Суламита
Я вспомнила о ней много лет назад в чужом старинном доме.
В черепичный скат стучат яблоки, на столе бисквит, пропитаный коньяком, чашка шоколада, распятие в изголовье дубовой кровати, скрипка на комоде.
...Девочка-скрипка, девочка-смерть.
Мужчина спокойно следит за суетой бабочки-деcятиклассницы: застегнула крючки, пуговицы, молнии – все, спряталась в кокон.
Мужчина улыбается.
- Готова?
- Да, пошла…
Он роняет тяжелые слова:
- Ты обкрадываешь себя. Будешь вспоминать этот вечер всю жизнь. Нельзя экономить на любви.
Он прав. Но я ничего не могу рассказать - ни про скрипку, ни про девочку-смерть. И забираю с собой его проклятие.
Мужчина спокойно следит за суетой бабочки-деcятиклассницы: застегнула крючки, пуговицы, молнии – все, спряталась в кокон.
Мужчина улыбается.
- Готова?
- Да, пошла…
Он роняет тяжелые слова:
- Ты обкрадываешь себя. Будешь вспоминать этот вечер всю жизнь. Нельзя экономить на любви.
Он прав. Но я ничего не могу рассказать - ни про скрипку, ни про девочку-смерть. И забираю с собой его проклятие.
Суламита.
Ты действительно была. Росла на моей улице. В доме №2 - маленьком, замшево потертом, кирпичном доме. Там и сегодня живут люди. Не просто люди – соплеменники. выжившие, переселившиеся из Бессарабии уже после войны. Гитлеру не удалось стереть богоизбранное племя с лица земли. Главное еврейское счастье в том, что бесноватый Адди пристегнул к колену израилеву цыган, славян, мусульман, прочих неарийцев. У автора “Майн кампф” случился перебор.
Говорят, ты была рыжая, буйно кудрявая, в коричневых веснушках, как библейская тезка. Темные пушистые глаза. Уголки чуть опущены вниз - только у евреев и армян бывает такой разрез. Дочери клана Ашкенази встречаются и совсем светлые, но не ты, Суламита.
А еще ты была последним ребенком в семье, запертой в гетто, как стадо овец. И какая-нибудь романтичная бабка наверняка успокаивала:
- Немцы цивилизованная нация – философы, поэты, музыканты. С нами ничего плохого не случится.
Ну, и плела, конечно, про первую мировую войну, про родственниц, учившихся в немецких пансионах.
Говорят, ты была рыжая, буйно кудрявая, в коричневых веснушках, как библейская тезка. Темные пушистые глаза. Уголки чуть опущены вниз - только у евреев и армян бывает такой разрез. Дочери клана Ашкенази встречаются и совсем светлые, но не ты, Суламита.
А еще ты была последним ребенком в семье, запертой в гетто, как стадо овец. И какая-нибудь романтичная бабка наверняка успокаивала:
- Немцы цивилизованная нация – философы, поэты, музыканты. С нами ничего плохого не случится.
Ну, и плела, конечно, про первую мировую войну, про родственниц, учившихся в немецких пансионах.
Они так поверили в собственный спасительный бред, тетки и бабушки, что с радостью отдали тебя в услужение вежливому коменданту полесского городка. И даже твой отец - мужчина, все понимающий, разобравший на молекулы взгляд белокурого фашиста, не возражал.
Он хотел, чтобы ты жила за него, Суламита. Через твою скверну, боль, ужас – он был готов прийти к тому, кого называют Б-г, со всеми детьми, кроме младшей, любимой дочери.
Отец знал о твоей красоте, но ничего не узнал о твоей любви, Суламита.
Отец знал о твоей красоте, но ничего не узнал о твоей любви, Суламита.
Фашистский офицер привез тебя на квартиру - в этом домике с фигурной крышей и розовым садом когда-то жил ксендз. Ты познакомилась с его скрипкой – он таскал за собой инструмент с польской кампании. Каждый вечер комендант играл, и музыка взлетала над плененным городком.
Он, конечно, показал тебе семейные фотографии, и ты съежилась перед галереей немецких аристократов. Он, не морщась, слушал твой лепет на идиш, а ты слышала, как гудит от желания его тело. Тебя, маленькую женщину, не могла обмануть шлифованная учтивость, с которой он провел тебя до комнаты с узким топчаном.
И, конечно, он не спешил.
Он настраивал тебя, как скрипку. Мы с тобой знаем, как медленно сгущается вокруг прохладной пустой девочки завеса мужского жара и плотной тьмы. Ты слепнешь и глохнешь, твои колючки и мурашки никого не пугают. Тьма входит в тебя еще до первого прикосновения – от нее нет защиты.
