Лариса Гузеева

Ненавижу Ларису Гузееву. У нас дома два способа проводить свободное время: либо мама читает нотации из-за моих оценок, либо мы смотрим её любимый «Мохнатый шмель на душистый хмель». В том месте, где вступает цыганский хор и Яша с гитарой заводит свою партию, мама начинает танцевать.
— Давай со мной, — манит она меня рукой, скидывая тапочки, и месит ногами ковер, изгибаясь, как ядовитая лиана. Я сижу в кресле и молчу. «Я не могу с тобой, —хочется сказать ей, — я хочу чтобы тебя здесь не было. А лучше, чтобы не было меня»
— Ну что ты такая противная, — перекрикивает мама голосящих, — ну иди! Смотри, как я танцую, что ты сидишь надутая!
«Ненавижу», — думаю я в этот момент. Ненавижу главную героиню. Ненавижу ее налитые слезами овечьи глаза. Ее влюбленный взгляд в сторону этого усатого придурка. Надо просто валить оттуда, неужели непонятно. Соглашаться на все и валить. Уехать в Париж с пузатым, сбежать с цыганами, в конце концов. Цыганки мне нравятся. Они не изображают из себя приличных, и талии у них не очень тонкие. Даже полноватые у них талии. Не то, что у Гузеевой. Цыганки видно, что едят, пьют и живут в свое удовольствие. Я бы тоже так хотела, но у меня не получается. Есть и одновременно жить в свое удовольствие.
Я ем всегда, когда никого нет дома, это приблизительно с обеда и до вечера, и потом еще в самые поздние часы, когда мама спит и можно оторвать кусок батона или утащить из кухни банку консервов, закинувшись на ходу курицей из супа. Мама не ест белый хлеб и говорит, что это пустые калории. Еще она не пьет чай с сахаром, и показывает мне какая у нее узкая талия и ровная осанка, прямо как у Ларисы Гузеевой. Маму могли бы снимать в кино, но она хотела учиться на врача, завалила экзамены в универ и пошла в техникум, став библиотекарем. Поэтому дома у нас стоит огромный шкаф с книгами, а свою мечту поступить в институт она транслирует мне.
— Не дай бох, не поступишь! — орет она, выкатывая глаза в мой дневник и тряся им над головою.
В такие моменты она становится похожей на медузу-горгону, ее вьющиеся волосы как антенны вытягиваются вокруг искаженного лица и шевелятся, раскачиваясь в разные стороны. Второй ее любимый сценарий — «принесешь в подоле». Это я не знаю откуда, в подоле я могу принести разве что кекс «Столичный» с изюмом, два батона и пять больших «Свердловских» булок, чтобы сжевать в один присест. В своем девятом классе я дружу только с неодушевленными предметами, так что риски сведены к нулю. Правда, еще недавно я дружила с Ирой.
Все зовут ее Ирочка. Она отличница, миниатюрная прелестная девочка с рыжими густыми волосами и веснушками на щеках. Она живет с родителями и бабушкой на полпути к школе, поэтому я каждое утро захожу за ней и жду в прихожей, пока она доест свой завтрак, возьмет портфель и, чмокнув бабушку на прощание, выпорхнет на площадку у лифта. Мне нравится их семья и порядки, заведенные в доме. Я никогда не завтракаю. С утра я всегда ощущаю себя просветленным поборником здорового образа жизни и чувствую, что человек легко может питаться манной небесной и энергией, которую дарит солнце всем живым существам. Еще мне кажется, что если рано утром встать в душ и облиться ледяной водой, то тело скукоживается и становится на пару квадратных сантиметров меньше, так что засовывать в него еду совсем не вариант. Но мне доставляет удовольствие видеть как Ирочка поглощает сырники, плавающие в сиропе от клубничного варенья, или быстро разделывается с гренками, или лопает бутерброд с сыром, складывая в портфель собранный бабушкой кулек с обедом. Обеды в школу я тоже не ношу, мне хватает небесной манны и чувства своей «правильности». Не есть утром и днем — правильно. Хорошо учиться и слушаться старших — правильно. Стоять и ждать Ирку в их коридоре тоже правильно, хотя моя мама постоянно ворчит из-за этого. Ей не понятно, почему ее дочь заходит за кем-то и ждет. Она учит меня, что надо, мол, идти своей дорогой, пусть тебя догоняют те, кому надо. Я не спорю.
