Пушкин с юга на север. Топография чувств — 11

В марте 1830 года, приехав в Москву, поэт разрывался меж двух огней: он часто бывал у Гончаровых и не менее часто — у Ушаковых.
Сёстры Ушаковы, Екатерина и Елизавета, приняли его вполне благосклонно. Катерина оттаяла и не помнила зла, хотя и была теперь помолвлена с другим... Как-то раз Лиза Ушакова — бог весть, в шутку или всерьёз — попросила его составить список женщин, которых он в прежние годы любил. И Пушкин написал ей в альбом два столбца женских имён... Впоследствии биографы назовут этот перечень любовных побед, засвидетельствованных рукой поэта, «донжуанским списком Пушкина».
Между тем продолжались и кутежи, и карты, и скоротечные адюльтеры с чужими жёнами — жизнь поэта крутилась, словно в стремительном калейдоскопе, и он, безотчётно подчиняясь естественному инстинкту самосохранения, стремился вырваться из этого порочного круга. В конце апреля Пушкин второй раз посватался к Натали Гончаровой. И согласие наконец было получено.
«Натали — моя сто тринадцатая любовь», — признался он княгине Вяземской.
А 8 июля 1830 года из-под пера поэта родился сонет «Мадонна», обращённый к его юной невесте:
Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.
В простом углу моем, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш божественный спаситель —
Она с величием, он с разумом в очах —
Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.
Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
ГЛАВА 8. НАТАЛИ И ДРУГИЕ
Хорошо зная переменчивый нрав своего друга, князь Вяземский не верил в твёрдость матримониальных устремлений Александра Сергеевича. В ответ на уверения своей супруги Пётр Андреевич писал ей:
«Ты меня мистифицируешь, заодно с Пушкиным, рассказывая о порывах законной любви его. Неужели он в самом деле замышляет жениться, но в таком случае, как же может он дурачиться? Можно поддразнивать женщину, за которою волочишься, прикидываясь в любви к другой, и на досаде её основать надежды победы, но как же думать, что невеста пойдёт, что мать отдаст свою дочь замуж ветренику или фату, который утешается в горе. Какой же был ответ Гончаровых? Впрочем, чем более думаю, тем более уверяюсь, что вы меня дурачите...».
И — спустя короткое время:
«Все у меня спрашивают: правда ли, что Пушкин женится? В кого он теперь влюблён между прочими? Насчитай мне главнейших...». «Скажи Пушкину, что здешние дамы не позволяют ему жениться... Да неужели он в самом деле женится?»
А Елизавета Михайловна Хитрово боролась с ревностью к Натали Гончаровой и писала Пушкину послания, полные тоски и обречённости, и вместе с тем — обожания и преданности:
«Прозаическая сторона брака — вот чего я боюсь для вас! Я всегда думала, что гений поддерживает себя полной независимостью и развивается только в беспрерывных бедствиях, я думала, что совершенное, положительное и от постоянства несколько однообразное счастье убивает деятельность, располагает к ожирению и делает скорее добрым малым, чем великим поэтом... Может быть, после личного горя это больше всего меня поразило в первую минуту... Богу было угодно, как говорила я вам, чтобы у меня не было и тени эгоизма в сердце. Я размышляла, боролась, страдала и наконец достигла того, что сама теперь желаю, чтобы вы поскорее женились. Поселитесь с вашей прекрасной и очаровательной женой в хорошеньком деревянном опрятном домике, навещайте по вечерам тётушек, чтоб составлять им партию, и возвращайтесь счастливым, спокойным и благодарным провидению за сокровище, доверенное вам. Забудьте прошлое и да принадлежит ваше будущее только жене и детям.
Я уверена, из того, что я знаю о мыслях императора относительно вас, что если бы вы пожелали какое-либо место, близкое к нему, вам его дадут. Может быть, этим не следует пренебрегать — это со временем приведёт вас к независимости в ваших денежных делах и в вашем отношении к правительству.
Государь так хорошо расположен, что вам не нужно никого — но ваши друзья, конечно, разорвутся на части для вас, — родные вашей жены тоже могут быть вам полезны. Я думаю, что вы уже получили моё коротенькое письмо.
Ничто, в сущности, не изменилось между нами — я буду вас видеть чаще... (если бог даст мне вас ещё увидеть). Отныне моё сердце, мои заветные мысли — будут для вас непроницаемой тайной и мои письма тем, чем они должны быть. Океан будет между вами и мной, но рано или поздно вы всегда найдёте во мне для себя — вашей жены и ваших детей — друга, подобного скале, о которую всё разобьётся. Рассчитывайте на меня, на жизнь и на смерть, располагайте мною во всём и без всякого стеснения. Устроенная так, чтобы всё предпринимать для других — я являюсь ценным человеком для своих друзей; мне всё нипочём — я иду разговаривать с влиятельными людьми, не унываю, возвращаюсь, — время, нравы, ничто меня не обескураживает. Тело моё не страдает от моего усталого сердца — я ничего не боюсь — я многое понимаю, и моя деятельность на пользу других является столько же милостью неба, сколько и следствием положения моего отца в свете и душевного воспитания, где всё было основано на необходимости быть полезной другим.