Он готовил тебя к боли, как к музыке. И ты зазвучала, Суламита.
Не прошло и месяца, как твои оленьи глаза залили светом средневековые улочки городка. Ты редко поднимала ресницы, но все, кто попадал в густое сияние, на миг забывали о войне, о чужих людях с каркающей речью, о крови и унижении.
Ты приходила на рынок и выбирала зелень для своего мужчины. И никто не называл тебя немецкой подстилкой, потому что ты была ребенком, Суламита. Никто не мог обидеть ребенка, влюбленного и доверчивого, потому что люди интуитивно знают: первая любовь - крепка, как смерть.
Комендант и раньше играл вечерами, но теперь голос скрипки изменился, стал ниже - страсть не терпит фальцета.
Любил ли он тебя, Суламита? Не знаю. Но он был с тобой год, до лета 42-го, когда Гитлер собирался в свою ставку в Виннице. Вслед за фюрером паковали чемоданы жены и дети офицеров-оккупантов.
Он настраивал тебя, как скрипку. Мы с тобой знаем, как медленно сгущается вокруг прохладной пустой девочки завеса мужского жара и плотной тьмы. Ты слепнешь и глохнешь, твои колючки и мурашки никого не пугают. Тьма входит в тебя еще до первого прикосновения – от нее нет защиты.
Он готовил тебя к боли, как к музыке. И ты зазвучала, Суламита.
Не прошло и месяца, как твои оленьи глаза залили светом средневековые улочки городка. Ты редко поднимала ресницы, но все, кто попадал в густое сияние, на миг забывали о войне, о чужих людях с каркающей речью, о крови и унижении.
Ты приходила на рынок и выбирала зелень для своего мужчины. И никто не называл тебя немецкой подстилкой, потому что ты была ребенком, Суламита. Никто не мог обидеть ребенка, влюбленного и доверчивого, потому что люди интуитивно знают: первая любовь - крепка, как смерть.
Комендант и раньше играл вечерами, но теперь голос скрипки изменился, стал ниже - страсть не терпит фальцета.
Любил ли он тебя, Суламита? Не знаю. Но он был с тобой год, до лета 42-го, когда Гитлер собирался в свою ставку в Виннице. Вслед за фюрером паковали чемоданы жены и дети офицеров-оккупантов.
Теплым июньским вечером, когда площадь была полна народа, комендант вышел на крыльцо. Он наблюдал, как ты подвязываешь розы и поправляешь чумазыми пальчиками рыжие пряди. Потом подозвал тебя и о чем-то долго говорил.
О чем, Суламита?
О том, что знает весь христианский мир?
“Ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна. Глаза твои – два голубя у истока вод…”А потом он попросил тебя закрыть калитку, и ты пошла по дорожке. Он, не целясь, выстрелил в пушистый затылок. Ты буднично скользнула на землю, открыв миру изуродованное лицо.
Вечером комендант особенно долго играл на скрипке.
Через неделю в полесский городок приехала молодая женщина с хорошенькой девочкой. Малышка хваталась за отдраенную от крови калитку и норовила выскочить со двора. Отец останавливал ее и подхватывал на руки. За этой пасторальной сценой наблюдали жители городка. И каждый помнил о Суламите.
Я тоже помню тебя, Суламита. Потому что не знаю женщины, счастливее, чем ты. Весь цимес твоей короткой жизни - в путешествии по садовой дорожке. Ты шла любимая и желанная. Ты ничего не успела понять.
Средневековый поэт сказал:
Я тоже помню тебя, Суламита. Потому что не знаю женщины, счастливее, чем ты. Весь цимес твоей короткой жизни - в путешествии по садовой дорожке. Ты шла любимая и желанная. Ты ничего не успела понять.
Средневековый поэт сказал:
Возлюбленных все убивают,
Так повелось в веках.
Кто трус – коварным поцелуем,
Кто смел – с мечом в руках.
Так повелось в веках.
Кто трус – коварным поцелуем,
Кто смел – с мечом в руках.
Тебе повезло, Суламита - выпал второй вариант.
Ты однажды спасла меня. Только благодаря тебе, я не нырнула с головой в любовь-смерть. Но если не становишься жертвой, значит, твой удел – убийство. Третьего не дано.
Странно сознавать, что ни я, ни тысячи других женщин никогда не будут тобой, Суламита. Ты исчезла, не успев понять, что любовь умирает.
Всегда.
И с этим ничего нельзя поделать.