Kousmitch Юрий Жуков 15.05.24 в 09:06

Полынья

Им обоим было лет по... шесть, ему и Витьке. По семь? Или по восемь? Не важно. Ни тогда, ни сейчас возраст не имел значения.

Дети поздних семидесятых, неулыбчивые как их родители, готовые «...до последней капли крови, иначе нас постигнет суровая кара от рук наших товарищей». Последнее поколение, присягавшее на красном знамени Отчизны, которая умирала. Не сама по себе — ей старательно помогали хитрецы в телевизоре, они делали из попытки справедливости свой маленький гешефт. Кто мы, чтобы осуждать их?

Никто. Мы — вообще никто.

Осуждать никого не стоит, иначе первую соломинку придётся искать в собственных глазах. А этого Митя не любил, это было больно. 

Боль — первая шеренга смерти, лучше отсидеться на далёких холмах, откуда вернётся когда-нибудь охотник. В крайнем случае из-за них появится кавалерия: не попасть бы под копыта, братцы, это тоже неприятно.

Копии взрослых пальто, по нелепой прихоти технолога швейного производства украшенные сзади хлястиками, чтобы подчеркнуть — вы граждане великой страны. Она всегда может придержать вас, если... 

А, впрочем, не может. Так уж вышло.

До двух мальчишек, оглядываясь, бредущих к бескрайнему полю водохранилища, стране нет особого дела. К тому же, хватать лучше сзади за воротник, толстый, обмотанный снаружи шарфом грубой домашней вязки, поднимающий щёки и делающий даже тощих и больных мордатыми крепышами — хоть сейчас на открытку «С Новым 1982 годом!». Туда, где ёлка, гирлянды, портрет Ильича на стене и непременный хоровод одетых в зайчиков ровесников. 

— Вить... — проныл Митя. — Мне страшно! Отец говорил, лёд ещё тонкий.

— Не бжи, — поворачиваясь на ходу всем телом, как космонавт, ответил Витька. Крутить головой из-за шарфа и воротника было невозможно, только так, движения корпусом. — Дядька мой на рыбалку ходил. Крепко.

— Да ну...

Много болтать нельзя, горло простынет.

Редкий снег сыпался на головы; солнце, похожее на размытый марсианской пылью абрикос с обложки книги «Западная фантастика», равнодушно пялилось вниз. Ему, солнцу, висящему низко и — казалось — мечтающему только скорее упасть за горизонт, не было никакого дела до двух фигурок в непременно клетчатых, подбитых комковатой ватой, пальто. До одинаковых коричневых шлемов на головах, до цепочки следов — на Митьке были валенки, оставлявшие округлые лунки, а за Витькой тянулись рубленые отпечатки ботинок. 

Двадцать один рубль тридцать семь копеек пара.

— Долго ещё? — каркнул Митя. 

Похоже, ангина всё-таки будет. Не спасут ни шарф, ни подшитые отцом кожаными нашлёпками валенки, серые, с разлохмаченным по верху войлоком. Догулялся...

— Не бжи, — так же равнодушно повторил Витька. Ему было жарко, он развязал ботиночные шнурки, пришитые к шапке, стянул её назад и стал похож на бывалого полярника. Героя дрейфа по бескрайней белой пустоте, пока на помощь не придёт ледокол с красным знаменем над трубой.

Там пустота всё-таки была белой...

Они шли не на рыбалку. Удочки, бур, непременный ящик с широкими брезентовыми ремнями — кто бы им дал это всё? Нет, цель была иной: почти в середине водохранилища неведомым кульбитом мысли одного из директоров местных заводов стоял макет корабля.

Это ещё не предел безумия того времени, и не такое бывало на одной шестой суши. 

Баркалон «Меркурий» — настоящий вклад в рухнувшую набок ноосферу тех лет. Могли бы и бронепоезд поставить, но, вероятно, берегли дефицитные цветные металлы, предпочитая превращать их в настоящее оружие.

Пятиметровая свая, бетонная плита в основании, и — корабль. Почти настоящий корабль.

