Кашу надо доедать

Кашу ем. Не нравится, но надо.
И это не каша невкусная. Это просто мне не вкусно. А каша в этот раз никакая. Она не сладкая. Не солёная. Просто никакая.
Но доесть нужно. Мама всегда говорила, что кашу обязательно надо доедать, раз уже начал.
Ковыряю в ней ложкой. Липкая. Тянется. Хочется зачем-то в неё пальцы засунуть. Но нельзя. Да и глупо это.
Кашу надо брать с края тарелки — она там не такая горячая. Потому что снаружи воздух: он на неё дует, она стынет. А снутри — нечему дуть, там горячо. Я знаю. Я помню.
Это, на самом деле, только кажется, что каши много. Тарелка просто такая большая. А она ведь, на самом деле, гораздо меньше. И, на самом деле, можно всё быстро съесть. А на дне будет улыбаться крокодил Гена. Он стоит вместе с Чебурашкой рядом со светофором. Там же есть светофор? Вроде бы, да. Это с детства моя любимая тарелка. Я помню, как я ел из неё совсем маленьким. Помню манную кашу. Она была немного подгоревшая, но не потому, что мама не умела готовить. Нет-нет-нет! Мне так нравилось, когда подгоревшее. У каши запах такой получался... Особенный, что ли. Я не знаю, как сказать. Другой запах просто, и всё.
А у этой каши такого запаха нет. Никакого нет. Ничем не пахнет. Вот и ковыряю ложкой. Вот и ем так долго.
Открывается дверь. На кухню заходит мама. Она включает чайник, глядит на меня. Что-то говорит, но я не могу расслышать. Спрашиваю:
— А?
— Я говорю, Стась, ты чего тут столько возишься?
Я пытаюсь улыбнуться, но не очень получается. Я вижу, как она на меня смотрит. Уже не грустно, не расстроено. Она смотрит... Я забыл это слово. Но, мне кажется, плохо смотрит. Наверное, ей не нравится, что я так долго ковыряюсь. Ян говорит, ей вообще не нравится, что я здесь. Мне тоже не нравится. А куда мне?
Я бы и съел быстрее, если бы в каше что-то было. Варенье, что бы сладко, или шоколадка. А что бы не сладко, но просто вкусно — котлета. Или грибы. Точно! Я же люблю грибы, я помню! И жареные люблю. И солёные. И я очень люблю их собирать. Любил собирать. Сейчас я больше не могу.
Я вообще сейчас ничего не могу. Я могу смотреть телевизор. Могу смотреть в окно. Мог ещё, когда на балконе сидел, смотреть как дети играют во дворе, но мама меня больше на балкон не пускает, потому что я пытался с него упасть.
— Может тебе не нравится что-то?
— Ныа — ... Ныавится...
— Тогда ешь, — говорит мама, ставит на стол кружку чая и улыбается.
Но, кажется, по-злому улыбается. Я смотрю на Яна, он кивает. Да, по-злому.
Мама уходит. А я ем. Пытаюсь. Я подцепляю кашу ложкой, несу ко рту. Но на полпути она падает на стол. Мне очень неудобно есть левой рукой. Мне левой рукой вообще ничего не удобно, но правая работает плохо. Я кладу ложку обратно в тарелку, пытаюсь собрать кашу со стола рукой, чтобы положить обратно, но она только размазывается по столу.
Ян раздражённо вздыхает и цедит сквозь зубы:
— Какой же ты конченый.
Я хочу ему сказать, что он сам такой, но молчу. Не хочу его злить.
Ян мне совсем не нравится, но деваться от него некуда. С ним хотя бы поговорить можно. Он мне рассказывает, как дела у этих, с которыми я раньше вместе работал. Как их? У коллег. Про бывших друзей рассказывает. Про Машу и Мишу. У них у всех всё хорошо. Ян говорит, всем стало только лучше, что я теперь такой. Мишка вот на футбол стал ходить, и у него там всё получается. А я сколько ни говорил ему, что там здорово, он всё не хотел.
Я хмурюсь, не могу вспомнить — а в каком он сейчас классе? Смотрю на Яна.
— В третьем, — говорит он.
Ого, уже в третьем. Как быстро всё летит. Так странно. Дни бесконечные, а оглядываешься — уже два года прошло. Два же? Два, получается, да.
Ян говорит, что Маша с Мишкой переехали в другой район, и Мишка теперь ходит в другую школу. Потому что в этой его дразнили из-за меня. Конечно дразнили, как нет: у пацана папка этот. Дурак. Я хотел как-то им позвонить, но Ян сказал, что не надо. Сказал, что им мерзко меня слышать. И я тоже так подумал. Это нормально, мне тоже мерзко. Да мне и неловко звонить, после того, как я в том году, кажется, Машу выгнал.
Она тогда ещё заходила, хотя мы и ссорились иногда. Я злился почему-то, ругался на неё. А тогда совсем плохо получилось. Мы с ней сидели, я даже не помню, что она мне рассказывала. За руку меня держала, притворялась, что любит. А Ян мне вдруг шепчет тогда:
— Принюхайся.
