Воскресенье

Все люди несчастливы одинаково, потому что плохо читают Евангелие и не пашут земли.

 

По жаркой извилистой, петляющей по ржи дороге, на нанятой на станции бричке катили неспешно трое людей. Солнце клонилось к закату, от земли шел плотный, суховатый дух, во ржи трещали цикады, вечер поспевал, как краюха доброго хлеба в выбеленной известью печи у бедного крестьянина, которому нет жизни кроме рабства, а мы этого не понимаем и думаем, что таков положенный искони мировой устав. В середине, зажатый спутниками, ехал Аркадий Григорьевич Мазанов, мужчина некогда стройный и толковый, но теперь обрюзгший от порока, слюнявый. Он был в лиловом канотье — почти еще не старый, а тронутый лишь на висках неумолимым ходом времени. По правую от него руку лущил подсолнух Зажогин, подтянутый средних лет человек с револьверами за поясом. По левую расположился серолицый Джонс в кожаной куртёнке, с винчестером в руках. Мазанов лениво смотрел окрестности, прикладываясь к початой бутылке невкусной наливки, которую Зажогин нашел в навозе подле последнего верстового столба. Теперь же знаков не было и было мерзко. Зажогин плевался лузгой, морщил лоб, будто и впрямь собираясь презреть животную злобу свою и помолиться. Джонс сипло дышал, уныло глядел в невидимую точку. Мазанов не стерпел, швырнул бутыль в выжженные кружева обочины.

—  Однако five o’clock, mon cher, — Мазанов промокнул губы салфеткой, будто нажравшийся плоти Христовой греховодник, который в святые церковные таинства не особенно-то и верует, а верует он больше не в святые церковные таинства, а скорее уж в пузо, которое, как известно, любую веру переварит. — Не хлопнуть ли нам чайку?

—  От це дило! — обрадовался посмурневший от болтающейся тряски Джонс, отставляя винчестер и глубоко нагибаясь за вытертым, старым уж от старости несессером. — That’s good!

—  Маята индо, — поморщился Зажогин. — Куролес на бычах, однако ж скорбно предречено влахать позднего.

—  C’est charmant! — восхитился Мазанов. — Как вы думаете, Терентий?

—  Хуйня все это, барин, — костисто крутанулся мужичонко-кучер, не в радость махнув по измученным тупой неволей лошадиным спинам. — Рожево, ептеть, опять кротам схарчим. Порядку нету, от того беднота и блядское положение.

—  А ведь раньше такого не было… — призадумался Мазанов, держа в руках чашку английского фарфора. В чае его тут же утонули пять мух, тоненьких, бестелесных, как податные на Соловках, почти уж у каторжных даже пределов невыносимости. — Усадьба строилась, я помню. То есть усадьбу-то построили, а меня не было. То есть я почти не видел строительства, а мне потом все подробно рассказали, дедушка сумасшедший мой мне все рассказал, потому что в те времена жили только мой сумасшедший дедушка, maman и люлька. На люльке, я помню, множество было изображено страшных чертей, от того я был день-деньской мокрым, а дедушка по вечерам приходил рассказывать мне истории о постройке дома и о том, как ему сорвавшимся коньком оторвало челюсть… А потом этот страшный пожар в западном флигеле. Вы помните ли это, Терентий?

—  Во флигелях рази? — кучер поскреб кнутовищем свой истерзанный барским произволом грубый, свалявшийся, порохового оттенка волос. — Не в кабинетах ли, титские силы?

—  Полно, Терентий, разумеется во флигеле! — зашевелился Мазанов. — Papa еще сделалось дурно оттого, что продувало через анфиладу!

—  Ну и хуй с ним, барин, — согласился Терентий, крутанув свое беспощадное вервие унижений и огрев круп чубарой. — Лишь бы войны Господь не сподобил.

—  Да, ныне не так совсем, — подметил Зажогин. — Мруха сплошная.

