен. Что они издают? Не знаю. Боюсь гадать. Но, видимо, изданное — читают. Медленно и долго. По среднеевропейской нынешней мерке — очень медленно и очень долго, с отставанием.
Но что можно прочитать за две — две! — минуты в день? На французском, из французского — что?..
«Мама мыла раму». «Хвеи-хви, леи-ли, пеок-пок». Букварь.
Помните, может быть, давешнее, от дурака, о Белкине, в цитации: «малый мир открылся большому, большой мир узнал себя в малом...» Русская литература, английская, немецкая, французская, испанская... Век «Золотой», век «Серебряный», Пушкин, Тургенев, Достоевский, Толстой, Платонов, Булгаков... Сервантес, Шекспир, Дант, Рабле, Бальзак, Диккенс, Гюго, Гёте, Шиллер, Гессе, Ремарк...
Книжки.
Оглянитесь кругом, где вы их видели? В чьих руках?
Увидите, встретите — запомните: се, человек. Esse Homo.
Эхо. Дальнее. Заречное. Глухое. Из «нашего времени».
***
Вечер. Смеркается, и моментально. Стою на дворе. Из поднебья — дождь. На три стороны — лес. В четвёртой — река. Река времени. Из «нашего» в «не-наше». Такие карты. Такой прикуп. Прикуп третий, и четвёртому не бывать. Грядет Эра вне Милосердия. Не когда-нибудь — теперь. Не где-то там — на нашей планете. На планете «менеджеров» и голых цифр. Где рукописи уже не то что не горят, они не продаются.
Разве только сгоревшими.
За стёртую, старорежимную копеечку.
Чтобы было что мальчишкам у последнего юрода отнять.