Раньше я дружила с Милой, но маме не нравилось, что та плохо учится. «Скатишься!» — вопила она каждый раз, как я пыталась отпроситься к подружке в гости, и в итоге запретила мне с ней дружить. А чтобы наверняка оградить дочь от тлетворного влияния троечницы, сходила в школу и поговорила с ней сама. Потом со мной пришла говорить подружкина мама, было ужасно стыдно объяснять чужой маме мировоззрение своей. Я мялась и что-то мямлила. В общем, все закончилось очень некрасиво, подругу перевели в другую школу и больше мы не виделись, а в седьмом классе пришла Ира. Иру мама одобрила. Ира училась на одни пятерки и выглядела как девочка с рекламы самой красивой школьной формы. Все на ней сидело ловко, все ей удавалось, со всеми она была ровна и приветлива. Зато теперь я «скатилась». Не знаю, почему. Наверное, потому что быть слишком правильной тяжело. А может, от того, что вместо уроков я ем и читаю. Слишком много ем и очень много читаю.
Пока мамы нет дома, я быстро раздеваюсь и игнорируя кухню и диетический суп, сваренный специально для моего нетщедушного тела, достаю из шкафа Мегрэ или Стругацких и падаю в уютное кресло. Это самое счастливое время в сутках. Когда я сижу в своем кресле и читаю книги, заедая их чем попало. Мне все равно, что есть, но лучше, если это тушенка из банки и что-то хлебобулочное. Просто пообедать за столом на кухне я не могу, есть я могу только если на улице начинает хотя бы чуть-чуть смеркаться и при этом я что-то читаю. Потом приходит мама. Еще на пороге у нее бывает два вида настроения: добрая мамочка или медуза-горгона. С тех пор, как от нас ушел папа, второе случается чаще. Что вывело ее из себя за долгий день на работе, угадать сложно. Может быть занудные читатели, приходящие в библиотеку за книгами, может быть, то, что там нет ее любимой Ларисы Гузеевой, не знаю. Зато я заранее научилась угадывать ее настроение по тому, как открывается входная дверь. Обычно в это время я всегда сижу в кресле, вся засыпанная крошками и обставленная тарелками, а в руках у меня очередная запойная книга, но если идет Горгона, нужно вскочить со скоростью ветра и сделать вид, что делаешь уроки. Крошки стряхиваются на пол, тарелка заталкивается под диван, книжку я при этом складываю в учебник так, чтобы издалека казалось, что это тетради и их просто очень много. Она все равно придет и начнет ругаться, остается только потерпеть. Молчать и слушать. Если не молчать, можно нарваться на битье и таскание за волосы. Это не очень приятно, особенно в момент перехода — вот она еще стоит у двери в комнату, а вот она уже тянет тебя за волосы со стула, потому что ты хамка и не уважаешь мать.
Сегодня я схватила двойку по литре. Было сочинение «о чем ты мечтаешь», я ничего не написала. Сидела над тетрадкой и считала утекающие минуты. О чем я мечтаю... У меня есть две мечты, но писать такое в сочинении глупо. Начнется стыжение и ор до небес. Одна мечта попасть в волшебную квартиру, где будет стоять большой холодильник, полный всякой всячины. Там были бы пироги с вязигой, понятия не имею, что это, но звучит дико аппетитно, щучьи щеки, балыки, бараний бок и пудинг из Алисы, тефтельки и блинчики Карлсона, сладкий пирог и соленый окорок из Диккенса, салаты, бутерброды, колбасы и пиццы, и шоколадки, и булки, и отдельная морозилка несгораемого эскимо, которое можно есть, сколько захочешь и еще много-много книг, огромные шкафы с книгами по всем стенам и кресло, и больше ничего и никого. Закрыться в этой квартире и не выходить из нее неделю.
