larissa057 Larissa057 27.11.23 в 18:39

На вес золота. Окончание

То, что Рамуте и Марюс не его настоящие родители, Йонас узнал, когда ему было шесть лет. В тот день к ним на хутор приехал на телеге ксёндз из собора Петра и Павла в Жагаре. Патера Бронислава Йонас знал: по воскресеньям он ездил с родителями к утренней службе. Йонас любил эти поездки — в соборе было красиво, сладко пахло, нарядные люди слушали патера и безмолвно молились, крестясь часто-часто слева-направо, повторяя время от времени: «Аминь». И там всегда было тепло. Иногда, прислонившись к деревянной спинке скамейки, Йонас засыпал, убаюканный монотонным голосом священника, и тогда Рамуте толкала его больно в бок, чтобы он проснулся, бормоча сердито, что надо слушать, что говорит патер. Йонас старался, но ничего не понимал и изо всех сил пытался не уснуть снова, придерживая пальцем слипающиеся веки. На неделе приходилось много работать, помогая отцу и матери по хозяйству, и ему всегда хотелось спать. А ещё в соборе играла печальная музыка, и дети пели хрустальными голосами, словно звенели десятки маленьких серебряных колокольчиков:
«;ve, Mar; a, gr; tia pl; na; D; minus t; cum: bened; cta tu in muli; ribus, et bened; ctus fr; ctus v; ntris t; i, I; sus.»
(Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего Иисус.)
Йонас начинал подпевать им тоненьким голоском, но Рамуте опять толкала его бок и шикала, чтобы он замолчал — во время службы надо весь себя хорошо, иначе не попадёт он в рай. Что такое «рай» Йона не понимал, но, наверное, что-то очень хорошее, если его надо заслужить.
Патер Бронислав привёз с собой незнакомого человека в длинном пальто и стоптанных сапогах. Взрослые долго разговаривали в доме, отослав Йонаса отнести свиньям корм: нарезанную свёклу с морковью и отруби с остатками вчерашнего ужина.
Потом священник уехал, незнакомцу постелили в бане за домом, а родители стали ругаться. Они ругались часто — из-за денег, соседей, поросят, коровы, козы и даже из-за погоды. Но в этот раз они ругались из-за него.
— Не отдам, — шипела Рамуте, как змея, которая до ужаса напугала Йонаса, когда его послали в лес собирать на базар землянику для продажи. — Не отдам. Мы его кормили, поили, жизнью рисковали, а теперь здрасьте, пожалуйста, отдавайте. А в старости кто нам в помощь будет?
— Он не наш, Рамуте, — голос Марюс звучал глухо. — Я слово его деду дал — отдать мальчишку, когда за ним придут.
— Кому ты что дал, дурной ты, Марюс, — взвизгивала Рамуте. — Где его дед? А мать его гулящая? Сгнили давно косточки их в яме с другими жидами. И яма та травой поросла.
— Я слово дал, — упрямо повторял Марюс. — Никто и никогда не может сказать, что Марюс Буткос своё слово нарушил.
— А ты знаешь, что за человек за Йонасом пришёл? — зудела Рамуте.
— Его патер Бронислав привел, — упорствовал Марюс. — Я ему верю. Сказал, что ходят по Литве евреи, детей своих собирают, кто выжил, и везут в Палестину. Государство у них там теперь будет своё, жидовское. 
— Насмешил ты меня, Марюс, — фыркнула Рамуте. — Кому они нужны государство им устраивать? А может он бандит какой, и детей цыганам продаёт? Будет Йонас с обезьянкой на базаре танцевать да милостыню просить, а у нас скотина некормленая стоять будет да ульи нечищенные. Не отдам!

Танцевать с обезьянкой Йонас не хотел. И уезжать с чужим человеком тоже — не улыбался он совсем, и пахло от него плохо. А у Кюдикис на днях поросята родятся, и в школу ему скоро идти, куда ему ехать... То, что Рамуте не его мама, Йонаса не удивило, сердитая она была всегда, часто наказывала и даже могла ударить. Вот Марюса было жалко, он Йонаса не обижал, приносил конфеты на Рождество и Пасху, дарил на день рождения подарки — лошадку деревянную, птичку-свисток и настоящую губную гармошку. Йонас научился на ней играть мелодию, что слышал во время церковной службы — «;ve, Mar; a, gr; tia pl; na»... Рамуте вскоре гармошку отобрала — дел в доме много, а он песенки поёт... Но ехать куда-то всё равно не хотелось... Да и маму теперь надо найти... настоящую маму... Рамуте сказала, что она в яме... У него есть лопатка, он обязательно найдёт эту яму и выкопает маму... только бы она ещё была жива... «Рамуте сильная и злая, не отдаст она меня чужаку, сказала, не отдаст, значит, не отдаст», — успокаивал себя Йонас, засыпая.