—  Народ-то колготной, — смачно, будто хладное господь из уст изблевал, сплюнул Терентий. — Колья вашенский приказчик на меже воткнул, а в пятницу уж прикрепили кого-то. Чужой, видма, морда не с наших краёв…

Некоторое время они значительно посидели, будто судьи, несправедливо осудившие незнающего ребенка на бесчисленную стезю суровых горестей. Потом Мазанов шлепнул губами:

—  Терентий, а что же там Кати? Жива ли, складна? Когда я покидал вас, она была сущий enfant!

—  А таперича сущий элефант! — грубо хохотнул Терентий, не столько от природной, потаенной грубости, сколько оттого, что он не умел точнее выразить клокотавшую в нем страсть к полной, яркой жизни. — Первая жопа в слободе.

—  Арапник, — сказал Зажогин тихо. Все разом смолкли.

Въехали на двор. Встречать вышел приказчик, дородный немец в островерхой чугунной каске и зеленых шортах, дебелая баба-стряпуха, двое маленьких, аккуратно причесанных белобрысеньких детей, их нянька в траченной молью мантии, мужики со стягом, приползла откуда-то облезлая кикимора.

—  Где ж хозяйка? — первым делом спросил Мазанов и деловито пнул зашипевшую на него кикимору. — Здорова ли?

—  Я, я! — немец обнял Мазанова, расцеловал. — Зи… в кухня… унд… унд… ich lebe dich!

—  Ну, полноте! — сморщился Мазанов. — Я вам не мужик, за пять копеек не отдамся! Зажогин, нырни в сарай, оглядись.

Зажогин кивнул, скрылся. Мазанов поднял взгляд на некогда дивный, а теперь не дивный фронтон, восхитился неугасаемой мощью колонн, поддерживавших портик, изобразил удивление при виде безобразных ангелочков перед парадной лестницей.

—  Ганс, любезный, — Мазанов отвел управляющего в сторону, приобнял. — Скажите детям, чтобы смывали эту гадость и бежали домой кушать. У нас с вами будет серьезное дело сегодня. Я желал бы сделать крестьянам добро.

—  Слушайс! — вытянулся приказчик, повернулся к загрунтованным детям. — Ну-с, пожаловайт домой к мамка в юбка! Schnelle!

Дети побросали твердые луки и с гиканьем выскочили в ворота. Мазанов вдохнул воздух родного поместья полной грудью, закашлялся.

—  Пахнет дерьмом! — мгновенно определил тяготу Мазанов. — Что за шутки, Ганс?

—  Ich… ich… — начал задыхаться Ганс.

—  Вы, стало быть, пускали их срать в усадьбу? — насупился Мазанов. — Хоть я строго-настрого запретил их пускать, особенно дальше ворот?

—  Тут… не виновайт… Не знайт, что русский мужик какайт так… sehr viele… Мы ведь не кормийт их еда, выгоняйт с надел. Тогда они приходийт сюда и срайт в беседка, в дырочка zwischen доска… Это нет мой сил, герр Мазанофф!

—  Ладно, забудем о прошлом, — скрипнул зубами Мазанов. — Сделаем так. Идите в деревню, соберите там самых толковых… впрочем, соберите всех. Приведите сюда. У меня есть многое им сказать.

—  Яволь! — Ганс стукнул ладонью по каске, пригибая туловище выбежал в ворота. Джонс перехватил винчестер, отхлебнул остывшего чая.

—  Ну как, Джонс? — горделиво подбоченился Мазанов. — Как вам мое родовое гнездо? Мое ранчо?

—  You have so many workers? — удивился Джонс. — For what? For cow business?

—  Нет уж, Джонс, не смейте мерить наши душим своим проклятым business! Эти люди живут здесь для смирения, для близости к богу. Они — сущие дети природы, блаженные варвары современности!

Мужики из дворовых растянули стяг, начали гудеть. Вернулся Зажогин.

—  Ну, как там? — Мазанов продолжал смотреть на усадьбу. Только теперь ему стали видны битые во многих местах окна. — Порядок?

—  Худород лишком, — удрученно покачал головой Зажогин. — Перекид чуть не до ветра, а в скирдянках — фигарь. Молотилово сушит.

—  В убыток течет, — цыкнул Мазанов. — Скоро и двум тысячам обрадуешься, как сальному венику!

