sotona Сотона 21.07.24 в 09:28

Грустный дом детства

#антиподы

— Не надо, Сонечка, не разыгрывай его, видишь он только угомонился, — проворчал Порфирий Петрович, прикрывая набухающий пенис томиком Роберта Бёрнса, из-под 17 страницы которого, аккурат напротив библиотечного штампа, предательски топорщился фиолетовой плотью перевитый толстыми синими жилами натруженный препуций. Соня Свидригайлова неохотно убрала шаловливые грабки от вожделенного и, обиженно задрожав левой икрой, вперила белёсые глаза в высокое небо над старым дубом, где кружились в вечном макабре львы, орлы, куропатки, хунвейбины с воробьями и вандербильды с кромешниками.

Терпигоревский уезд пробуждался от помоечной оттепели, расквасившей кучи смёрзшегося было говнища в хлюпающую и чавкающую вагину заскорузлой непролазности. Помпезно разгулялась по селу весёлая Теккереевщина. Балда выменял три щелчка на льготную ипотеку от милорда Блюхера. Деревню Неурожайку переименовали в Сыть-сити, в очередной раз упразднив науки и сжёгши гимназию. Купчина толстопузый об ручку с попом тщательно доискивались кому на Руси жить нехорошо, и прикрывая скоропалыми оксюморонами срамные места слепящей тьмы, сошедшей на скотный двор, до поры — до времени сыто позёвывали, да сонно порыгивали.

За окнами же хриплым фальцетом уже звенели первые зимородные мертвожоры, распушив зяблое охвостье пупырчатострупых огузков. Вытряхнув в малахольный рассвет угольный совок ночи, бабка Коловратиха печальной своею тяпкой окучивала ещё грядущее, но уже такое привычное невзрачье сорок третьего мартобря.

В балетной пачке, из-за печки вприсядку, подбоченясь, выходило одноглазое лихо, лопоча дежурную тарабарщину, в которой отчего-то угадывалось и «хоум, свит хоум» и «до основанья!». Но старый дом всё ещё был полон книг. Там Макару с телятами приветливо свистели зимующие на горах раки. Там отрубали руки крестящимся при звуках грома мужикам. Стыдом и ненавистью рдел восток. Косматые тумены ноунеймов гнали волны своих табунов на недожаренных белых братьев, надрывая скудный вокабуляр в борьбе за «это». «Это» готово было отдаться и без борьбы, да кто ж его спрашивал? А между тем ослик Иа всё также охаживал потерявшимся хвостом говорящую черепаху, умучанную извращенцами в притонах Массаракша и с плохо скрываемой завистью косился на перепачканные мёдом бивни слонопотамов. Всё также в Чевенгуре не покладая рук строили котлован под Вавилонскую башню. Ануннаки замирали в восхищении, лох цепенел, а пепел Клааса стучал головешками Александийской библиотеки по вырванным глазам Гипатии. И ныла недождавшаяся Нэле, и Ламме обживал очередной автоГудзак. и Тиль был признан латентным.

И уже ни звериный вой оргазмирующей Софьи, ни астматичный храп коматозного Порфирия не заглушали звучащую из каждого утюга торжествующую оду к радости.

— Избушка-избушка, да встань ты уже к лесу задом! — истошно вопил старый Вяйнемёйнен в третью жопу змея-Горыныча, стоически теребя поролоновые струны своих надувных кантеле. Привлечённая шумом Лягушка-квакушка вышла было из Мышки-норушки, но тут же поспешно убралась обратно в теремочек, где её «в мерзостной игре» в очередной раз «венчали с жидом».

«И дик и чуден был окру́г весь божий мир...», в котором привокзальные еноты послушно несли дядюшке Лему в скрюченных лапках охапки засохших семафоров, моргающих почему-то всё влево, да влево, мартышки близоруко расчёсывали перед зеркалом гастрономические стигматы дедушки Крыладзэ, а наскрёбанные по сусекам колобки яростно разогревали крысиные сосиски на горящем сердце Данко. Отчаянно воняло Мажинуаром, нонконформизмом и женской поэзией.

А в это время в пятом от угла откровении святого Пигидия надломилась червячная передача здравого смысла и редуктор соосности скрошил зубы быта о лодку счастья. Акуны мататы стало столько, что трескались ложки. Шекспир пропил «Глобус» и подался в географы. Сопела местечковая Спермь в стальных объятьях золотой бабы. Целовальники не успевали наливать, заливайники не уставали целовать. Кровь и говно смешались в доме Облонских, где несчастливые каждая по-своему семьи объячеились неразрывной сетью, в которой синяя птица подавилась наконец золотой рыбкой. Торопливо, но повсеместно Болдинская осень заменялась на Усть-Зажопинское лето. Бирнамский лес был под корень вырублен кругом Дунсинана. Лишь боевой клич нижегородского клошара над пеньками некогда зелёного моря всё ревел и ревел, звуча в своём лингвозамещённом варианте, как: «Возле птицы!», что, впрочем, ничуть не уступало по страстности какому-нибудь «Montjoie et saint Denis!»

И тогда «зацвёл миндаль и отяжелел кузнечик, и рассыпался каперс, и порвалась серебряная цепочка, и обрушилось колесо над колодезем», и синюшние сумерки слетели с загаженного карниза стайкой ржавых голубей в нерестилище трупированной человечины, где замурованный в скорбном бесчувствии капитан Шотовер, пыхтя и попёрдывая, катил тележку с яблоками.

Катил-катил, а потом взял, да и помер. И уже не увидел как из насосавшегося ядом лжи и страха бешеного мицелия вырастают самые большие на свете грибы, как сгорает заживо, корчась в нестерпимом пламени, выпавший из распоротого штыком пьяного мародёра живота своей матери его неродившийся ребёнок и как становится невесомой пылью дорога из жёлтого кирпича, единственной пуповиной связывавшая кадавра с живущим в глубинах его памяти маленьким мальчиком, впервые распахнувшим удивлённые глаза над незамысловатыми строчками цитатника Мао.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 54
    25
    598