Марюс разбудил Йонаса затемно, сложил в узелок одежду, положил хлеб с домашним сыром, вывел на дорогу и передал незнакомцу.
— И куда вы детей тащите? — ворчал Марюс, поправляя Йонасу шарф на шее. — Нету у вас там ничего, пустыня да колючки.
— На своей земле и колючки свои, — ответил незнакомец и взял на руки полусонного малыша. — Всё у нас будет. Только убивать мы себя больше не дадим. Звать мальчика Йона, я понял, а фамилия...
— А фамилия у него Гольд, — Марюс сунул незнакомцу в руки мятые рубли, погладил Йонаса по голове и пошёл назад к дому.

Они добирались долго, шли пешком, ехали на попутках и поездах, ночевали в лесу и заброшенных домах, изредка их пускали погреться в монастырь или церковь. Они переходили границы, прятались от военных, милиции, полиции, их становилось всё больше и больше, взрослых, маленьких детей, подростков, стариков. Все говорили на разных языках, но больше молчали — брат и сестра, чудом спасшиеся из Каунасского гетто, старик, потерявший семью в погроме в Кельце, когда поляки убивали евреев, вернувшихся после войны домой, молодой парень без ноги, воевавший в еврейском партизанском отряде в Белоруссии, пожилая женщина, прошедшая Аушвиц, девочка-подросток, пережившая Треблинку, у обеих были номера на руке, и они сравнивали их, прикидывая, сколько всего узников прошли через этот ад, и скольким удалось выжить, седой мужчина, учитель музыки, с парализованным малышом, прятавшиеся всю оккупацию в подвале своего разрушенного дома в Резекне и выжившие благодаря ученику-латышу и помойке неподалёку... 
Они шли, шли и шли... За время дороги Йона привык к чужаку, перестал бояться его и стал называть, как и другие, Гут Шая, добрый Шая. Он и вправду был добрый — нёс на руках, когда Йона не мог больше идти, давал ему хлебную горбушку и укрывал по ночам своим пальто. Гут Шая рассказывал Йоне про Авраама, Исаака и Иакова, про жизнь евреев в Египте, про Моисея, царей Давида и Соломона, про разрушение Храма, Массаду, римлян, арабов и Османскую империю. Про то, что Йона — еврей, а семья его погибла в гетто, как и многие тысячи других...
А потом они плыли на корабле. Йону сильно укачивало, и он всё время спал в трюме на матрасе, подложив под голову шарф и сжавшись в комочек от холода.
Они причалил к берегу в Хайфе четырнадцатого мая, и Гут Шая вынес Йону из трюма наверх. Светило яркое солнце, в голубом, без единого облачка, небе с победными криками носились чайки, десятки маленьких лодочек качались на сонных волнах, на тёплой палубе стояли ящики с ярко-оранжевыми фруктами, похожими на игрушечные мячики. И пахли они так сладко... Из большой металлической тарелки на столбе на пристани громко и радостно говорили что-то на незнакомом гортанном языке. На улицах пели, танцевали, смеялись и обнимались люди. И плакали. 
— Смотри, Йона, смотри, — сказал, вытирая слёзы Гут Шая. — Это Эрец Исраэль, Святая Земля. Ам Исраэль Хай, малыш, народ Израиля жив...

И Йона тоже заплакал: он понял, что, наверное, это и есть рай. А назавтра началась война — армии пяти арабских старн напали на Израиль. Это была вторая война в жизни шестилетнего Йоны.

***********
Вильнюс встретил Йону удушливой жарой, непривычной для балтийской страны даже в июле. Под ногами плыл асфальт, густой пыльный воздух проникал в лёгкие, не давая Йоне дышать, каждый новый порыв горячего ветра обжигал лицо и очередная струя липкого пота плыла за воротник. Ему захотелось снять с себя рубашку, а заодно и кожу, чтобы избавиться от невыносимого чувства, что он и сам плавится, подобно таящей свече из податливого воска. Капризы природы вмиг свели к нулю главный запрет лечащего доктора — никакой жары.
Йона глотнул из бутылки воды, не успевшей закипеть, и пошёл к стоянке такси.
— В Жагаре, — присвистнул таксист и почесал затылок. — Это триста километров только туда и ещё обратно.
— Двести пятьдесят, — уточнил Йона, вспоминая цифры на литовском. Как от Беер Шевы до Эйлата. Три часа. — Я заплачу туда и обратно.
— Сколько? — оживился таксист, прикидывая, что можно взять с иностранца.
— Сколько скажешь, — ответил Йона и показал пачку долларов.
— Ладно, — таксист помог Йоне положить в багажник небольшой чемодан и открыл дверь машины. — На праздник?
— На какой праздник? — удивился Йона.
— Вишнёвый фестиваль, — охотно пояснил таксист, заводя мотор. — Многие туда едут, повеселиться, вишни поесть, опять же, ликёрчика попробовать, варенье прикупить. Жагаре теперь у нас вишнёвая столица! Каждый год гуляют, турист летит, как мухи на сладкое.

