Пушкин с юга на север. Топография чувств — 10

В лагерь действующего войскового корпуса Пушкин прибыл 13 июня, а уже на следующий день ему довелось принять участие в перестрелке с турецкими всадниками. Ещё через пять суток – после поражения турецкой кавалерии Гагки-паши и передовых войск эрзерумского сераскира – поэт участвовал в преследовании бегущего неприятеля… Словом, сразу настала совсем другая жизнь.
На войне Александру Сергеевичу понравилось. По крайней мере, всё прошлое отодвинулось в даль, почти соизмеримую с навью.
В армии генерала Паскевича он встретил многих своих знакомцев и друзей: в числе прочих – Льва Пушкина, младшего своего брата, и Николая Раевского, бывшего в ту пору командиром Нижегородского драгунского полка. Жил поэт в палатке Раевского, а когда разъезжал среди войск в чёрном сюртуке и блестящем цилиндре, солдаты говорили ему вслед:
– Батюшка поехал.
Они принимали Пушкина за полкового священника.
Впрочем, поэт не изменял своим манерам и, как метко заметил один из его приятелей, старался быть на всех свадьбах женихом и на всех похоронах покойником. В качестве иллюстрации к данному утверждению приведу здесь воспоминания есаула Петра Григорьевича Ханжонкова, служившего в конной донской артиллерии:
«Начальник наш Андриянов поехал погостить в Кар-Агачи, куда и я отправился с рапортом к нему. Погода стояла тёплая и ясная к концу сентября. Вот, приезжаю я в Кар-Агачи часов в 10 утра, и на лихом донском коне; проехал шагов двести, как отворяется окно и знакомый драгунский офицер Папков кричит: «Ханжонков! Заезжай к нам, пожалуйста, заезжай!»… В это время подошёл к открытому окну незнакомый мне господин в статском сюртуке серого цвета и, обращаясь ко мне, сказал: «Да заезжайте же хоть на минуту». Не могу объяснить почему, но я невольно повиновался приятному голосу этого незнакомца и заехал к Папкову. Вхожу в комнату, здороваюсь с Папковым и кланяюсь незнакомцу. Тогда Папков, указывая на этого господина, спрашивает: «Знаешь, кто такой?» Я отвечал, что не имею удовольствия знать. «Это Александр Сергеевич Пушкин», – сказал Папков. Представьте же себе, как я был озадачен именем и самим Пушкиным, хотя и знал, что он был тогда на Кавказе. Сначала я сильно сконфузился и не помню уже, как отрекомендовался ему. Пушкин улыбнулся, пожал мне руку, тут же назвал меня другом и приказал подать шампанского «Запить здоровье нового друга», как он выразился…
Даже и теперь, на старости, я чувствую истинное удовольствие при воспоминании этого знакомства и благородного характера Пушкина, о чём сейчас и расскажу вам.
Между тем начали входить драгунские офицеры, и скоро собралось их у Пушкина и Папкова человек двенадцать. В числе офицеров пришёл и мой приятель, Николай Михайлович Караяни.
…Скоро подали закуску с винами и шампанским; закусили и начались тосты; при этом Пушкин сказал такой экспромт, от которого мы повалились со смеху и закричали ему «браво!». Я уже запоздал и спешил идти, но подгулявшие офицеры ещё удерживали меня; да, спасибо, выручил Александр Сергеевич. Обращаясь к офицерам, он сказал: «Господа, пусть идёт – у него есть дело». Потом ко мне: «Смотри же, Ханжонков, – на обратном пути к нам поскорее, а если не зайдёшь, то назову тебя злодеем!»…
Справившись по службе, я на третий день снова приехал в Кар-Агачи, да ещё с двумя офицерами нашей батареи.
Приехали мы прямо к Папкову и Пушкину, и встретили нас по-приятельски. Пушкин получил тогда из Петербурга порядочный куш денег за свои сочинения, и потому у него постоянно было много офицеров, и шампанское лилось рекой. Сам он был душою общества, и мы ловили каждое его слово. Задаст вдруг тему, и начнётся между молодёжью общий живой разговор; а сам-то он говорит увлекательно, красноречиво, так и сыплет, замолчим и слушаем…
…Двое суток мы пировали, как вдруг веселье наше было прервано весьма неприятной историей. Когда кизлярка, шампанское и другие напитки порядочно отуманили у некоторых головы, тогда между офицерами начались такие откровенности, каких и не должно быть. Хозяин и любимец Пушкина, Папков, выразился очень резко на счёт всеми уважаемой дамы – жены полковника N и при этом задел намёком Караяни. Караяни вспылил, начались крупные речи, и кончилось тем, что Караяни вызвал Папкова на дуэль.