—  You’re going too hard, lad! — усмехнулся Джонс. — Take it easy!

—  А вы, Джонс, оказывается, пустая фифа! — горестно воскликнул Мазанов, переводя взгляд на мужиков. — Вы думаете, легко ощущать, как жизнь твоя рушится в ежесекундье и увядает вслед за цветами прошлого, вслед за горчащим теперь привкусом горячего шоколада, который давала нам с Виктором Глашка с толстыми щеками? Взгляните, Джонс, на некогда лучшую беседку в уезде! Сядете ли вы туда с растрепанным томиком Парни и с первою кислой антоновкой? А вы говорите — take it easy!

—  Я не знаю как у вас, мистер Мазаноф, а у нас на родине говорят — “ red bull — возьми быка за рога», — Джонс отвернулся, сорвал сухую, полевого цвета былинку, сунул ее в рот, будто бы покончив с разговором раз и навек. Мазанов ничего не сказал, а посмотрел лишь на покосившиеся от ветров перемен ворота, в которые, бывало, въезжал генерал-губернатор Фельюков, а теперь въехали лишь они и более въезжать никто не намеревался.

А как раньше полон был этот двор рессорного скрипа, лакейской брани и утренней тишины! Как прекрасно было вскочить с остывшей по краям белой кроватки и бежать смотреть, как старый дед Махулушкин порет в сарае крестьянок! Как блистали окроплённые росой смертоносные зубы медвежьего капкана, установленного подле винного погребка дядей Александром! Как чудно было слушать потаенный пересвист лесных пташек и читать глубокие следы лаптей на сырой в чаще земле! Как замирало крохотное сердце при виде скрюченной фигурки беглого крестьянина, как холодили пальцы свинцовые пульки и согревала сердце мысль о том, что когда-нибудь отец возьмет его охотится и на более благородную дичь! Теперь все было другое, он стал старше, сдержаннее. Свет поглотил его радость к жизни, невинную его радость от молчаливых чудес природы, а взамен дал лишь черные заячьи ушки да стремление пить вино из самовара. Холодно было в душе у Мазанова, но теперь он несомненно раскаивался, раскаялся даже уже в чем-то, а в чем еще не раскаялся, так в том непременно раскается, даже если раскаяния и не требуется вовсе. Ибо бог простит только раскаявшегося, а другого может не простить.

Мазанов глубоко вздохнул. У бани запиликал тихий, словно забитый бессмысленной армейской муштрой рекрут, сверчок; жара стала спадать. Мазанову вдруг захотелось уйти вовсе, но тут у ворот раздался шум множества ног. Это пришли мужики.

Мазанов мужиков видел несколько раз в жизни, но помнил их только на картинках в учебнике по праву. На тех картинках они стояли кучно, в зипунах и с вилами, а один грыз мосластую кость. Оттого Мазанов мужиков страшился, но и уважал в то же самое время за их живучесть, за всепобеждающую бесхитростность  и за темное, жуткое коварство. Он смотрел на мужиков, а видел только черные сгустки непонятно чего, которые пульсировали, говорили, а еще, по слухам, пахали землю. В это поверить было трудно, но необходимо.

Мужиков было человек двадцать. Все они были в рванье, препоясанные худым вервием, в грязных онучах, в корявых, неумелых лаптях. Выделялись из них двое — коренастый бородатый мужик с медной ступкой и старуха в карамельной диадеме с марципанами.

Мазанову стало неуютно от их царапающих, острых, перочинных каких-то взглядов.

—  Здорово, мужики! — решил высказать близость к несчастным Мазанов. — Как житуха?

В ответ он услышал нестройное гудение, похожее на шум пьяного пчелиного роя.

—  Мужики! — Мазанов тронул свое до неприличия различимое пузо. — Долго я не был в ваших краях, долго земля пустовала без моей мысли и заботы. Но теперь начинается другое время. Мужики! Я пришел дать вам землю! Что вы на это скажете?

Сказали все тот же нестройный гул.