Ага, а что потом? Потом выйду и снова песня «и в кого ты такая уродилась, вся в папашу и свекровь. У меня талия осиная, у меня ножка маленькая, у меня спина ровная, а это что! Уже тридцать девятый, ну почему ты родилась непохожей на меня, я так хотела дочку — такую же как я!» Я бы тоже хотела быть маленькой, вот как мама или как Ирочка. А я не такая.
Я раздеваюсь и подхожу к зеркальному шкафу, чтобы встретиться со своей ненавистью и посмотреть ей в глаза. Это сложно вынести, но я долго рассматриваю себя со всех сторон, смотрю на складки, бугры, прыщи, маленькие заплывшие глазки, толстые уродливые ноги, сутулые плечи, жирные руки и бока. Вторая моя мечта — умереть, и я придумала, как это будет. Резать вены или прыгать с крыши слишком больно и неудобно, а вот чего-нибудь напиться в самый раз. Единственный затык, у нас нет дома ничего подходящего, но я придумала незаметно утащить что-нибудь с тумбочки Ирочкиной бабушки. Бабушка у Ирки классная, по утрам, пока внучка ест, а я стою в прихожей, она лежит в своей кровати в огромной белой сорочке с шитьем по краю и курит сигарету в мундштуке. Из коридора мне видны клубы дыма, медленно поднимающиеся к потолку и застревающие в бордовом абажуре. У нас дома такое было бы немыслимо, мама не выносит сигаретный дым и раньше нещадно гоняла папу на общий балкон, чтобы в квартире ничем не пахло.
Еще раньше мама ревновала его к каждому столбу и они дрались, пихая друг друга и пыхтя, точнее мама пыталась расцарапать ему лицо и порвать майку, а он держал ее за руки и выталкивал в маленькую комнату. Один раз ему удалось ее там закрыть, тогда она взяла со стола газету, порвала на куски и стала их поджигать, кидая папе под дверь. Я сидела на том же диване, где сижу сейчас, когда мы смотрим Ларису Гузееву, только тогда я смотрела, как из-под двери вылетают горящие газетные петарды и чернеет паркет. Потом они мирились и мама спрашивала меня ласковым голосом, кого я больше люблю — ее или «папашку». Существовал только один правильный ответ, и я презирала себя за то, что ни разу не сказала правду.
Тогда я стала подумывать о сценариях. Их было два. Я умираю по-настоящему. В этом случае, как у Тома Сойера, они все понимают, кого потеряли и как были ко мне несправедливы, но уже поздно. В большую комнату ставят две табуретки от кухонного гарнитура, на них водружают гроб со мной внутри. По бокам стоят родители, и я чувствую на своих щеках их огроменные слезы размером с голубиное яйцо. Нет, с куриное. Они рыдают надо мной, а я парю над всем этим великолепием, хихикаю и потираю ручки. Правда, тут не очень понятно, как мои щеки почувствуют родительские куриные слезы, если я буду мертва, холодна и тверда, как бревно. В этом месте мне становится страшно, и я начинаю думать о втором сценарии. Там я все-таки не умираю до конца, меня вовремя приводят в чувство, вызывают скорую и везут в больницу, где делают мощное промывание желудка. Промывание настолько мощное, что я еще неделю ничего не могу есть. Лучше даже две недели. И вот я лежу, бледнее больничных подушек, и ничего не ем, потому что там просто нет ничего съедобного. Один белый кафель, капельница и равнодушные окна, из которых ничего не видно. Так я представляю свое будущее избавление от всех проблем.
Но этот план провалился. Вчера вечером, когда я пошла гулять к иркиному дому, и мы сидели с ней на лавочке, она вдруг начала говорить каким-то странным утробным голосом, не глядя в мою сторону.
— Ты корррова, — сказала она. Поначалу я подумала, что в моей голове начали беседовать посторонние личности. — Жирная корова и тварь, — продолжила она, и я поняла, что мне не слышится, но что происходит было совсем не понятно. Ее голос был настолько тихим, а произносимое ее маленьким прелестным ротиком было настолько ужасным, что мне стало жутко, как на самом страшном сеансе самого страшного фильма. — Жирная корова, жиртрест, — говорила Ирочка, и я догадалась, что еще секунда, и она повернется и посмотрит мне в глаза. Почему-то это пугало сильнее всего, поэтому я встала и ничего не говоря, потопала в сторону дома на негнущихся ногах.