Митя вытер слезящиеся от ветра глаза, провёл рукавом по носу, оставляя на толстом клетчатом драпе быстро стекленеющий след. Точно ведь, простудился. Нормальная дорога, когда подо льдом, присыпанным наметённым снегом, всё же была родная земля, давно кончилась. Они шли и шли теперь по тонкой корке между двух стихий — неба и воды, поскальзываясь, иногда смешно и безвредно падая набок. Толстые наряды спасали от синяков, да и что там падение с высоты их невеликого роста?

Пустяк.

Макет кораблика, украшенный избытком парусом, отсвечивал впереди, как странная путеводная звезда. Дойти до него считалось среди пацанов постарше делом чести, как где-нибудь в деревне забрести в полночь на кладбище. Бессмысленный акт удали геройства, раз уж нет войны и под танк с гранатой, прижатой потными ладонями к груди — не выронить, только не выронить! — сейчас никак.

— Что ты еле плетёшься? — недовольно спросил Витька, расстёгнутым скафандром вновь обернувшись к Митьке. — До вечера будем ходить!

— Устал, — прошептал Митя, вздохнул, снова утёрся уже совершенно стеклянным — как канцелярским клеем плеснули — рукавом и заторопился следом. Глаза приходилось прикрывать, щёки иссекло белой крупкой, было ощутимо больно. Он ненавидел боль — даже такую. 

Пока терпимую.

Он завидовал всем этим детям природы, отчётливо понимая, что пошёл совсем в другую сторону. В мать, вечно медлительную, сонную, гордящуюся когда-то законченным московским университетом. Здесь, в городе водохранилища, это ещё как-то могли оценить, хотя толком и не уважали, а вот годом раньше, в другой в/ч, что в краю верблюдов и людей с плоскими жёсткими лицами и узкими амбразурами глаз, её просто не поняли. 

У-ни-вер-си-что?

Ему, похоже, стоит лучше учиться, чтобы гордиться хотя бы дипломом. Своим для дрейфующих с удовольствием защитников Родины он не станет никогда: они быстрее, хитрее и наглее Митьки.

Плохо это или хорошо? Да кто его знает. 

Это как гадать, чем осёл лучше канарейки.

Кораблик приближался. Теперь его можно было разглядеть в подробностях: вытянутый нос с поперечиной, похожий на перевёрнутый сатанистами католический крест, короткая, словно обрубленная корма, мачты и железное кружево парусом. Крупные, приклёпанные вдоль борта буквы «МЕР... УРИЙ». На букве К висел снежный ком, делая зрелище каким-то особенно реальным — не музейный экспонат, всё по-честному. 

Корабль сиял, скрипел и звенел на ветру, величественный и странный.

Митя невольно обернулся, чтобы оценить, как далеко они забрались. Пологий левый берег скрылся в снежном мареве, а высокий правый, тоже почти неразличимый отсюда, нависал неясной, но грозной силой впереди. Обе цепочки следов терялись вдали, местами различимые, а местами стёртые ластиком ветра до самого льда. Этот самый лёд был неодинаков: где ровный, равнодушно-белый, как сияние ламп дневного света, где наплывами, а где синеватый, словно некто пролил с небес на него краску, растёр, да так и оставил до весны.

— А у тебя правда мать — еврейка? — внезапно спросил Витька. Он стоял в слабой, какой-то зыбкой тени, отбрасываемой баркалоном в лучах зимнего солнца. Варежки болтались на растянутой резинке от трусов, протянутой от одного рукава до другого, лежащей сзади на шее. Такая же конструкция была и под пальто Мити, но снимать варежки он не стал. Растирал щёки, морщась от боли, задевал воспалённые уже от ветра глаза.

— Почему это? — удивился он.

— Ну... Чернявая такая. И образование высшее. Мне отец говорил, что еврейка.

Слова, вроде как необидные, привычные, унесло ветром, размазало с размаху о борт кораблика. Подумаешь, еврейка. У Серёги из шестой комнаты отец белорус, а мать якутка — и что? Дружба народов же. Интернационал. Правда, натыкаясь взглядом на плоское равнодушное лицо Серёги Митька вздрагивал — вспоминал прежнее место жительства.

Ответный взгляд узких глаз был равнодушным, как выражение морды верблюда.

— Да нет. Русская. Светлана Ильинична зовут, русское же имя.