—  Тут ведь, мужики, дело философическое, тонкое, — Мазанов заложил руки за спину, начал говорить громко, значительно. — Вот возьмем, к примеру, воздух. Он чей? Известно каждому — ничей, общий. А солнце чье? Обратно — общественное. Вот так и земля никому принадлежать не должна, кроме как хозяину, который из нее вырос и почувствовал своей. Поняли вы?

Мужики загудели повнятней.

—  Так вот! — обрадовался Мазанов. — Я и порешил, что земля должна мужику принадлежать, а мужик — земле. Дело?

—  Дело-то дело, — недоверчиво отозвался мужик со ступкой. — Да тока доверять вам не след. Баре ведь как кумекают — пятачок скину, а рупь слуплю — и вся арихметика. Барам лишь бы от мира кусок урвать. Так что нам ваши фортуны-лотереи известные и мы вам всех купом дулю кажем!

В гудении послышались одобрительные нотки.

—  Да, вас часто обманывали, — признал Мазанов. — Но теперь все будет честно и справедливо. По совести. Джонс, подайте несессер.

Джонс кивнул, поставил чашку на землю, сходил к бричке, принес несессер.

—  Вот здесь, — торжественно объявил Мазанов, доставая из несессера стопку бумаг, — дарственная каждому означенному в реестре мужику. Земли немного, но все же с чего-то надо начать. Разумеется, в доход вы пойдете не сразу, почва теперь не удобрена, за ней никогда не было присмотра и уважения, ибо она была не ваша, а следовательно — ничья. Но теперь все изменится. Пройдет немногим более пятидесяти лет — и здесь будет прекрасный, чудесный сад, за которым станут с любовью и трепетом ухаживать неизвестные нам люди. Одним словом — те, кто берет наделы, подходят сюда и ставят кресты. Зажогин, перо!

Зажогин угрюмо кивнул, достал из сумки оторванное гусиное крыло. Кровь на нем уже свернулась, но еще не слишком.

—  Боже, Зажогин… вы прямо с животного оторвали? — брезгливо удивился Мазанов.

—  Теплушка тырчит, а каждой живи свой окоём заповедан, — объяснил Зажогин. Мазанов поморщился, выдернул перо, обмакнул в подставленную Джонсом чернильницу.

—  Ну, кто смелый? — махнул чернилами по пыли Мазанов. — Подходи, болезные!

Крестьяне мялись.

—  Дак, Алён, как нам? — обратился к диадемной старухе мужик со ступкой. — Как решаем? Сход аль рассыпались?

—  На христов праздник цепь пилили — и запас, а мне типерича все до небесных маковок. Потому как я королева!

Мужик со ступкой призадумался.

—  Кабы в склад — терпимо, а то ж в кажный плетень — свой пельмень! — рассудил он наконец. — Эхма, пропадай кишочки! Куды ставить?

—  Вот сюда, — обрадовано показал Мазанов. Мужик расписался, отошел опять в кучу.

—  А вы что ж? Земли, стало быть, не хотите иметь? — обратился Мазанов к стоячей темноте. — Барин вам дарственные привез — а вы носы воротите. Нехорошо это, не по-христиански!

—  Справно, мужики — комья за воздух сулят! — подначивал остальных мужик со ступкой. — Засидим крышки, в покате не встанем! Бери, народ!

—  Растравил, деревянина! — не выдержала старуха в диадеме. — Куды тута списать?

—  Вот, — ласково показал Мазанов на нужную линию. Старуха расписалась, отошла с бумагой. Тут уже не сдержались остальные, заторопились обозначить свое желание стать землевладельцами. Мазанов довольно раздавал бумаги, осторожно трогая колтуны и хищные народные бороды. Наконец бумаги закончились, крестьяне снова скучились, гудели о даровой земле. Мазанов на  секунду почувствовал то, чего не испытывал прежде — ни под шальными пулями врага, ни в подернутых сладкой пленкой разврата никчемных столичных салонах. Он почувствовал нужность своего дела, почувствовал значимость каждого мгновения, проведенного здесь, с этими уставшими с рождения людьми.

