Стансы (окончание)
ОИС «Лемниската»
16 год от Помещения
121 стансы
Скалистый и скуластый доктор Мечников меня все же вывел в люди. Самолично. Таким было условие. Смотреть одной на акварельную мазню — нет. Художники хуже театралов, а театралы хуже музыкантов. Но доктор Мечников возражал:
— Инга, творческим на станции тяжелее всех. Писателей нет совсем. Поэты плохо запоминают и часто никудышные чтецы. Музыкантам повезло, конечно. Ну, актеры еще шевелятся. А художники? Сегодня написали картину — завтра утром она испарилась. Снова чистый холст. Как страницы в твоем дневнике.
— Вас, доктор, это тоже напрягает?
— Пусть напрягает. Все же один день лучше безвременья.
Мы шли по Кинотеатральному кварталу. По дороге с отливом осенней желтизны. Квантовый имитатор выключил дождь в обед, а лоскутную серую облачность убавил на половину. К вечеру капли медленно втянул плюскомпозит. Но мелкие лужицы в искусственных неровностях еще отражали взгляды фонарных белков.
— Я не люблю улицу, доктор. Здесь нет запахов. Здесь нет пыли. Здесь нет живого.
— Программировать запахи не способны даже кванты.
— Давайте только быстро. Быстро пройдем, посмотрим. А потом я вас представлю помощникам. Они уже пьют. И вот. Я с ними спала. Не одновременно.
— Это опять симптом, Инга.
Не хотелось грубить. Я молчала. И злилась, злилась, злилась.
Мы шли, а за нами след в след безумие.
Галерея — размером со стандартную каюту — не хвасталась посетителями. Кроме нас еще человек семь. Слева от входа —двое у барной стойки. Один из них спит, уронив голову на руки. Второй пьет и громко рыгает. Справа в углу, на высоком табурете, сидит толстая скрипачка. Она энергично пилит смычком души. Наши, свою. Правая рука мечется и колышет дряблый жировой мешок. Такие нужно прятать под рукавами, но на скрипачке нет платья. Нет белья. И нет груди. Правой.
В центре зала бьется в судорогах еще одна женщина. Всем наплевать. Я ожидала, что доктор Мечников проявит к бедняжке участие. Но он молча перешагнул припадочную. Мы подошли к картинам. Их было три. На той, что слева, изображен пейзаж. Очень милый и наивный. Сквозь прозрачную акварель, сквозь морскую зелень, сквозь каменистый изломанный берег на нас дышала ложь. Никогда автор не видел этого. Вранье. Вранье. Пиздеж.
На той, что справа, — просто текст.
«Я что ли пишу для голой ебанутой скрипачки? Где эта блядь, где этот Старовойтов? Ау!»
Написано, конечно же, кровью. Которая утром вернется в вену — или что он там себе проколол.
Два вопросительных знака. Две трахающие меня загогулины. И две точки. Две капельки кровавой спермы. Томас и Дитер. Дитер и Томас. Две черных дыры. Две моих дырки. Инь и Ян.
А доктору Мечникову текст понравился. Он улыбался, смягчая остроту скул.
Когда мы рассматривали последнюю, центральную картину, к нам подошел тот, который на станции самый молодой. Двадцатиоднолетний Тимур. Его знали все. Я точно. И доктор Мечников точно.
Тимур поздоровался и указал на среднее полотно.
— Эта моя. Нравится?
Нравилось нам. Мне точно. И доктору Мечникову точно.
Мы долго не отвечали Тимуру. В его живопись вселился страх. Нет. В его живопись вселился Страх. Нет. Его живопись тайком заглянула Страху в глаза. Она запечатлела у себя в зрачках мрачные отблески умирающих надежд, последние вздохи гаснущего сознания, немые вопли одиночества. И теперь делилась с нами. Но мы не просили. Доктор Мечников первым похвалил Тимура. Он сказал:
— Тимур, она ужасна.
Тимур поклонился.
— А знаете, как я ее назвал?
Я знала. Я оторвала от нее взгляд и посмотрела в глаза художника.
— Ты назвал ее «Лемниската».
Тимур предложил обмыть удачную работу. Я всех повела в «Обычный». Когда мы покидали галерею, скрипачка уже не играла. Она целовала рыгавшего выпивоху, пока тот теребил ее одинокую грудь.
Когда мы покидали галерею, багрово-черные дыры жгли мою спину. Картина Тимуру удалась.
В «Обычном баре» был необычный бармен. Здравомыслящий. Услужливый. Он расторопно приносил бутылки и тарелки. Мы ели и пили. Томас наслаждался компанией. Дитер, наоборот, зло смотрел на Тимура. А доктор Мечников выпытывал у художника секрет его красок. То, что мы сегодня увидели, написано не акварелью и не гуашью. Не маслом, не тушью. Но молодой талант не сдавался. Даже после монго, зувея и водки. Тимур смеялся и продолжал повторять:
— Я самый великий художник станции. И я хочу быть единственным. Еще восемьдесят пять лет. Еще восемьдесят пять лет.