— Ну и ладно. Это я так спросил... Просто. Подсади меня, я на борт полезу.

Самого Митю приятель даже не спросил, полезет ли. Дитя природы, первопроходец духа: мне надо, остальные — усритесь стоя. 

— Зачем тебе туда?

— Так секретик же! Кто залезет — увидит и мой значок, вот, — Витька блеснул в воздухе круглым латунным профилем Ленина, — я сзади нацарапал «ЧУРБАКОВ». Каждый поймёт. 

Витька ловкой обезьяной залез на плиту, потом выше, вот уже зацепился за металл и подтянулся на руках, перевалился туда, став невидимым, потом что-то крикнул уже сверху, но Митя не прислушивался. 

Шапка плотно затыкала уши, а развязывать верёвки он не рискнул. Стоять на месте становилось холодно: вспотев на последних сотнях метров пути, он теперь быстро остывал, даже садившиеся на нос равнодушные снежинки не таяли, а словно исчезали в воздухе, оставляя неприятный влажный след.

— Тут куча секретиков! — наклонившись над бортом, гаркнул Витька, перекрикивая ветер. Догадался, что иначе его и не услышать. — Весло лежит, сломанное, на нём даже 1978 год нацарапано, прикинь. А я, дурак, год-то и не... Сейчас добавлю.

Митька между тем стоял неподвижно, приоткрыв рот, ловя посиневшими губами снежинки. Жутко хотелось пить. Он наклонился, зачерпнул скользкой варежкой горсть снега и начал медленно жевать. Горло уже болело, так что терять нечего.

Лёд возле бетонной основы, на которой и стоял никуда не плывущий корабль, был синим, ноздреватым, прочерченным изнутри нитками белого цвета. Но крепкий — он подпрыгнул, едва не поскользнулся, но проверил. Ничего страшного: не хрустит, не прогибается.

Лязг наверху прекратился, снова появилась Витькина голова, точно позабытый навсегда матрос вдруг очнулся и сейчас потребует рома.

— Нормалёк! — громко оповестил он. — Сейчас спрыгну и пойдём домой.

Витька залез на борт, балансируя толстым клетчатым пингвином, растопырил руки и пошёл по направлению к носу. Ботинки цеплялись за выстуженный, промороженный до звона металл, в воздухе плыла странная симфония из неживых, механических звуков. 

Нос баркалона был высоко задран над поверхностью, выступая далеко в сторону от бетонного основания. Но прыгать оттуда Витька не решился: даже у детей природы встроен где-то внутри ограничитель удали и геройства, иначе под танки прыгать в зрелом возрасте было бы некому. Поэтому он дошёл до начала бушприта, держа равновесие растопыренными руками, потом засмеялся и крикнул:

— Поехали!

Почему именно это слово пришло ему в голову, осталось загадкой. Гагарин forever?

Маленькая фигурка покачнулась и неловко — хотя и ногами вниз — полетела на лёд. Высоты было метра три, не страшно, но высоковато для прыжков. Правда, внизу намело изрядный сугроб, страховку, на которую Витька рассчитывал. 

Раздался короткий негромкий хруст, какой случается в лесу от трещащих изнутри стволов. Витька приземлился на ноги, как и рассчитывал, сугроб на самом деле смягчил падение, только вот потом всё тело ушло куда-то вниз. Исчезли растопыренные руки, потом мелькнул синим шарф, а последней скрылась голова. Нырок солдатиком, так бывает летом, только сейчас никакого всплеска слышно не было.

Затем раздался удивлённый голос: то ли плач, то ли вой, то ли некая просьба к мирозданию. Не понять сходу, но Митька вздрогнул. Звучало это по-настоящему жутко, куда там завыванию ветра в железных снастях над головой.

— Раевский! Вытащи меня!

Послышался шлепок и нечто вроде всхлипывания. По фамилии Витька обращался редко, только если собирался подраться.

Митя медленно-медленно, как подтягиваемый на веревке упирающийся бычок побрёл к оседающему, рассыпающемуся сугробу. Над провалом во льду то появлялась, то исчезала Витькина голова — он что-то вскрикнул, замолотил руками, с хрустом обламывая края полыньи, потом снова пропал из виду.