Когда я утоплю мою любовь к вам в слезах, я останусь всё же тем же страстным, нежным и безответным существом, которое готово для вас в прорубь, — так я люблю даже тех, кого люблю немного».
Что же до Анны Керн, то она в своих «Воспоминаниях о Пушкине» описала случай, когда поэт, уже будучи женатым, внезапно проявил к ней внимание, хотя она давно уже ничего подобного не ждала от него:
«Когда я имела несчастие лишиться матери и была в очень затруднительном положении, то Пушкин приехал ко мне и, отыскивая мою квартиру, бегал, со свойственною ему живостью, по всем соседним дворам, пока наконец нашёл меня. В этот приезд он употребил всё своё красноречие, чтобы утешить меня, и я увидела его таким же, каким он бывал прежде. Он предлагал мне свою карету, чтобы съездить к одной даме, которая принимала во мне участие; ласкал мою маленькую дочь Ольгу, забавляясь, что она на вопрос: "Как тебя зовут?" — отвечала: "Воля!" — и вообще был так трогательно внимателен, что я забыла о своей печали и восхищалась им, как гением добра. Пусть этим словом окончатся мои воспоминания о великом поэте».
Но стихи Пушкин теперь обращал не к покинутой Анне Петровне, а к возлюбленной Натали:
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змиёй,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит мир последних содроганий!
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаёшься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом всё боле, боле —
И делишь наконец мой пламень поневоле!
***
Однажды Пушкин посетил Константина Батюшкова, который после своего возвращения из психиатрического заведения Зонненштайн в Саксонии жил в Москве на попечении у Екатерины Фёдоровны Муравьёвой и всё глубже погрязал в пучине безумия. В феврале 1830 года Батюшков сильно простудился и продолжительное время был очень плох. Полагая, что он скоро отойдёт, Муравьёва 22 марта заказала всенощную, на которую собрались многие его друзья. Среди прочих явился и Пушкин: после окончания службы Александр Сергеевич вошёл в комнату Батюшкова и едва узнал своего товарища по литературному обществу «Арзамас» — человека, о коем он сам как-то раз, будучи восхищён очередным его стихотворением, с жаром воскликнул: «Что за чудотворец этот Батюшков!». Ещё в 1825 году, узнав о душевном недуге Константина Николаевича, Пушкин писал Кондратию Рылееву: «...Что касается до Батюшкова, уважим в нём несчастия и не созревшие надежды. Прощай, поэт». И теперь, спустя пять лет, Александр Сергеевич попытался заговорить со старшим собратом по перу, однако глаза у больного были пусты, и он ни словом, ни жестом не выказал признаков того, что понимает обращённую к нему речь.
Невольно вспомнилась Пушкину последняя вменяемая поэза Батюшкова, притом явившаяся одним из лучших его произведений — «Изречение Мельхиседека»:
Ты помнишь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шёл долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
— Он решительно никого не узнаёт, — рассказала Пушкину Екатерина Фёдоровна Муравьёва. — До того, как простудился, ему надолго вышло облегчение против прежнего... Раньше Константин Николаевич в такое буйство впадал, что хоть святых выноси, а после минувшего Рождества изрядно попустило болезного: на диво смирно себя вёл, ходил безобидно да разговаривал сам с собою. Не то и вовсе молчал, это было ему даже интереснее. И то сказать, разговоры ведь у него всегда одни и те же — о том, будто его преследуют тайные недруги...
Покинул дом Муравьёвых Пушкин в чрезвычайно расстроенных чувствах. В продолжение последующих нескольких лет его мысли нет-нет и возвращались к тому, сколь шатко душевное благополучие человека и сколь несправедлива и страшна утрата оного. Этакое состояние, пожалуй, куда хуже смерти.
Под гнётом упомянутых мыслей спустя три года у Александра Сергеевича родилось стихотворение:
Не дай мне бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в тёмный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решётку как зверка
Дразнить тебя придут.
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров —
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
Между тем Батюшков, вопреки ожиданиям окружающих, к маю совершенно оправился от простуды и даже стал выходить на улицу. Душевная болезнь, разумеется, никуда не делась.
В 1833 году Константина Николаевича перевёз в Вологду его племянник и поселил в своей семье. С тех пор миновало двадцать два года, прежде чем старый поэт ушёл из этого мира, пережив всех своих друзей. Впрочем, трудно представить, что это была за жизнь. Во всяком случае, в одну из редких минут просветления разума, когда его спросили, отчего он больше не пишет стихи, Батюшков признался:
— Что писать мне и что говорить о стихах моих? Я похож на человека, который не дошёл до цели своей, а нёс он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди узнай теперь, что в нём было!