Camel's Nose
Я говорю: добродетель всегда нарушает заповеди.
Уильям Блэйк, Бракосочетание Рая и Ада
В английском языке, по уверению знатоков дела, с XIX века закрепилась идиома, вышедшая из волшебства арабских сказок — «Нос верблюда».
Значение её следующее: сущая мелочь, пустяк, из которого вырастает большая и очень большая проблема.
Лучшая профессия в мире — быть сторожем самому себе.
***
Справедливость вылезла из наказания как тухлое яйцо из дохлой курицы. Мудрые и — разом — наивные люди покрыли яйцо позолотой, и объявили, что в нём — игла человеческого счастья, обоюдоострая, без ушка, в которое — при его наличии — способны пролезть верблюды, несущие на себе тюки с печатями: «богатство», «слава», «красота». На четвёртой, самой жирной и самой блескучей из верблюжьих печатей значилось: «счастье», хотя была эта печать обыкновенной дыркою, названной мудрыми людьми — ради славы и красоты и для собственного богатства — тем самым, быдто утраченным «игольным ушком». Так об этом говорилось в древнейшей из доставшихся людям легенд.
Мудрые люди учили, что все легенды, особенно непонятные, или, говоря на нынешний манер, по многомерности фантастические, заключают в себе исполненные тайнописи заветы богов, на время отшедших из мира сего. Следуя откровению легенды о печатях, мудрые ввели запрет на верблюдов. Эту выносливую скотину всю, сколь её нашлось в пределах земли навета, вывели на границу с бесплодной, каменистой пустыней и пустили брести куда глаза её глядят.
Чтобы верблюды, чего доброго, не вернулись, мудрые люди поставили охранять границу самого наивного из всех наличных — самомнительного дурака, служившего прежде сторожем самому себе, в чём во всякое доброе и недоброе утро он не уставал убеждать себя, своих ближних и не своих дальних.
Утро возведения дурака в охранники, если верить настенному, отпечатанному в глине и выставленному на главной городской площади календарю, оказалось добрым; однако ради справедливости стоит заметить, что календарю этому никто из жителей давно не верил.
А дурак человек верил, потому мудрые люди научили его, что вера даёт ум, а ум — это то, о чём спокон веку мечтают люди всей земли, но только редкие избранники, малым на все бывшие и будущие времена числом, удостоиваются подвига — пройдя вратами ума, коснуться губами пылающего камня мудрости.
И — никакого волшебства, с ним — магов, царей и, тем более верблюдов под дарами. С верблюдами в человеков входит соблазн, в соблазне — искание, но ведь от добра добра не ищут. Так мудрые люди напутствовали своего назначенца, стóрожа самому себе и миру, потому ведь известно: за пределами земли навета мира нет.
***
Человек увязал хитрый узелок на котомке с нехитрыми принадлежностями и отправился служить. Провожать его вышли мудрые, за мудрыми толпился народ, от мала до велика. Мудрые мудро молчали, из народа доносились пустые напутствия, исполненные жалостью женские всхлипы и посторонний детский смех; с ними под ноги уходящего летели ветки «вечно» зелёного в тех краях растения, много страдающего во всякий городской праздник. Дежурный городской юродивый дежурно-беззлобно, из традиции, прощально ругался мимо и поверх народных голов — по матери; его дежурно не слышали. Утро заходило в день, солнце цéлило в зенит, зной схватывал за горло, подвязывал шаг; провожатые, мало-помалу расходясь из позора, редели, удаляясь мельчали, нетороватая дорога вышоптывала уходящему служке скупое, мерное:
— С-стой... с-сядь... ос-стынь... пос-с-спи...
Человек вслушивался в дорожные наущения — не ища, но по привычке слушания-послушания, и всё шагал, желая только одного — пересилить себя и оглянуться.
Скоро и впереди и позади него осталась одна только дорога, выделанная из того же камня, который составлял тело пустыни; собственно, дорога была ростком пустыни, опрометчиво впущенном людьми в самое сердце обжитого оазиса. Росток этот пускал побеги, ветвился, разбежавшись улочками города, сеткой раскинувшись в оглядное межвесье. Люди радовались изобретению своих предков, верности их трудолюбию дедов и отцов: на бездорожье многим не разживёшься, а люди жили если и не вполне богато, так уж верно в довольстве, и ждали от дороги добра-богатства большего — не на один запечатанный тюк, но на сотни тюков и даже многие тысячи: в добром добро само нарастает, из самого себя и до бесконечностей — так учили мудрые, так веровал народ. Вот и в человеке, на каждом его трудном шаге, нарастало добро безоглядной одинокости, и скоро он, сам не заметив, обжился в нём против привычного.
Следует потихоньку прибавить, что иные пошоптывали, будто дорогу, в не столь далёкие, хоть и дедовские времена, проложила великая армия, которая нашла на землю навета из крайностей юга и пробив, точно мощное копьё, горную гряду, отправилась, через каменную пустыню, в закрайности севера. Армия ушла и не вернулась. Что с нею стало, никто в земле навета толком не знал, хотя слухами и домыслами языки иных погрешивали, а потому мудрыми людьми постановлено было об армии чужеземцев забыть навеки, шепчущих небылицы о ней и её будто бы грядущем и скором возвращении наказывать, но так, чтобы и от самого наказания ни следа, ни памяти не оставалось.