— Мить! Ди-и-мка! Вытащи меня... Хватай за воротник!

Блл-брр-буль. С таким звуком обычно вода уходила в забившуюся раковину, когда отец отодвигал в сторону стопку тарелок и шуровал в жирной непрозрачной мути вантузом. Словно кто-то сидящий там, внизу в трубе, алчно заглатывал жидкость, мучаясь своим сантехническим похмельем.

— Ди!..

Блл-брр-буль.

Митька на негнущихся — от страха или от холода? — ногах подошёл поближе. Витька, как истинное дитя природы, сражался за свою жизнь до последнего. Шапка слетела с головы и плавала рядом, как медленно тонущий в замешательстве щенок. Мокрые светлые волосы облепили череп, сделав Витьку почему-то очень жалким на вид. Он всхлипывал, вода попадала в рот, толстое пальто, снять которое не было никакой возможности, тянуло вниз гигантской ватной гирей. А ещё и ботинки, где-то там, в глубине.

— Мить! Руку! Дай руку! Или... воротник хват...

После этого крика снова провал. Нырок, кувырок, Рагнарёк.

Митя спрятал замерзшие руки в карманы. Надо бы помочь, надо... Но лезть к полынье — это и отец говорил не раз, и тот же Витькин дядька-рыбак, — нельзя. И товарищу не поможешь, и под самим лёд обломается. Много ли геройства утонуть рядом. 

— Не могу я тебе помочь, Вить... — очень тихо и очень по-взрослому ответил он. Говорить громче мешало больное горло, налитое режущими, словно слышимыми звуками натужного глотания. Скрр-скрр. А рядом — брр-буль. 

Симфония же, жаль никто не услышит.

От порыва ветра снежный комок с буквы К в названии макета снесло в сторону, рассыпало по льду. Теперь корабль парил над ними во всей красе, точно Летучий Голландец готовый подобрать на борт новых пассажиров. Одного, двух. Да хоть сто! Души и призраки не имеют веса, не занимают места, их после-жизнь проста и незатейлива, ничем не отличаясь от смешного и глупого «Меркурия», который никогда никуда не поплывёт.

От полыньи пахнуло сыростью и чем-то незнакомым. Терпким, взрослым запахом, разительно отличающимся от обычных пота, табака и перегара пополам с одеколоном «Шипр». 

От воды пахло смертью.

Митя заглянул с опаской вниз, не подходя, конечно, вплотную, не становясь на изломанную линию льда. Вода, непривычно тяжёлая, чёрная, как лужа жидкого гуталина, мерно покачивалась, будто и не потревоженная минутами раньше Витькой. 

Тот вернулся к природе, влился в её вечное спокойствие.

.

Митя не помнил, как тогда добрёл домой — ветер крепчал, снег начал сыпаться как из дырявого кармана медяки, по ногам, под ноги, неприятно холодя. Горло резало, словно он проглотил бритву, но — дошёл. И рассказал отцу, как и что было, не утаив, что стоял и смотрел. Просто стоял и смотрел.

Дальше смутно. Какие-то люди, встрёпанный, заспанный после ночного дежурства отец Витьки, куклой трясущий его в коридоре, машины, милиция, скорая, поездка по льду — плевать, плевать, скорее! Найденная в полынье Витькина шапка, и хлёсткие, болезненные удары — отец лупил его, не стесняясь всей этой кучи народа. Прямо там, над свежей гуталиновой могилой.

— Не подал руку! Даже не попытался! Шарф бы бросил. Сам бы полез, скотина! Сучонок, кого я вырастил... Гадёныш!

Слова перекликались, дробились, сотрясали воздух и ничего не значили.

А вот удары... Это было больно. Очень больно. Даже больнее, чем горло, всё тело горело от температуры, от синяков, но матери рядом не было, а он сам... 

Мысли путались, выуживая то разъярённое лицо отца, то слипшиеся волосёнки на Витькиной голове, то разбитый нос... Как же её? Лизы? Кати? Память на имена у него была отвратительной, а вот лица запоминал прекрасно. Раз и навсегда. Он же специально тогда бросил ей мяч в лицо на физкультуре, в громыхающем эхом спортзале, нарочно, изо всех сил. 