…Оба обратились к Пушкину с просьбой быть у них секундантом. Горячо и настойчиво уговаривал соперников Пушкин, чтобы они прекратили ссору и помирились. И как превосходно говорил он, обращаясь то к Караяни, то к Папкову, но напрасно: они были непреклонны и просили Пушкина в секунданты… «Хорошо, господа, – у одного из вас я буду секундантом, по жребию, а другого секунданта вы позволите выбрать мне. Согласны?» Караяни и Папков согласились. Время и место были назначены завтра, в шесть часов утра, в небольшой рощице близ Кар-Агачи, драться на пистолетах. Решимость Пушкина быть секундантом и удивила нас, и порадовала. Пушкин сделал два билета, написал фамилии соперников, положил их в шапку и поднёс Караяни и Папкову. Они вынули билеты: Пушкин – секундантом у Папкова. Секундантом Караяни Пушкин избрал князя Мадатова.
…Когда Папков ушёл, Пушкин выслал прислугу, затворил двери, сообщил всем нам план предстоящей дуэли и убедительно просил содействовать, на что все офицеры охотно согласились и дали слово хранить все сообщённое им в глубокой тайне. Пушкин был сильно встревожен, хотя и старался казаться спокойным. Нас, офицеров, было двенадцать человек, и почти бессонную ночь провели мы у Пушкина. Сам он не спал и два раза уходил куда-то с Мадатовым. Вот начало рассветать, и все офицеры, кроме Мадатова, ушедшего вперёд, вышли от Пушкина с большой осторожностью и направились к рощице, к которой через полчаса приехал Караяни с Мадатовым, а вслед за ними и Панков с Пушкиным.
…И когда соперники стали на указанных местах с пистолетами, тогда Пушкин, обращаясь к нам, сказал: «Господа, прошу слушать команду – стрелять по третьему разу. Начинаю: раз».
Вдруг заиграл оркестр музыкантов, искусно укрытый в роще; а мы, офицеры, каждый с двумя бутылками шампанского в руках, мгновенно стали между Караяни и Папковым... Такая неожиданность сильно их озадачила, и они зароптали, особенно Караяни. Но тут уже Александр Сергеевич действовал как истинный гений-примиритель и говорил с такою силою и увлечением, что не только мы, но и соперники были тронуты. Помню слова Пушкина. «Господа! Если совершится убийство, то оно погубит и меня с вами, и всех нас. Умоляю вас именем Бога и России помиритесь!» Пушкин был страшно взволнован, тяжело дышал, и сверкающие глаза его наполнились слезами; быстро подходил он то к Караяни, то к Папкову, но они не поддавались. Наконец Папков опустил пистолет, подошёл к Караяни и сказал: «Караяни! Я не прав перед тобою за сказанные вчера оскорбительные слова и прошу меня извинить». Караяни подал руку Папкову. Все обрадовались и бросились обнимать и целовать Караяни, Папкова и Пушкина. Шампанское полилось рекой, роспили его несколько дюжин: пили и музыканты, щедро одарённые офицерами.
Потом я ещё раз повстречался с Александром Сергеевичем Пушкиным в Азиатской Турции, на Сангаила, за Карсом. Верхом на великолепной арабской лошади он подъехал вместе с Караяни к нашей батарее. Издали он узнал меня и закричал: «Здравствуй, Ханжонков! А что, тебя ещё не убили?» – «Слава Богу, Александр Сергеевич; как видите, жив и здоров». – «Ну, и слава Богу!»
Это было последнее моё свидание с незабвенным Александром Сергеевичем Пушкиным».
***
Офицеры берегли поэта и старались в открытый бой его не пускать. Впрочем, это удавалось не всегда. Наконец Арзрум капитулировал, и 27 июня на стенах цитадели подняли русское знамя.
Командующий Кавказской армией граф Иван Фёдорович Паскевич перешёл из лагеря на жительство во дворец арзрумского сераскира, и Пушкин стал его гостем.
В середине июля между ними состоялся такой разговор:
– Александр Сергеевич, я не могу допустить вашего дальнейшего присутствия в армии, – объявил Паскевич. – Ваша жизнь нужна России и, если вас убьют, этот грех ляжет на мою душу.
– Помилуйте, да что же со мной может случиться, если меня всеми правдами и неправдами стараются удерживать в тылу, словно пленника? – возразил Пушкин.
– И всё же на войне никто не застрахован от неожиданностей. К тому же в Арзруме, начинается чума: уже множество случаев, насколько мне ведомо…
– Да, я знаю.
– Откуда?
– Мне сказал об этом Коновницын, стоявший в карауле.
– Что ж, тогда и разъяснений других не требуется. Не обессудьте, милостивый государь, но я вынужден распорядиться, чтобы вы покинули театр боевых действий.