Утром она уже сидела за другой партой, и я поняла, что мы больше не дружим.
Утром же у нас была физра и когда урок закончился, Нелля Иосифовна, наша физручка, позвала меня в свой кабинет.
— Катя, у тебя скоро щеки из-за ушей будет видно, — сказала она, и словно не целясь, выстрелила резиновой пулей. Только та не разорвалась внутри, а застряла в организме, и от этого щеки начали раздуваться, краснеть и заполнять собой все пространство тесной маленькой комнатки.
— Ты давай что-то делай, пусть мама тебя на диету посадит, займись спортом. Прям в свинью превратилась, — продолжила она, беспечно потряхивая мелкими кудряшками и закидывая ноги в адидасовских кедах на свой учительский стол.
Мне всегда казалось, она хорошо ко мне относится. Я любила волейбол и лыжи, а то, что не могла прыгнуть через козла и залезть по канату, так не у всех же это должно получаться. Мне вообще казалось, никто не замечает, что я толстая. Это вижу только я, а для окружающих людей ничего не меняется. Но теперь стало ясно, что это не так.
Стало ясно, что мой позор видно всем и надо правда что-то делать.
Я иду по улице, уже утро, но все еще темно. Я делаю вид, что иду в школу, потому что мама может посмотреть в окно и увидеть, что я не вышла из подъезда, и не пошла наискосок по парку, и не перешла железнодорожные пути, и не исчезла в маленьком переулке, теряющемся в желтых и коричневых кленовых кронах. К переулку ведут две дороги, по одной люди идут к электричке, по другой, пошире, но подлиннее, обычно не ходит никто, и это определяет мой выбор. Я не могу смотреть встречным людям в глаза. Если в конце дороги, по которой я иду, появляется силуэт прохожего, начинаются мои невероятные мучения. Мне кажется, прохожий сейчас увидит меня и упадет в обморок от ужаса. Я начинаю озираться и думать, куда бы свернуть, но поздно, вот он уже близко, мои щеки надуваются, становясь пунцовыми, кажется, еще секунда и я лопну. В моем портфеле лежат учебники и книга из нашего домашнего шкафа. На самом деле я иду не в школу. Сейчас я поверну из переулка, сделаю большой круг и вернусь домой, постоянно избегая встречных людей, которые все как один в моем представлении знают, что я прогуливаю школу.
Я захожу в наш подъезд. Уже светло, все разошлись по работам и делам, дом затих и я, чтобы не понимать шума, иду пешком на девятый этаж. Там заканчивается дом и начинается чердак. Я очень осторожно открываю кованую железную решетку. Она должна быть на замке, но его кто-то сбил, и в этом месте остались отметины. Я иду выше, еще два пролета и я у входа на чердак. Он кажется бесконечным черным провалом — отсюда не видно места, где чердак заканчивается. Вчера я пришла сюда в первый раз и мне все время кажется, что в недрах этого пространства обитают какие-то неведомые монстры. Идти туда страшно, но и назад дороги нет. Мне надо похудеть, прежде, чем вернуться в мир нормальных людей. На входе в чердак кто-то поставил старый деревянный ящик. Он стоит здесь на манер стула, и я, стараясь не думать, кто сюда ходит кроме меня, устраиваюсь на ящике, долго слушаю звуки, которыми полнится дом, не нахожу ничего страшного и лезу в портфель.
Кроме собрания сочинений Льва Толстого дома не осталось ни одной книжки, которую бы я не прочитала. Я открываю заложенную с вечера страницу и проваливаюсь в придуманный мир.