Он всё делал нарочно с тех пор, как его избил отец возле полыньи.

С тех пор, как Митя поклялся самому себе, что больно будет другим, жить стало проще. Его не любили и побаивались, опасаясь бить за мелкие подлянки и стукачество — выручала мать, равномерно прикармливающая учителей, завуча и директора каждой новой школы. С таким щитом за спиной он вёл себя, как считал верным.

Отца вскоре перевели из того города у водохранилища, тут он и дал дуба, прямо на дежурстве, в портупее и с пистолетом.

Нет, не застрелился. Инфаркт. 

Сидел-сидел в своём стеклянном скворечнике на КПП — он как-то брал Митьку с собой в часть, тот представил всё как наяву, — потом захрипел и уткнулся лицом в стол. Одна надежда грела Митю с тех пор — наверное, ему было больно. Очень больно. Иначе неправильно, иначе что-то пошло не так.

Жизнь привела за руку смерть, но напоследок ткнула того в грудь ржавым зазубренным лезвием, вспорола, вывернула наизнанку. Выплатила последнюю премию.

Скрр-скрр-брр-буль. 

Блядь. 

Смерть...

Она и теперь была рядом, бродила тихо, не спеша привлекать внимание.

Митя боялся её, очень боялся — зачем врать самому себе. Смерть равнялась боли, уж это он успел заметить, когда уходила мать. Тогда был длинный коридор, неожиданно светлый и уютный, вдоль стен которого стояли многочисленные лавочки, отдельные и сцепленные, как в дешёвом кинотеатре, узкие креслица. В торце сияло светом окно, словно готовя больных к переходу в другой, лучший мир. На фоне окна рисовался чёрным силуэт дежурной медсестры — эдакого ангела ада со стопкой сегодняшних назначений, почему-то калькулятором, и журналом учёта неведомо чего — вероятно, грешных душ. Стакан с ручками и карандашами вызывал подсознательное желание выпить.

Впрочем, к последнему здесь располагала вся обстановка — медленно шедшая навстречу раздутая женщина в халате, лысая, с совершенно коричневой кожей человека без печени, плакаты на стенах, призывавшие бороться с туберкулёзом, хотя многие больные с радостью бы заболели им вместо своего диагноза, урчащий холодильник прямо в коридоре с прицепленным скотчем списком невесть кого.

Наверное, всё тех же душ, пока ещё и по недоразумению отягощённых телами.

Из соседней палаты выполз мужичок в растянутых спортивных штанах. Волосы у него почти выпали, поредели донельзя, но он, повинуясь какому-то странному внутреннему противоречию, не сбривал остатки. Так и ходил, похожий на нахохлившегося грифа с пучками седых перьев и длинной морщинистой шеей. 

— На клапан давит! — виновато улыбаясь, сказал он. 

В свободной руке у мужичка, поднятая почти над головой, дрожала пластиковая бутылка капельницы, от которой шёл вниз прозрачный трубопровод в катетер второй руки, замотанный наспех чуть окровавленным бинтом со смешным детским бантиком посредине.

Дмитрий посторонился, пропуская идущего. Хотел обернуться, но не стал. Один туалет на весь блок, такой вот сервис. А ссать под себя в изогнуто судно многие брезговали. Удаль и геройство же детей природы: пока можешь добраться до сортира — иди. 

Мама лежала в отдельной палате, медсестра крутилась возле стойки с капельницами, похожей на старинную вешалку. Крутилась и поглядывала на Митю, пока он, шепнув что-то благодарственное по интонации, не сунул той в карман пятисотку.

Сейчас и не вспомнить, о чём они говорили с мамой. Он плёл и плёл какие-то словесные кружева, Светлана Ильинична отвечала односложно, коротко — чувствовалось, что говорить ей трудно. Лысины не было видно: повязанный белый платок делал мать похожей на стародавнюю сестру милосердия. Только очень худую, без бровей, с огромными карими глазами на кажущемся прозрачным лице, и очень-очень спокойную.

— Тебе не больно? — который раз спрашивал Митя.