***
Дорога, между тем, влилась серой струйкой в горловину ущелья — узкой и глубокой трещины в горной гряде, в которой всё было камень, за вычетом редких колючих кустиков на чахлой траве, немой извилинки блеклого неба над головою и гулкой пропасти прямого пути.
Человек вспомнил, что люди рассказывали об этом месте; ущелье известно было им как обиталище не то злых духов, не то кровожадных зверей, не то беспощадных разбойников, а может и всех разом. Задрав голову, человек оглядел наступившие кругом скалы, ища угрозы движений в нагромождении серо-бурых, поржавелых не от воды — от времени камней, но полнота отсутствий ответила пустотою, лишь где-то далеко он заметил тенью скакнувшего с уступа на уступ и тут же пропавшего из виденья горного козла, такого же поржавелого, как обиженная временем подножная ему недвижность.
Две мысли, как бы сами собою и вдруг скакнули в голове человека — точно горный козёл и его неотступная тень, одна: «хорошего козла добрые люди не прогонят»; другая: «хороший козёл и к самым добрым людям близко не подойдёт». Человек был дурак, и потому мыслей в исчезновение не отпустил, задумался о том, сколь странная эта штуковина — добро; задуматься о козле и его судьбах ему не захотелось, отчего — он сам не знал, а подсказать было некому, да и небо отвлекло: высоко, высоко, почти до неразличимости, заметились дураку человеку два орла, два дурных, по сырой глине, оттиска строчной буквы омега.
Альфа и омега — две буквы, какие дурак запомнил из безуспешных попыток научения в недолгом своём и затянувшемся детстве. «Альфы уже нет, — стукнуло в его голове, — зато концов всегда два, и оба добрые, потому от добра добра не ждут и не ищут».
— А ты умнеешь, — шепнули дураку с левого плеча; с правого прибавили: — Не по уму.
Человек согласился с тем и с другим, вспомнил чему научили его мудрые люди, много говорившие об уме и о вере, и снова согласился. Он набрал сухого воздуха в грудь и крикнул, ни к кому не обращаясь и не глядя ни в какую сторону, а только в самого себя, как он от рожденья и безо всякой науки умел:
— Бог! Ум! Бог! Ум!
Эхо, чуть помедлив, будто обдумывая услышанное, отозвалось:
— Богум, богум, богум!..
Вершащее «м» ещё дозванивало свою гулкую мýку по свалам ущелья, а дурак уже поклонился направо и налево — поясно, как учили, тряхнул косматою головою и двинулся дальше, рассматривая дорогой поржавелые, тенеющие скалы, похрустывая сухарём, застенчиво вынутым из котомки с долгим, но таки конечным припасом.
***
Путь был долгим, а день, пускай самый длинный, по узости ущелья скоротечно конечен; дураку пришлось заночевать на полдороге. Место само подыскалось: полуразвалившийся балаган дорожных строителей, нависший портиком над неглубокой пещерой при сложенном из камней очаге. «Богум!» — прошептал человек и скинул с плеча котомку. Для ночлега, — он знал, — следует развести огонь, а для огня нужно хоть какое, но дерево. Жерди, колья, доски, из которых сооружён был балаган, годились, конечно, для огня, но человеку эта ловкая мыселька не пришлась: я пришёл не ломать, а сохранить, — сказал ей человек; — в этом — человеческое. И прибавил, подумав: а как они — ломавшие горы, чтобы построить в них щель, — вернутся? огорчатся ведь, обидятся... не хочу.
Человек оглядел окрестные скалы, приметил несколько не то уже мёртвых, не то ещё полуживых кустиков, и полез за ними, чтоб сделать тело огню. У одного, ближнего, с острыми колючками, он заметил змею, вбиравшую в подкожье отходящее солнце. Змея была красивою, в парадном, чорно-глянцевом доспехе. Так и подмывало дотронуться до неё, погладить, и человек сказал ей:
— Я бы взял тебя с собою, змея, потому прежние мои друзья мальчишки учили, что ты можешь укусить, отчего я мигом окажусь в лучшем мире, где встречу мудрецов, успевших познать самого Бога, а не только его ум. Но служба-то пропадёт без меня? Пропадёт. Так что, прости, хорошая, и прощай.
Змея тихо прошипела ответ, но дурак не понял ничего из ею сказанного, разве догадался, что долгое общение змей с людьми не делает тех и других лучше, а потому оставил змее облюбованный ею сухой куст, полез выше — к другому ростку соблазна.
***
Ночь не задалась: по ущелью рванул ветер, пронизывающий, холодный. Чахлый огонёк поплясывал в тщедушности своего тельца, не грел, не светил, играя в мелкой видимости своей обманную надежду ни о чём. Дурак человек не спал, и едва рассвело, тронулся в путь.
Он шагал себе и думал — тоже себе — нечто из того, что будет когда-то сказано, возможно о нём: «Вечное возращение — способ справиться с бессмысленным миром, прийти к согласию с ним, искупить его, расставшись при этом со всеми концепциями ответственности, целесообразности, причинности, воли». *
Нет, хренушки: возвращаться вовсе не обязательно, потому возвращение на минутку, на час, на день, на жизнь — то же самое, что невозвратная вечность, проще говоря — обидная бессмыслица верблюжьего носа.
Мысль скользнула и исчезла за змеиным поворотом ущелья. Вместе с ней исчез и думающий её дурак человек, грядущий сторож мира сего.
* Цитата: Р. Брейнер. Ханна Арендт о суждении//Х. Арендт. Лекции по политической философии Канта. СПб., 2012. С. 246.