Я не понял зачем, но несколько раз глубоко вдохнул.
— Чуешь чем пахнет?
Я покачал головой.
— Пахнет хуем, с которого твоя Машенька только что слезла. Трахом пахнет. Ёблей. Спермой.
— А? — сказал я. — Непыавда.
— Что ты сказал? — спросила Маша. — Прости, я не поняла.
— Правда-правда, — продолжал Ян. — А знаешь чьей спермой? Эдькиной. Да-да-да! Ты же знаешь, что он всегда на неё заглядывался. А только ты в больницу слёг, он тут же пришёл и её выебал.
— Не!
— А я говорю — да. Я знаю. А сейчас он почти каждый день у неё ночует. Я постоянно его машину вижу у вашего дома. Каждый день ночует и трахает её. На твоей же кровати. — Не... Непыавда!
Маша трясла меня за плечо.
— Стас, ты о чём? Что «неправда»?
— Твоя Маша — шлюха, — улыбаясь сказал Ян. — Шлю-ха. Шлюха. Она шлюха, понимаешь?
И я понимал.
— Стас, ты в порядке? Что с тобой?
— Пша ты! — крикнул я и оттолкнул её руку, — Ты шьюха!
Маша вскочила с дивана.
— Да что с тобой?
— Ди тсюда, шьюха! — всё громче кричал я, — Не хочу тя видеть! Ди!
Некрасиво тогда вышло. Она о чём-то потом долго с мамой в коридоре говорила, плакала, но я не прислушивался. Какая разница. Это сейчас я понимаю: она молодая. У неё вся жизнь впереди. Я ей не за чем. А тогда обидно было. И непонятно, чего она ко мне ходит. Она и потом приходила, якобы мириться, но я с ней уже не разговаривал. Поиздеваться, что ли, хотела?
Ян вскидывает руки.
— А зачем ей ещё сюда ходить? Конечно, она просто над тобой издевалась!
Ну и ладно. Ну и чёрт с ней. Пусть живёт. Мне не до неё. Мне кашу надо съесть.
Отправляю ещё ложку в рот. Каша уже холодная. Фу. Тянусь за кружкой чая, но Ян быстро тянется через стол, бьёт меня по руке, и я проливаю всё на колени, а кружка падает на пол и разбивается. Ян смеётся.
— Ой, ну я не могу, — ухахатывается он, задыхаясь, — ну какой же ты конченый, а!
На шум прибегает мама. Берет тряпку, промакивает мне штаны, вытирает пол. Собирает осколки.
— Пыа — ... Пыасти, — говорю я.
— Ничего страшного, сынок. Со всеми бывает. Сейчас я уберу.
— Ты бы знал, как она тебя ненавидит, — говорит Ян.
И я знаю. Нянчиться с беспомощным дядькой. Вот весело-то. То, о чём мечтала. Нянчиться и смотреть, как у всех вокруг всё хорошо. У всех моих друзей. У Димки. У Эдьки. У Пашки. Пашка же вроде бы, да? Да, Пашка. Интересно, мама знает, что Эдька теперь с Машей?
— Конечно она знает, — отвечает мне Ян. Он заботливо закидывает на стол ноги, чтоб не мешать маме протирать пол. — Твоя мать ей и посоветовала с ним сойтись. Сказала, не хочет, чтоб внук без отца рос. А Эдик — настоящий мужик, не то, что ты. Тем более, твоя мать его с детства знает.
И я его знаю с детства. Мы с ним вместе были с первого класса. Потом в одном этом, в университете учились. Сколько мы с ним, двадцать два года дружили? Так, если познакомились в двухтысячном... Да, двадцать два. Не разлей вода были всегда. Что случится у него, я ему помогу. У меня что — он мне. Всегда так было. Поэтому, что именно он меня предал, больше всего и было обидно. Ни разу ко мне не зашёл. Ни разу не позвонил. Мама сначала говорила, это потому что его воевать забрали, когда я ещё в больнице лежал. Потом плакала, говорила, что он умер. А я знаю, что он якобы умер. Не по-настоящему. Ян сказал, что Эдик заходил один раз, я спал тогда. Увидел, какое я теперь ничто, и ушёл. А потом они с мамой придумали, чтоб он с Машей и Мишкой вместо меня был.
— Потому что суки они все, — говорит Ян.
Наверное, так и есть.
— Стась, налить тебе ещё чаю? — спрашивает мама, выбросив осколки кружки в мусорное ведро.
— Не.
— Каша остыла, наверное. Подогреть? Или не хочешь больше?
— Хочу.
— Ну кушай, кушай.
Она гладит меня по голове, целует в макушку. Уходит.
Ян достает из сахарницы два кубика и начинает жонглировать ими одной рукой.
— Ты бы видел её лицо, когда она тебя поцеловала, — говорит он. — Я думал, её сейчас стошнит. Ха!
И я могу представить. Я раньше не замечал, а сейчас часто это вижу. Как она смотрит. Как сдерживается, чтоб не скривить лицо. Как, когда говорит по телефону, постоянно то и дело поглядывает в мою сторону.
