Лес, озеро, болото, рельсы (продолжение перед финалом)
Потом уже, на другой день, отец, меня искавший, говорил, что шел по моим следам на этой просеке — и по волчьим следам. Он-то их понимал, различал.
Я тоже понял, что это была непростая собака. Необычная, таких я раньше не видел. Но я не боялся этого пса, который так и остался, сидел на просеке, пока я не переполз болото — смотрел на меня своими желтыми умными глазами. А я боялся этого перехода, до дороги, — нас с ней разделяла полукилометровая полоса жадного, бездушного болота. Совсем недавно я швырнул в эту топь тушеночную банку, она раньше больно била меня по коленке, а открыть ее было нечем — все вокруг было мокрое, рыхлое, вязкое, все ломалось под пальцами.
И банка утонула, хотя и бросил я ее вроде бы не в воду — в ярко-зеленую плотную гущу. Но эта жирная бездна ее охотно приняла, сделав напоследок звук вроде человеческой отрыжки.
Мне надо было перелезть через болото, к дороге, и я придумал — надо плыть, так я не потону, как та банка тушенки. Умишка еще хватило натянуть штаны на борты сапогов, чтобы не попадала грязь. И я пополз, поплыл.
Не помню, как называется тот стиль плавания — брас, там, кроль. Я, северянин, умел держаться на плаву, не шел на дно, но это было чем-то средним между плаваньем и ползаньем. Я разгребал рыже-зеленую вонючую грязь, рядом булькало, всплывали противные вонючие пузыри, но доскребся таки до бортика дороги. Вылез, оглянулся — хорошая моя собака сидела там, на просеке. Все это время она, видимо, смотрела, смогу ли я добраться до тверди. Я смог, ее помощь была уже не нужна, собака прохрипела-провыла что-то одобряющее, доброе, встала, развернулась — и ушла с просеки в лес. Больше я ее не видел.
Я так и не понял, была ли это волчица, или самец. Наверное, для меня это было без разницы — волки ведь семьянины, любят детей, и даже в зимнюю голодуху не режут ягнят, берут только взрослую скотину. Да и все это дело было на исходе лета, когда их собственные дети, щенки, уже подросли, начали учиться охотиться, были придурками-подростками, за которыми глаз да глаз. Были примерно как я.
Я встал, отряхнул от куртки и с колен, сколько смог, вонючую болотную грязь — и пошел по дороге.
У меня под сапогами была человеческая разбитая дорога со столбами и проводами, был путь домой и были приятные мысли — про добрых собак, про то, что я скоро-скоро приду и согреюсь, про чай из самовара, про печь, про то, что если меня и наругают, не пришел вовремя — ну и что.
Потом мысли кончились. Я еще подумал, понапрягался — про то, что мой север много лучше этого, и рыба лучше, и даже комары другие — не такие мелкие, а всосется так всосется. И что там я бы залез на сопку, увидел бы речку — и пошел бы по речке к людям. И пришел бы, потому что всегда так бывает, река — дорога. Она приведет. И змей, гадюк этих, никаких нет, и много жратвы под ногами, и медведь не сожрет, что ему меня жрать, он и так под конец лета обожратый, скатится с сопки кубарем и пойдет опять по кустам-по ягодам.
Потом и эти мысли кончились, не было никаких, я затеялся было плакать, но не вышло, морда и так была мокрая от мороси, а глаза были сухими — не текло. Как раз тогда я и научился разговаривать сам с собой. Сначала-то я разговаривал с той хорошей собакой, но собака выручила меня и ушла в лес, у нее явно хватало своих забот. Поэтому все свои монологи, рассказы, истории — я рассказывал непонятно кому. Себе самому, наверное. Идеальному собеседнику. С тех пор так и повелось — я иду и рассказываю ему все вслух. Встречные прохожие, вероятно, думают, что, я пьян, или псих, или наркоман. Поэтому я стараюсь гулять в лесочках
Но тогда я был мал, не накопил еще достаточно этого паскудного жизненного опыта, и в тот поход истории и мнения мои кончились скоро даже для себя. Наверное, я сильно устал, мне надо было поесть и поспать. Ничего такого в ближайшее время не предполагалось — впереди была все та же глинистая дорога, морось и линия ЛЭП.