Ближе к полуночи я попросила бармена включить нашу песню. То был древний гимн межзвездных странников, по легенде, посвященный первой женщине-космонавту.
Я не помню вечера радостнее. Мне удалось тогда забыть о Рейко Катаока, о матери с братом, о сотне тюремных лет. Мне удалось забыть все вопросы.
Плавно и мелодично плыли куплеты гимна, мы взялись за руки и выдохнули припев:
Знаешь ли ты, вдоль ночных дорог
Шла босиком, не жалея ног.
Сердце его теперь в твоих руках —
Не потеряй его и не сломай.
Чтоб не нести вдоль ночных дорог
Пепел любви в руках, сбив ноги в кровь.
Пульс его теперь в твоих глазах.
Не потеряй его и не сломай.
И не сломай!!!
ОИС «Лемниската»
16 год от Помещения
122 стансы
Тот самый день. То самое утро. То самое, накануне которого я трахнула Дитера. Барабанили в дверь. Я открыла. Дитер барабанил.
— Иди ты, Дитер.
Он не ушел. Он сказал:
— У нас ситуация.
Ситуация. Странный эвфемизм любого непривычного события.
— Войди, переоденусь.
Я не любила ситуации. Я и в Службу смотрителей пришла, когда откатилась волна преступлений. Обычно ситуации не требовали детального разбирательства. Кто-то кого-то ударил, кто-то что-то украл, кто-то что-то сломал. Мелкому хулиганству смотрители уделяли мелкое внимание. Замыкание исправит любую несправедливость. Всем потому и было в общем-то плевать на мелочи. Другое дело — когда происходила серьезная беда. А судя по Дитеру — именно она. Хорошо, если удавалось установить преступника по горячим следам, то есть в те же самые станционные сутки. Если нет, если время оказывалось упущенным — улики исчезали, записи систем слежения исчезали, заметки в наших инфоблокнотах исчезали. Оставалась собственная память смотрителей и память свидетелей преступления, если свидетели случались. Временная петля.
До смотрителей Дитер был актером. Томас — инженером. Я —тунеядкой.
Так случалось. Многие люди меняли работу, увлечения. На «Лемнискате» ты вообще волен был бездельничать. Нет необходимости что-нибудь производить, что-нибудь выращивать, что-нибудь чинить. Системам станции требовался минимальный уход, рассчитанный на одни стансы. Всего лишь на одни станционные сутки.
В ботаническом саду будут вечно цвести ирионские месканты, алвиринские придаточники и земные лилии. А мы будем вечно переживать один и тот же день. Никогда не изменится лицо юного Дитера, никогда не пройдет подростковый прыщик на его строгом геометричном подбородке. Я это знала, но Дитер, юный, прекрасный, трахнутый мною Дитер, верил в сказки. Ну как же, ведь перед Помещением нам обещали Изъятие через сто лет. Когда Дитер заводил эту песенку, я злилась и цедила сквозь зубы:
— Иди ты, Дитер.
Ситуация обосновалась на нашем уровне. От моей каюты до места преступления метров двести. Их мы пробежали. Наперегонки.
У псевдодеревянной двери, на псевдокрыльце стоял Томас. Он уже собрал соседей, администратора прачечной, кулинара. Всех, кто мог что-то заметить.
— Томас, милый, докладывай.
— Так точно.
В Службу обратилась соседка Рейко Катаока. Она пожаловалась на шум — утверждала, что три станса подряд ей не дает уснуть кибердог. Лает и лает. Лает и лает. Кибердогибыли популярны в Конфеде в прошлом веке. Но именно такого компаньона притащила на станцию Рейко Катаока. Скорее всего, она питомца запрограммировала на сигнал при отсутствии. Кибердог, со слов соседей, начинал лаять в час ночи и не унимался до замыкания. В ненавистные семь утра программа сбоила. Начинался новый цикл.
Кулинар жил при булочной. Открывался рано, минут в пятнадцать восьмого. Он видел, как каждое утро «стройная, но не молодая, но изящная, но отстраненная» Рейко Катаока выходила из дома. Шла в сторону сквера. За ней семенил довольный Кроко. Теперь Кроко заперт в каюте. А хозяйка исчезла.
Убить человека во временной петле почти так же легко, как и в обычной жизни. С одним условием. Чтобы до замыкания наступила смерть мозга. Тогда ты труп. Плоть исцелится, испарятся раны, переломы обернутся вспять.
Но если мы запоминаем каждый новый день — значит, клетки мозга стареют. Значит, петля обходит его стороной. Значит, мы смертны.
Как и положено, вскрыв дверь, мы обнаружили целую и невредимую Рейко Катаоко. Вот только не живую.