—  А где ж земля-то? — вдруг послышался внятный голос из толпы. Это говорил дюжий мужик с кетменем. — Что т не разберуся в делёжной смете…

—  А вон там, — моментально посуровел Мазанов. — У беседки.

Последние слова были сигналом. Джонс вдруг присел на одно колено, упер в бедро винчестер и начал споро, точно бить в толпу крестьян. Некоторые из них упали сразу, другие прошлись немного и, не найдя вокруг успокоения, падали от бесполезности сил. Зажогин стрелял хладнокровно, не меняя положения тела. Крестьяне пытались бежать и прятаться, но лучшие петербургские убийцы были на высоте — запаса патронов хватило ровно, дополнительные заряды не потребовались. В минуту все было кончено. По двору плыл аромат пороха и запоздалого страха.

—  Ганс! — зевнул Мазанов. — Ганс! Где вы?

—  Hier, — немец выполз из-под тела Терентия, поправил каску. Глаза его полнились ужасом от увиденного.

—  Ганс, голубчик, где у нас лопаты? В сарае? Так принесите их господам, нужно закончить работу до наступления темноты. Зажогин, вам даю план участков. Сверьтесь с реестром и хороните по наделам. А то все поперепутается.

—  Вотчина косовая, — кивнул Зажогин, принимая план. — Мясо — не семя.

—  Без вас, Зажогин, мне все известно, — отмахнулся Мазанов и сделал знак управляющему подойти поближе. — Как передадите лопаты, приходите в гостевой домик. И захватите с собой самовар и вина.

—  Слушайс, — Ганс важно кивнул и ушел к сараю с убийцами. В усадьбе установилась тишина. Послышался скрип покосившейся деревянной двери, дунул мягкий вечерний ветерок. Мазанову захотелось пойти на речку и выкупаться после всего этого, но было уже поздно и он побоялся сломать ногу в темноте. Поэтому он пошел в гостевой домик. Там было еще тише, в пустые окна стучала трава, дорожки заросли и потерялись, лишенные памяти помнивших о них людей. Мазанов снял с двери ветхий замок черного цвета, впустил теплую сумеречную свежесть в старые, подкисшие на северной стороне стены. На душе было покойно, но чувствовалась какая-то тяжесть, какой-то неснимаемый груз.

—  Вэйн, майн херр! — сзади послышались шаги Ганса. — Эрсте сорт! Зер гут!

—  Ганс, вы не знаете, отчего мне вдруг теперь стало так тяжело? — не оборачиваясь, спросил Мазанов. Душа его была неспокойна и жаждала ответа.

—  О, дас ист просто! — добродушно сказал Ганс. — Как говорийт перестрелянный народ — поньедельник дьень тьяжелый! Sie haben  штопор?

Мазанов вдруг освобожденно расхохотался и вошел в гостевой домик. В саду послышался звук лопнувшей струны.

—  Оу, fucking shit! — следом раздался голос Джонса. — God damned laundry service! Понавешали белья на дороге!

Мазанов сел на стул, осмотрелся кругом. Вокруг были выцветшие абрисы картин, подле комода валялась разбитая ваза тонкого стекла, которую так любила его maman. Мазанов посмотрел в пустоту перед собой и начал говорить:

—  Знаете, Ганс, а ведь здесь некогда было красиво. Как-то я ехал сюда на Рождество. Тогда был жуткий холод, не спасали ни тулуп, ни полог. Мне было тогда немного лет, я верил во все и мне хотелось побыстрее обнять брата и рассказать ему все новости училища. Но было темно, ямщик сбился. Потом он пошел искать жилье и пропал. А я остался один посреди огромного ветреного мира и мне показалось, что все мое тепло не стоит ничего во всем этом свистящем великолепии, которое грозит мне угасающей смертью. И вот тогда я решил спать. Сон ко мне не шел, но я заставил себя спать, хотя чувствовал, что умираю. И в этом сне мне было так жарко и так хорошо… я ехал к себе домой, но было уже лето и было тепло… Я был такой толстый, старый… А потом мне приснилось, что крестьяне загадили усадьбу и я их всех убил… А потом я пошел в гостевой домик и там… Ганс?

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 85
    9
    913