На следующий день я снова сижу на ящике, на улице ощутимо холодает, отовсюду сквозит, оставаться до вечера на чердаке становится не сильно уютно, приходится время от времени вставать и прохаживаться в сторону чернеющего провала. Каждый день я захожу все дальше, а чердак и не думает заканчиваться. Мысленно я пытаюсь представить, как он продолжается на все девять наших подъездов, но даже в таком разрезе изнутри он ощущается больше, чем должен быть снаружи. Пахнет пылью, лифтом, жженой резиной, мусоркой и мокрыми тряпками. В дальнем углу, куда я дошла согревая ноги, валяются сваленные кучей матрацы и старая рваная одежда, и я стараюсь больше не забредать в ту сторону. Я читаю, пока не замерзну или пока лифт не начинает работать, развозя возвращающихся с работы людей. Шахта лифта близко и кажется, вот-вот кто-то выйдет на девятом этаже, поднимет голову и увидит носки моих ботинок, торчащие через решетку лестницы. Тогда я ухожу подальше от ящика, вглубь черного чердака и жду, когда мой пульс и грохот лифта успокоятся.
— Смотри не наступи, там грязно, — говорит мне фигура, чуть видимая в черноте чердака.
Сердце пропускает пару ударов, а потом бешено несется, ухая в барабанные перепонки. Ноги становятся ватными — хотелось бы дать деру, но, как говорится, пока нет такой возможности.
— Ты кто? — спрашиваю я мальчишку. Глаза немного привыкают к темноте и уже видно, что это не кошмарный бомж или страшный пьяница. Это мальчик, точнее парень, ростом чуть повыше, такой же слегка сутулый как я, и наверное где-то мой ровесник. На нем какое-то странного вида пальто, похожее на форму со стоячими воротничками, какие носили мальчики в пятидесятые годы прошлого века, и картуз — все на манер тех картинок, что попадались мне в учебнике.
— Я Коля. Николай Иртеньев, — щелкает он каблуками и улыбается. У него добрые глаза и очень хорошая улыбка.
— В смысле.. извини, но ты похож на того Колю, про которого я читаю вот в этой книжке, — киваю я на зеленый томик Толстого.
— Все верно, это я и есть. А ты уснула и вызвала джина из бутылки, — еще шире улыбается он.
— Хочешь сказать, сошла с ума? — почему-то от этой мысли мне ничуть не страшно.
— Нет, ты так усиленно читала про меня, что вызвала мой дух. Мы, персонажи книг, можем явиться перед читателем, если очень сильно захотеть.
— Да ладно придумывать. Ничего я не уснула. Ты просто тут тоже школу прогуливаешь, признавайся. Я уже третий день не хожу, — вспоминаю я о своей реальности и проблемы наваливаются с удвоенной силой.
— А зачем ты ее здесь прогуливаешь? — мой новый знакомый толкает маленькую дощатую дверь, и я вижу небо, с летящими по нему кусками мокрого снега, — разрешите пригласить вас на крышу, — он галантно протягивает руку в перчатке. Пара железных ступенек и мы оказываемся на воздухе.
— Я худею. У нас через неделю квест и дискотека, а я в платье не могу влезть. Малиновое такое, с поясом. Цвет фуксия, очень модное. Только я его натягиваю, а пояс уже не сходится.
— И как, получается худеть?
— Не получается, Коль... Это как раз и есть ужасная катастрофа. Если я не перестану есть по ночам, я не похудею, значит, не смогу пойти в школу, значит, навсегда останусь здесь сидеть. Знаешь, как я себя ненавижу за безволие.
— Да я сам такой же, — отмахивается он. — Каждый день обещаю себе начать новую жизнь, не объедаться, учить экзамен, всех любить. А прыщи! — он показывает на свой пламенеющий красным нос.
— Ты на овощи налегай, — неуверенно беру я его под руку и мы проходим до края крыши и обратно.
— Кать, давай ты все-таки завтра иди в школу. Узнают же, выпорят.
— А ты? Ты больше не придешь?
— Приду. Если захочешь. Только я не знаю, как это работает, но ты просто знай, что я есть.
— Ладно. Ты красивый, — вдруг выпаливаю я и замечаю, что мне легко и совсем не страшно смотреть ему в глаза.
— Шутишь, значит. Над человеком с таким широким носом, толстыми губами и маленькими серыми глазами, да?
Он делает вид, что сердится, но я вижу, что ему приятно.
— Ладно, мне пора. Я буду о тебе думать, — говорю я ему и радостно сбегаю вниз.
Дома мама сварила новый диетический суп, но я говорю, что вообще буду пить только воду и через три дня смогу надеть свое платье на дискотеку.