Вся лирика из моей десятилетней головешки уже вышла, я начал мыслить реалистично и понимать, что эта человеческая дорога, с проводами, — не проходит, конечно, через нашу Уйту, идет в райцентр, в Кадуй, до которого пешком я точно сейчас не дойду. Я только-только начал это осмысливать, ложиться и помирать точно не собирался, — и в это время справа загремел поезд-таварняк.
Железка — это был не просто выход. Это была находка, спасение, решение. Железная дорога так и так проходит через станцию. Я пошел на звук, и в этот раз болото меня пожалело: от моей непонятной дороги со столбами до железнодорожной насыпи расстояние было в половину меньше. Я опять натянул на слезшие с сапог штанины, зажал в кулаки рукава и пополз-поплыл.
В этот раз все было короче: и расстояния меньше, и какой-никакой опыт, и ясная цель. Я поднялся с насыпи, вышел на пути, долго-долго зачем-то отряхивался — и пошел.
Кто ходил по железнодорожным путям — знает, что это та еще прогулка, даже для десятилетнего ребенка. Расстояние между шпалами — в среднем в полметра, бывает меньше-больше, но — все равно, если наступать на каждую шпалу, шаг получается короткий, ты будто семенишь. Прыгать через одну — слишком длинный шаг, тем более для ребенка. Идти то по рельсам, то по насыпью между ними — пытка. Можно еще идти по одной рельсе, как эквилибрист, но это так себе, когда ты почти сутки проболтался по лесу и пару раз переползал болото.
Но я шел, и шел, то так, то сяк. Радовало, что никаких длинных мыслей в голове уже не было, только короткие — туда наступить, сюда переступить. Веселило, что иду по железной дороге. Значит, скоро приду на станцию, значит, может и бабушка меня не заругает.
Но потом и эти короткие мысли кончились, осталась — надо поспать. Я шел по железке уже давно, но не видел ни каких-признаков жилья. Ни домов, ни фонарей, ни семафоров, только корявый загородки, которые ставят для защиты железки от снежных заносов.
В общем, я не то чтобы сдался. Я стоял на этих рельсах, под моросью, и разговаривал опять сам с собой. «Посплю час или два и потом пойду». Ноги у меня уже подкашивались, я себе почти сразу разрешил. Спустился ниже рельс, на насыпь, там было почти не мокро, гравий пропускал сырость. Под голову положил авоську — я таки таскал ее с собой всю дорогу, бабушкина же. И стал спать.
Сначала, это был не сон, конечно. Это был морок, бред: спасающие меня добрые собаки, ругающая меня бабушка, окуни, змеи, зеленое квакающее болото. Потом я просто провалился, никаких снов не видел.
Я очнулся от затихающего грохота над головой и от того, что меня трясли за плечо.
— Эй, ты живой?
Я разлепил глаза — передо мной на корточках сидел какой-то мужик. Я поднял взгляд выше, на железку — надо мной громоздился товарный поезд.
Они ехали куда-то, эти мужики, машинист с помощником, волокли куда-то эти свои шестьдесят с копейками товарных вагонов, увидели на насыпи тело, труп, как они решили — они там проезжали много-много раз, и ни разу не попадалось им там людей, ни живых, ни мертвых. А тут попался я.
— Ты откуда здесь?
Мозг мой еще не начал работать после пробуждения, но гордыня проснулась мгновенно. Странно, было не холодно, я будто вымерз изнутри, стал костяным, твердым, да еще ногу отлежал — как встал, сразу захромал по этой проклятой насыпи.
— Я с рыбалки иду. Скажите, а Уйта в какой стороне?
— В той, километров пять.
— Ну, я пошел, спасибо, — и я похромал в сторону Уйты.
Полночи по железке, пока не лег спать на насыпи, — я шел в другую сторону, к станции Бабаево. Идти до нее было километров тридцать.