— Она в тот раз всем своим подругам рассказала, как ты обоссался, — говорит Ян. — Все теперь знают, что ты зассанец.
А это ведь случайно вышло. Я вообще не понял, как так. И всего один раз. Больше же не было.
— А какая разница, сколько раз? Факт на лицо, а вернее в штаны. Ты для всех твоих знакомых теперь ещё и зассанец.
Мне неприятно, что он так говорит. Но от правды я куда? Не убегу. Я вообще ни от чего не убегу. Хожу еле-еле. И думаю еле-еле.
Ян заканчивает жонглировать, закидывая кубики сахара себе в рот и громко ими хрустит. Смотрит на меня.
— Ты вот, Стас, думаешь: «А зачем я живу? Зачем я вот такой кому-то сдался?». Думаешь же? Я знаю, что думаешь.
И я думаю. Это очень мучает, если честно. Калека, дурак, никому не нужен, а маме только мешаю. Ничего у меня нет и не будет. А было. Всё ведь было. Так обидно! Почему так? Я разве что кому сделал? Сын меня стыдится, а может уже забыл. Жена бросила, хотя поначалу говорила, что никогда так не сделает. Почему вот так оно всё? Я сплю, ем, смотрю телевизор, ем, сплю. Читать не могу, все буквы сливаются. Мама читает, а я ничего не могу запомнить. Я вообще ничего не могу сделать! И эта беспомощность убивает, но убивает так медленно. А ведь я даже сам убить себя не могу. Хотя пытался. Мама тогда утащила с балкона. А что толку, утащила она. Лучше ведь не станет. Овсяная каша сменится ячневой, ячневая — гречневой. Но жизнь так и останется этим адом. Так ведь?
— Именно так, — говорит Ян и улыбается. — Но я могу тебе помочь. Жалко мне тебя, дурачка. Хочешь помогу? Да конечно хочешь. Сейчас я открою окно тихонечко. Мать не услышит. Помогу тебе дойти. А ты из него выйдешь. Тут я тоже помогу. Раз! И всё, всё кончилось. Давай, я знаю, что ты хочешь.
И я хочу. Но боюсь. Хотя и жизнь — не жизнь, но вот что потом? Что дальше?
— Совершенно ничего. Ты просто исчезнешь. Даже не заметишь, так всё быстро произойдёт. Оп! И больше никто над тобой не смеётся. Никому ты не обуза. Ни о чём больше не надо думать, расстраиваться, переживать. Всё закончится. Ну? — Ян ждёт, что я отвечу. Он берёт со стола бублик, подкидывает его к потолку и ловко ловит рогом. — Я же тебе не навязываю ничего. Это ведь твои мысли. Я знаю.
И это... Подожди-подожди. Нет. Это не мои мысли. Это ведь совсем не мои мысли. Да, сейчас у меня всё так. А вдруг потом не так станет? Вдруг, что-то изменится?
Я выпускаю из руки ложку, и она звякает о тарелку.
— Не изменится, — зло говорит Ян.
Ещё год назад — год ведь? вроде бы год — я думал, что и ходить не смогу. А сейчас ковыляю, но хожу ведь. Раньше я не мог вспомнить ничьё лицо, а сейчас, вот, если я сосредоточусь... Вот Маша. Вот её веснушки. Светлые реснички. Смешливые морщинки в уголках рта. А вот Мишка. Он сейчас вырос, конечно. Но я помню его лицо. Помню его голос. Его смех. Вдруг, он скучает? Вдруг, они оба скучают? Вдруг, мы всё же сможем увидеться?
— Не сможете! — грохочет Ян и бьёт кулаком по столу. — Никому ты не усрался! Ты никто! Ничто! Говно! Калека! Что ты есть? Кто ты?
— Я Стас. Я... это я.
— Ты хуйня! Ты грязь! Ты...
Звенит дверной звонок. Я оборачиваюсь, слышу мамины шаги. Слышу, как она спрашивает:
— Кто там?
Но что отвечают расслышать не могу.
— А выдруг... Выдруг это Маша? — спрашиваю я Яна, поворачиваясь к нему, но его уже нет.
Он не в первый раз так исчезает, когда разозлится. Наверное, скоро придёт снова. И пусть. Пусть приходит. С каждым разом он злится всё быстрее, и уходит всё чаще.
Я слышу, как мама открывает входную дверь. Слышу, как кто-то заходит. Голос женский. Они о чём-то говорят, но я не могу разобрать о чём. Вдруг это правда Маша? А даже если нет, то ничего. Всё получится. Всё изменится. А нет, так нет. Посмотрим. Как будет, так будет.
Я беру левой рукой ложку, и уверенно несу её ко рту. Пусть каша холодная. Пусть не вкусная. Пусть я и есть даже не хочу. Но её надо, надо доесть.
Потому что кашу обязательно надо доедать до конца, какой бы она ни была.
Антоша Думмкопф: Кашу надо доедать