Война – другое дело, но чумы Пушкин устрашился. «Мне тотчас представились ужасы карантина, – вспоминал он, – и я в тот же день решился оставить армию. Мысль о присутствии чумы очень неприятна с непривычки. Желая изгладить это впечатление, я пошёл гулять по базару. Остановясь перед лавкою оружейного мастера, я стал рассматривать какой-то кинжал, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Я оглянулся: за мною стоял ужасный нищий. Он был бледен как смерть; из красных загноённых глаз его текли слёзы. Мысль о чуме опять мелькнула в моём воображении. Я оттолкнул нищего с чувством отвращения неизъяснимого и воротился домой очень недовольный своею прогулкою.
Любопытство, однако ж, превозмогло; на другой день я отправился с лекарем в лагерь, где находились зачумлённые. Я не сошёл с лошади и взял предосторожность стать по ветру. Из палатки вывели нам больного; он был чрезвычайно бледен и шатался как пьяный. Другой больной лежал без памяти. Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление, я обратил внимание на двух турков, которые выводили его под руки, раздевали, щупали, как будто чума была не что иное, как насморк. Признаюсь, я устыдился моей европейской робости в присутствии такого равнодушия и поскорее возвратился в город…».
Несколько дней заняли приготовления в дорогу и прощание с боевыми товарищами, а 21 июля в сопровождении надёжного конвоя поэт отправился на север, увозя с собой турецкую саблю, подаренную ему на прощание генералом Паскевичем. Он увозил с собой россыпи замыслов и рифм, и уже сложившиеся стихотворения:
Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш;
На холме пред казаками
Вьётся красный делибаш.
Делибаш! не суйся к лаве,
Пожалей своё житье;
Вмиг аминь лихой забаве:
Попадёшься на копьё.
Эй, казак! не рвися к бою:
Делибаш на всём скаку
Срежет саблею кривою
С плеч удалую башку.
Мчатся, сшиблись в общем крике…
Посмотрите! каковы?..
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.
Кроме того, Пушкин привёз с собой кипу путевых заметок. Сразу привести их в порядок руки не дошли, и лишь спустя несколько лет он дописал травелог «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года», который был опубликован в 1836 году.
Впрочем, далеко не все рукописные заметки Пушкина вошли в его «Путешествие…». Например, вот этот отрывок, описывающий встречу на Кавказе двух отрядов казаков – он был уничтожен П. В. Анненковым, но сохранился в копии среди черновых записей:
«Обе толпы съехались и обнялись на конях, при свисте пуль, в облаках дыма и пыли. Обменявшись известиями, они расстались и догнали нас с новыми прощальными выстрелами. «Какие вести? – спросил я у прискакавшего ко мне урядника – «Всё ли в доме благополучно?» – Слава богу, – отвечал он, – старики мои живы, жена здорова. – «А давно ты с ними расстался?» – Да, вот уже три года, хоть по положению надлежало бы служить только год. – «А скажи, – прервал его молодой армейский офицер, – не родила ли у тебя жена во время отсутствия?» – Ребята говорят, что нет, – отвечал весёлый урядник. – «А не блядовала ли без тебя?» – Помаленьку, слышно, давала. – «Что же, побьёшь ты её за это? – А зачем её бить? Разве и я безгрешен? – «Справедливо; а у тебя, брат, – спросил я другого казака, – так ли честна хозяйка, как у урядника?» – Моя родила, – отвечал он, стараясь скрыть свою досаду. – «А кого бог дал?» – Сына. – «Что ж, брат, побьёшь её?» – Да посмотрю: коли на зиму сена припасла, так и прощу, – коли нет, так побью. – «И дело, – подхватил товарищ, – побьёшь её, да и будешь горевать, как старик Черкасов; смолоду был он дюж и горяч; случился с ним тот же грех, как с тобой; поколотил он хозяйку так, что она после того 30 лет жила калекой. С сыном его случилась та же беда. И тот было стал колотить молодицу, а старик-то ему: «Слушай, Иван, – оставь её; посмотри на мать: и я смолоду поколотил её за то же, да и жизни не рад». – Так и ты, продолжал урядник, – жену-то прости, а выблядка посылай чаще по дождю»... – Ладно, ладно, посмотрим, – отвечал казак. – «А в самом деле, – спросил я, – что ты сделаешь с выблядком?» – Да что с ним делать? Корми, да отвечай за него, как за родного. – «Сердит, – шепнул мне урядник: – теперь жена не смей и показаться ему, – прибьёт до смерти». Это заставило меня размышлять о простоте казачьих нравов. «Каких лет у вас женятся?» – Да лет 15-ти. – «Не слишком ли рано? Муж не сладит с женой». – Свёкор, если добр, так поможет».