Это было единственное, что его по-настоящему интересовало, с самой матерью он мысленно простился ещё несколько месяцев назад, услышав диагноз. Всё — значит, всё, вопрос времени и остатка жизненных сил. А вот боль...

— Нет, Димка... Уколы. Нормально.

Она вздохнула и попыталась поднять руку, чтобы коснуться его. Тонкая птичья кисть повисла сантиметрах в десяти над постелью и упала обратно.

Мать виновато улыбнулась, и он понял, что ей больно. Очень больно. Она просто играет перед ним непонятно зачем эту роль — уставшей, заботливой. А на самом деле внутри неё живет что-то страшное, грызущее изнутри, доедающее остатки плоти, допивающее кровь. Куда там мудаковатому спартанцу с лисёнком — здесь всё по-настоящему.

— Люди приберут, — равнодушно бросил Митя. 

— Зря... — выдохнула мать, но повторять не стала. 

Лежала и смотрела на сына, сидящего перед ней на скрипучем больничном стуле.

Наверное, надо было упасть на колени, прижаться к её руке лицом, уговаривать жить дальше и убеждать, что всё будет хорошо, но он не смог. Не потому, что это было бы пафосно и смешно, как в спектакле «Мать на смертном одре», нет. Он боялся подхватить эту боль, заразиться ею, нести её дальше в своей крови.

— Пойду я, мам. Завтра зайду, дел просто до чёрта. С врачом поговорю, дам ещё денег, пусть... лечат.

— Иди.

И всё? И всё. 

Следующая встреча была уже на кладбище перед тем, как гроб закрыли крышкой и завинтили навсегда. Зато он не заразился маминой болью и жил себе дальше только со своей.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 38
    11
    229

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.
  • Stavrogin138

    Описание корабля и зимы - топ. И все до истерики отца.

    Мотивация Мити - тут все гораздо сложнее. Ведь очерстветь можно и без такого мощного стресса. Мне кажется, здесь как будто не хватает какой-то детали. Не берусь судить какой - просто впечатление.

  • Kousmitch
  • Stavrogin138

    Юрий Жуков 

    Ушел читать, обязательно напишу))

  • TEHb

    Юрий Жуков, не надо больше ничего резать.

    Пожалуйста. =(

    Мне всего хватило, но уверена, что исходник был ещё круче.

  • yakov-36_

    Дядя Юра это одно из самого оху@нного из того, что я читал

  • Kousmitch
  • TEHb

    Дратути. Камменты не читала, если вдруг что-то дублирую, то прошу понять, простить.

    >>Макет кораблика, украшенный избытком парусом, отсвечивал впереди, как странная путеводная звезда. 

    Тут захромала — избыточно украшенный парусом или украшенный избытком паруса?

  • TEHb

    Там где-то опечатка была, ну и хрен с ней.

    Спасибо за прозу, Юрий.

  • igor_proskuryakov

    Анастасия Темнова ">>Макет кораблика, украшенный избытком парусом, отсвечивал впереди, как странная путеводная звезда. Тут захромала — избыточно украшенный парусом или украшенный избытком паруса?"

    Может так: Избыток. Старославянское — избытькъ, избыти (остаться, сохраниться). Первоначально слово имело значение «остаток».

    Этот "Меркурий" сильно потрёпан был:

    https://alterlit.ru/post/65452/?anchor=comments&comment_id=1138509

  • SergeiSedov

    Макабрически мощно! Вопрос про мать еврейку повис в ледяном воздухе. Ограничение в знаках, видимо, повлияло.

  • igor_proskuryakov

    На картинке, надо же, памятник баркалону "Меркурий" в Воронеже. Посреди водохранилища стоял он (установили возле моста ВОГРЭС перед заполнением Воронежского водохранилища в 1972). Совсем испортился за много лет.

    Воссоздали теперь и перенесли на берег водохранилища у дамбы Чернавского моста в сквере Ильича.

  • Kousmitch

    и пр. 

    Ну так я, собственно, здесь и живу. Потому и картинка.

  • igor_proskuryakov

    Юрий Жуков 

    Вот земляка здесь встретил. ))

    Вдруг если, тут про Врн и его роль в ВОВ: https://alterlit.ru/post/65427/