— Доченька, а как же мозг, ему же глюкозу надо, — говорит мама. — Я тут договорилась по блату с репетитором по математике, пойдешь сегодня вечером заниматься. А то совсем съехала, а поступать надо будет. А он бесплатно позанимается. Я договорилась, он нашей семье обязан.
«По блату» это любимое мамино после «подола» и «не поступишь».
— Пойду, — соглашаюсь я, — только почему математика, а не русский, например? Или литература, я тут двойку выхватила, — делаюсь я совсем смелой, улавливая настроение серии «добрая мамочка».
— Потому что он берет тебя бесплатно, а готовит на математику. Был бы по русскому, занималась бы русским, у меня денег нет тебе репетиторов еще нанимать, и так в копеечку влетаешь!
— Иду, иду! — чтобы не нарваться на резкую смену настроений, я одеваюсь и попив воды, выбегаю на вечернюю улицу.
Николай Никифорович живет в нашем же доме, в последнем девятом подъезде на первом этаже. Дверь открывает невысокий толстый старик с одутловатым бледным лицом и седыми усами в майке-алкоголичке и синих трениках.
В прихожей сильно пахнет бульоном, отставшими от стен обоями и старостью. Потолок обшит деревянными панелями. В комнате стоит мебельный гарнитур, орет большой ламповый телевизор и очень душно. Так душно, что окна совсем запотели и по ним как будто стекают капли пота.
— Душа моя, — произносит математический репетитор, — неприятно шевеля усами, — это Катенька, моя новая ученица!
Его душа выходит из кухни, где все это время гремела кастрюлями, и вытирает руки о передник. Это совсем маленькая, высохшая старушонка, на спине ее виднеется небольшой горб, обтянутый застиранным халатом в красный и розовый цветок.
— Какая свежая девочка, — скрипит она из-под горба, протягивая мне свою тощую лапку. Я здороваюсь и зачем-то приседаю, словно девочка из немецкой сказки.
Николай Никифорович ведет меня в дальние комнаты, сюда меньше проникает тяжелый запах пищи, но ощутимее пахнет старостью. Он притворяет дверь, усаживает меня за откидной столик и задает пример на тригонометрию, в которой я ничего не смыслю. Мы начинаем с азов, он объясняет как устроен тригонометрический круг, выводит несколько формул и говорит, что пора сделать перерыв.
— Не хотите ли мороженого, Катенька? — его усы снова шевелятся. Я, как приличная девочка, разумеется, отказываюсь. Поем я и дома, вернее, я вообще решила обходиться без еды. — Катенька, — он берет меня за руку, — у вас такие красивые пальчики.
Я содрогаюсь и молчу.
— Все ровненькие, а мизинчик такой немножко кривенький, смотрите. Ну что за прелесть! — Николай Никифорович берет мой мизинец и тянет к себе. Я выдергиваю руку.
— А может быть компота? Со сливами! — оживляется он, подскакивает и с неожиданной прытью отворяет дверь балкона. Там, в линолеумном полу показывается крышка люка. В их балконе вырыт большой вместительный погреб, сообщает мне Николай Никифорович. «Поближе к земле», — зачем-то добавляет он, подмигивает, открывает люк и лезет за банкой, а я вижу черноту подвала, уходящего куда-то ощутимо вниз. Дождавшись, когда его лысина скроется из вида, я отступаю в большую комнату, чтобы быть поближе к выходу. По телевизору показывают любимый мамин фильм. Здесь он кажется чем-то понятным и родным посреди чужого океана безумия. Когда я вхожу в комнату, героиня стоит на берегу реки и задумчиво слушает протяжные гудки проплывающих пароходов. До цыганских плясок еще далеко. Я забиваюсь в угол, как недавно у Ирочки и чувствую, что сейчас зарыдаю.
— Ну, — бросает мне Лариса через плечо.
— Лариса, простите я не знаю, как вас по отчеству, помогите мне пожалуйста, можно я отсюда уйду! — взмаливаюсь я, хватаясь за пульт от телевизора, как за спасительную соломинку.
— Ты пульт-то положи, — поводит плечами Лариса. — Ненавидела, значит, меня, ненавидела, а теперь помогите и можно я уйду. А что Кольку своего не попросишь?