У коронера в разделочной вскрыли Рейко Катаока — почти с тем же почтением, что и дверь в ее каюту часом раньше. Все органы женщины были на месте. Кроме мозга. Кто-то его украл. Кто-то украл мозг Рейко Катаоко.
Томас, Дитер и я — мы пропустили обед. Еды не хотелось. Хотелось найти убийцу.
Втроем мы прошли от каюты жертвы до сквера. Трижды прошли. Все закутки и закоулки на этом пути просматривались камерами наблюдения. Если убийца хотел остаться неузнаным... Где он мог спокойно, без свидетелей и камер, вскрыть череп и вытащить мозг? Только здесь. Под крышкой, на которой сейчас стоял Дитер. Под крышкой, перед самым входом в сквер. В технологическом туннеле. Убийца ждал Рейко Катаока. В утренних сумерках он втянул женщину в люк. Оглушил, распилил череп, забрал мозг. И оставил тело на сутки. Ждать замыкания. Вероятно, все было именно так. Вероятно, все только так и было.
ОИС «Лемниската»
16 год от Помещения
123 стансы
— Дети мои, Томас и Дитер, Дитер и Томас. Я, старая дура, совершила ошибку. Даже две. Не так. Одну и ту же, но дважды. Я с вами переспала. Не одновременно. Но, тем не менее, это очень непрофессионально с моей стороны. За пятнадцать лет, за эти годы, я разучилась стыдиться. Но... Но неловкость испытывать продолжаю. Будьте джентльменами, товарищи. Будьте джентльменами и трахнитесь между собой. Тогда гармония вновь воцарится за нашим любимым столиком.
Так после трех стопок водки я разряжала обстановку. Да. Но мальчики меня удивили. Лицо Дитера запылало малиновым, а Томас, глядя мимо меня, смущенно сказал:
— Мы уже.
Они уже. И я уже. Мы все уже.
— Тем лучше. Тогда отметим зувеем этот разрешенный конфликт. Бармен!
Но первым оказался не услужливый, а двадцатиоднолетний. Тимур поздоровался с мальчишками. Мы пригласили его выпить. Тогда я знала, что пойду с ним. С талантливым художником. Он не коллега. Он мне никто.
В каюте Тимура запахов было много. Душистых и пряных. Отрезвляющих. Я рассматривала фигурки нэцкэ на его столе. Искусная резьба. Выразительные позы. Причудливые животные. На книжной полке два бумажных тома. На корешках названия. Но язык непонятный. Совсем не похож на русский. Как будто что-то восточное.
— Это книги о красках. Очень редкие, — художник протянул мне бокал. В нем шипела минералка.
— Вы все помешались на бумаге. Доктор Мечников заставляет меня вести дневник. Ручкой писать.
— Когда нет жизни, хочется взять в руки то, где она раньше была. Пусть и другая.
— Ну хорошо, Тимур, расскажи мне о красках. Что в них такого, чтобы писать целые книги.
Пока он говорил, я медленно шла вдоль его гостиной. Десятки фоторамок светились на стенах. Все со сценами из детства. Тимур в огромных очках за штурвалом гравилета. Тимур в панаме у памятника Колонизатору. Тимур в комбинезоне с умчикой на руках.
— Очень давно, в седой древности, в докосмическую эру, земные технологии не могли обеспечить художников всей палитрой цвета. Людям приходилось идти на хитрость, проявлять смекалку. Краски изготавливали из смолы деревьев. Такой была ядовитая «желтая гамбоджа». А ради получения нескольких грамм «тирского пурпура» сотнями тысяч уничтожались морские улитки. Необыкновенный оттенок коричневого делали из мертвецов.
Я подошла к мольберту. На нем, под белоснежной простыней, картина. Движение руки после движения мысли — и простынь лежит на полу, а я смотрю на «Лемнискату» — картину-однодневку, источающую страх.
— Тимур, ты всегда был художником?
Опять вопрос. Опять. Зачем?
— Нет, десять с лишним лет я работал в сервисной бригаде. Обходчик технологических туннелей — не самая романтичная профессия.
— Доктор Мечников тебя спрашивал уже об этой краске. Ты не ответил. Из чего она?
Одна мысль — мостик — другая мысль.
Тимур подошел. Поднял с пола простынь и укрыл картину. Потом он взял мою руку, забрал не выпитый бокал и положил в ладонь песочные часы. Еще один артефакт прошлого.
— Посмотри на них, Инга. Наша станция — вот этот хрупкий стеклянный перешеек. Сквозь его узкое горло перетекает песок. Туда и обратно. Туда и обратно.
Я смотрела. Только видела не станцию, а себя. Себя между двух перевернутых рюмок, наполненных временем.
ОИС «Лемниската»
16 год от Помещения
210 стансы
Я снова веду дневник. Теперь записи не исчезнут.