Кавказ занимал большое место в воображении поэта и после этой поездки долго не отпускал его. Вернувшись в Москву, Пушкин остановился в гостинице «Англия», в Глинищевском переулке, и 20 сентября написал стихотворение:
Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины:
Орёл, с отдалённой поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.
Отселе я вижу потоков рожденье
И первое грозных обвалов движенье.
Здесь тучи смиренно идут подо мной;
Сквозь них, низвергаясь, шумят водопады;
Под ними утёсов нагие громады;
Там ниже мох тощий, кустарник сухой;
А там уже рощи, зелёные сени,
Где птицы щебечут, где скачут олени.
А там уж и люди гнездятся в горах,
И ползают овцы по злачным стремнинам,
И пастырь нисходит к весёлым долинам,
Где мчится Арагва в тенистых брегах,
И нищий наездник таится в ущелье,
Где Терек играет в свирепом веселье;
Играет и воет, как зверь молодой,
Завидевший пищу из клетки железной;
И бьётся о берег в вражде бесполезной
И лижет утёсы голодной волной...
Вотще! нет ни пищи ему, ни отрады:
Теснят его грозно немые громады.
***
В ноябре Пушкин приехал в Петербург, где занялся организацией «Литературной газеты»…
Любовь – одновременно к двум девушкам – изрядно поостыла. «Правда ли, что моя Гончарова выходит за архивного Мещерского? – писал он князю Вяземскому в конце января. – Что делает Ушакова, моя же?». (Первая фраза объясняется тем, что мать Натальи Гончаровой в это время деятельно подыскивала для дочери более выгодную партию, нежели Пушкин, и разнообразные слухи на сей счёт доходили до него).
Поэт был частым посетителем театральных кулис. Изрядную дань, как и прежде, отдавал он Бахусу и Венере. Кроме того, Пушкин со своими друзьями нередко захаживал к Софье Астафьевне: эта пышнотелая дама с пробивавшимися над верхней губой тёмными усиками содержала известный в Петербурге «весёлый дом», который пользовался популярностью среди гусар и светской молодёжи. Девицы здесь говорили по-французски, пели и музицировали… Трёхэтажный особняк, в котором размещалось заведение Софьи Астафьевны, Пушкин начал посещать ещё в лицейские годы вместе Дельвигом, Пущиным, Кюхельбекером, Данзасом и другими однокашниками… «Мы вели жизнь довольно беспорядочную. Ездили к Софье Астафьевне без нужды побесить бедную старуху притворной разборчивостью», – такая запись найдена среди черновиков поэта.
Однажды на князя Вяземского поступил донос, что он вместе с Пушкиным провёл ночь в публичном доме – и ему, как человеку женатому, указали на неподобающее поведение. С холостого же Пушкина – как с гуся вода… Между прочим, Вяземский вспоминал, как всё та же Софья Астафьевна пожаловалась в полицию на «безнравственность» Пушкина, который «развращает её бедных овечек». Трудно представить себе, какими проделками можно было «развращать» девиц – так, чтобы даже вызвать возмущение бандерши.
Столь бесшабашное поведение поэта иные ханжи объясняли его «диким» происхождением – коего, впрочем, он нисколько и не стеснялся. Рассказывали случай о том, как одна недалёкая девица пристала к нему с расспросами:
– Правда ли, что в ваших жилах течёт африканская кровь?
– Истинно так, – подтвердил Александр Сергеевич, пребывавший в тот вечер в благодушном настроении.
– Неужели это… ваш дед?
– Нет, сударыня, мой дед был полукровкой.
– Полукровкой? Тогда, выходит, ваш прадед имел чёрный цвет кожи?
– Да, вы правы, он был чернокож.
– Надо же, как интересно. Но кем же, в таком случае, был его отец?
– Обезьяной, милейшая! – рассердился наконец Пушкин. – Натуральной обезьяной! Да-да, представьте себе: жил на пальме и питался едино бананами! Ну разве только зазевается кто-либо из его неосмотрительных сородичей – в такие дни и разговеется. А в остальное время совершенно постная жизнь. Кошмар, не правда ли?
…Что до более близкого, действительного прошлого, то оно, как и над всяким другим, имело власть над Пушкиным и отбрасывало тень в грядущее. Поэт нередко возвращался к мыслям о войне, а вместе с ними приходили неизменные раздумья о неизбежности его собственной кончины, о тщете и кратковременности человеческого бытия, о бренности всего сущего. В минуты подобной рефлексии родилась эта элегия:
Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам.
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдём под вечны своды –
И чей-нибудь уж близок час.
Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживёт мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.
Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю: прости!
Тебе я место уступаю:
Мне время тлеть, тебе цвести.
День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать.
И где мне смерть пошлёт судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне всё б хотелось почивать.
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.