— А я не знааю, как его выыызывааать, — мое лицо кривится и начинает реветь.
— Не знает она. А каково мне живется, ты знаешь? Ты хоть представила хоть раз, как я живу в этих условиях! «Сбежать с пузатым», — резко поворачивается она, передразнивая мои мысли и мне делается стыдно. — Куда я побегу, дура ты, малолетняя! С цыганами в табор, да? Со стариками? А вот сама не хочешь со стариком пальчиками крутить чего-то, а? — она уже орет прямо с той стороны экрана, становясь еще красивее и в бешенстве срывает с себя шляпу, но тут же успокаивается и мелодично произносит: — Они специально все деревом обшили, видишь, потолок непробиваемый. Не услышит тебя Коля. Ладно. Отойди-ка.
Я отхожу к двери. Телевизор вдруг как будто чихает, раздается хлопок и трубка вспыхивает синим огнем, который мгновенно перекидывается на занавески. Я бегу, не чуя под собой ног, рывком открываю дверь и вываливаюсь на мокрую улицу.
Три дня я ничего не ем и исправно посещаю школу. Каждый раз, когда рука тянется к батону или колбасе, я вспоминаю окно, по которому катятся капли, и жирный запах бульона начинает заползать в мои ноздри. Репетитор временно съехал из квартиры, говорят, электропроводка была неисправна и случился большой пожар. Мама волнуется, что отпустила меня в такое ненадежное место, а я волнуюсь, что завтра мне идти на дискотеку, а пояс так и не сходится на талии. А вдруг меня увидит Ирочка и скажет что-нибудь ужасное? Только не тихим замогильным голосом, а громко, так, что будет слышно всем — и моим одноклассникам, и старшим классам. А если придет Нелли Иосифовна, и мои щеки снова начнут надуваться, как два воздушных шара? А если меня вообще никто не заметит и не пригласит танцевать, зачем тогда все это, и платье, и три дня голода, когда болит и кружится голова, и все постоянно едет вбок и в сторону? А если все будут смотреть на меня и смеяться?
Я лежу в кровати, ворочаюсь и не могу заснуть, в бок упирается что-то твердое — это книга, которую я хотела почитать перед сном. Я открываю наугад и попадаю в то место, где герой едет к Валахиным, придумывая себе новую Сонечку с изрезанным и, скорее всего, подурневшим лицом, а потом сам себя ставит в неловкое положение, решая, что вот именно сейчас ужасно в нее влюблен.
— Вольно же вам надо мною смеяться, — раздается его голос со стороны моего письменного стола. — Вы в таком конфузе никогда и не были, наверное, — я бросаю книгу, вскакиваю с постели и хочу кричать, но он ловит меня на лету и зажимает мне рот своей широкой ладонью: — Тссс, тихо, Катя, разбудишь всех, — шикает он.
— Коля! Коля! — шепчу я, почти выкрикивая его имя.
— Не спится? — улыбается он.
— Коля, но как же ты появился, прямо здесь! А я тут страдаю. Ну просто мучение, завтра как на казнь — будет вся старшая школа, а представь, если Ирочка скажет, что я корова и жиртрест. И зачем мне эта дискотека, и зачем я ничего не ем, и надеть вообще нечего! Пошли завтра со мной, а?
— Нет, завтра не могу. Но зато могу прямо сейчас. Я тут подумал, раз судьбе моей было угодно ответить на твой читательский призыв, так пусть эта встреча запомнится тебе надолго. Если завтра, как ты говоришь, идти на казнь, пусть ночь перед казнью будет по-настоящему прекрасной. Пошли.
— Куда пошли?
— Не спрашивай, поднимайся.
Я закуталась в мамин банный халат, всунула ноги в тапки с помпонами, и мы пошли на крышу. Я знала, что он поведет меня туда, но не представляла, что там увижу. Сначала не было ничего необычного — те же сквозняки, та же вонь и сваленные в углу тряпки, но мы шли дальше, туда, где я никогда не бывала до этой ночи. В самую темноту чердака, в самое чернильное сердце неизведанного. Мы шли очень долго, я начала путаться в полах халата и отставать, но вот, наконец, остановились. Вокруг стояла полная, абсолютно черная, кромешная тьма. Звякнули невидимые ключи, это Николенька открыл какую-то дверь. На меня хлынул поток света тысячи люстр. Мы оказались в середине бала. По паркетному зеркалу пола скользили великолепные пары, изящные дамы и их кавалеры беседовали, прохаживаясь возле колонн, и повсюду лились то бравурные, то нежные звуки музыки. Вдруг я заметила, что всё остановилось и все смотрят на нас.
— Мадмуазель, — громко воскликнул Николя, протягивая мне руку, — Могу ли я надеяться, что вы удостоите меня танцевать с вами вальс?
Из книжек я помнила, что даме полагается склониться в реверансе и подать кавалеру левую руку. Дальше я видела только его глаза и несущиеся вокруг подсвечники, музыкантов, танцующие пары, кринолины, бокалы с шампанским и Ларису Гузееву в объятиях солидного господина.
— Но как же так?! — успела крикнуть я ей.
— Я подумала, что помереть всегда успею! — ответила она и умчалась в новом вихре танца.
— Катя, проснись! Катя! — кто-то кричит как будто из-под воды и трясет меня за плечи. Я медленно всплываю из своего почти летаргического сна. Это мама. — Ты все проспишь, квест в три, потом дискотека, вставай!
Я вскакиваю, заполошно собираюсь — пояс застегивается как надо, видимо, ночные пляски сделали свое дело. И вот, уже на пороге поворачиваюсь назад, ощущая себя королевой если не всей вселенной, то этого мирка точно.
— Мам, ну как я тебе? — мама сидит тут же, в кресле прихожей.
— Жирная. Но красивая, — пригвождает она, и я делаю первый шаг в безвоздушное пространство.
-
ваще читал и улыбался . такое естественное и правильное повествование. утягивает в повествование авторша прекрасная . это редко лично для меня .
3 -
Тоже не испытывал особых симпатий к персонажам "Бесприданницы".
1 -
-
-
Татка Боброва, а я не утверждал, что мне не понравилось.)) Я написал, что персонажи малосимпатичны.
3 -
Поскольку это глубинно очень классический и правильный текст, просто восхищусь изобретательностью в сцене с диалогом и порадуюсь за то, что у моей дочери, кажется. переходный период подходит к концу.
Я часто думал, что если не будет такой матери или отца-горгоны, то ребёнок будет счастлив. Но, к сожалению, изнутри мир совершенно другой. И, возможно, у меня когда-нибудь получится расспросить дочь про то время, когда она формировала свой внутренний мир. Как Ваша героиня...
1 -
-
да, счастье взрослеющих детей это сложная штука, не всегда исходящая только из какого-то набора необходимых условий. все так
1 -
Да, когда рос - казалось - вот отстанут, дадут выбирать самому - и всё будет круто. Ну вот воплотил это в жизнь. Результат не совсем такой, конечно. Но и насильно эту модель не хотелось внедрять...
1 -
Наверное, не могу быть здесь объективной, уж слишком больная тема, слишком близкая. Но это - шедевр.
2 -
Меня в детстве закармливали, потому что ничего не ел и был худым как жердь. Помню застолья в праздники и полно всяких вкусностей (это я теперь понимаю, что это были вкусности, а тогда только мордой крутил), а я думаю, как бы поскорее улизнуть на улицу к друзьям и подружкам. Вернуть бы то золотое время, я б модель поведения кардинально сменил. Метелил бы как не в себя и ещё добавки просил.
По поводу шедевра согласен
1 -
Меня никто не закармливал особо, я сама...это было сильнее меня.
1 -
-
Маму Катину захотелось взять за плечи и хорошенько встряхнуть, чтоб у неё в голове всё встало как надо, Катю ободрить и утешить, Иосифовну в кедах разуплотнить и уволить, а Никифорыча тоже разуплотнить, но предварительно заставить узаконить перепланировку балкона.
Не знаю, нужно ли говорить, что написано замечательно, это ж очевидно, но на всякий случай говорю
2 -
всех злодеев в погреб посадить) спасибо!
1