Вишня. Точно, вишня. Во дворе у Буткасов росли три вишнёвых дерева, обсыпанные весной белоснежными душистыми цветами и гнущиеся летом под тяжестью тёмно-красных ягод, похожих на женские серёжки. Йона прикрыл глаза, настраиваясь на долгую дорогу, и ему показалось, что он ощутил во рту кисло-сладкий вкус спелой ягоды.
«Йонас, где тебя черти носят, возьми миску, набери вишни, пора пироги ставить, суббота, отец скоро вернётся...»
Это было сразу после войны, после той, его первой войны. Её он помнил смутно — сначала приезжали немцы, Марюс велел ему прятаться в лесу, пока они не уедут, а сам грузил в их грузовик мешки с продуктами. Потом приезжали русские — прятаться ему уже было не надо, можно было вертеться у них под ногами, глядя, как отец все так же грузит на их подводы мешки с продуктами. Помнил ещё, что его всё время брили наголо — то ли, чтобы вши не завелись, то ли чтобы люди не задавали лишних вопросов — откуда у белобрысых Буткасов мальчик с кудрями цвета чёрной ночи.
И вторую свою войну Йона помнил плохо — их поселили во временный палаточный лагерь —"маабарах«, первое слово, которое от выучил на иврите. В палатках было жарко, всё время хотелось пить и можно было до отвала есть мандарины, от них на теле высыпали мелкие прыщики, которые чесались ночью и не давали спать. Днём он ходил в школу, там же, в большой палатке, вместе с другими детьми из лагеря, а вечерами, когда становилось прохладнее, они играли в футбол или рассказывали страшные истории. Маленькие дети, такие, как Йона, рассказывали про лесных ведьм и болотных жаб, а ребята постарше — про акции в гетто, концлагеря и дым крематориев. И про погибших родителей.
В маабарахе Йона последний раз видел Гут Шаю. Он пришёл попрощаться — в тех же стоптанных сапогах и с автоматом.
— Война превращает в диких зверей людей, рождённых, чтобы быть братьями, — сказал он, погладив Йону по отросшим чёрным кудрям. — Но у нас нет другого выхода. Во огне и крови Иудея погибла, во огне и крови Иудея возродится.

Война была в его жизни всегда: после шестидневной войны, когда Израиль занял Синай, Западный берег реки Иордан и Восточный Иерусалим, Йона решил бросить учёбу в Технионе, где он учился на факультете математики и физики, и остаться на службе в армии, выбрав чёрный берет вместо учебных аудиторий; он познакомился с Кларой за день до начала войны Судного дня, а во время первой ливанской у него родился сын. Когда началась вторая ливанская, Клара уехала в Канаду, забрав с собой дочку, и Йона остался один. И сейчас, шесть лет спустя, Йону будто снова вдохнул запах опустевшего дома и тоскливого одиночества.

Таксист высадил его у местного музея и радостно покатил в сторону парка, откуда доносились звуки песенного многоголосья. Удивительная штука — человеческая память. Казалось, Йона почти не помнил литовский, разве что простые выражения да числа, которые учил с ним Марюс, как вдруг, раз, и из глубины памяти всплыло слово — сутартинес, народные песни, когда две, три, четыре певуньи поют одни и те же слова, но на разные мелодии, сменяя друг друга или сливаясь вместе, добавляя новые музыкальные тона, или, наоборот, сплетаясь в звучании на одну мелодию, но с разными словами, а музыканты подыгрывают им на свирелях или гуслях.
«;vingia ;irgas», «Коник ржёт» — пела Рамуте вместе с трёмя работницами зимними вечерами, валяя овечью шерсть для валенок и шапок:
Коник ты, коник,
Скажи нам,
Где ты оставил
Нашего братика?

Ваш братик
Остался в поле.
Лежит вверх лицом,
Считает звёздочки,
Ловит ветер.

Женщины пели, а Йона смотрел, как из ловких рук Марюса повлялись деревянные фигурки.

— Вы к нам на праздник? — приветливо улыбнулась девушка в национальном костюме — широкой цветной юбке, белоснежной блузке с длинными рукавами, расшитом фартуке и венке из ярких лент на светло-русых волосах.
— Я не на праздник, и я плохо говорю по-литовски, — ответил Йона заранее заготовленной фразой. — Вы говорите по-английски?
— Конечно, — девушка легко сменила язык. — У нас теперь все говорят по-английски. Раньше все говорили по-русски, а теперь все говорят по-английски. Вы говорите на русском?
— Нет, — покачал головой Йона. — Я говорю на иврите, я из Израиля.
— Из Израиля, — протянула девушка удивлённо. — И чем я Вам могу помочь?
— Я провёл детство в этом городе и бы хотел поговорить с кем-то, кто знает историю Жагаре, особенно до войны, — объяснил Йона и на всякий случай уточнил, — До войны с немцами.
— Ой, я не не в курсе, — девушка растерялась. — У нас музей народных ремёсел. Я могу Вам показать посуду из глины, варежки вязаные, игрушки деревянные и ещё разное, а про историю... — она на мгновение задумалась. — Это Вам лучше к дядюшке Вилкасу. У нас раньше другой музей был — исторический, вот он там всю жизнь проработал, а сейчас на пенсии. Он тут рядом живёт, я Вас провожу, уже всё равно закрывать пора, я ещё на праздник успеть хочу.

Буткасов Вилкас помнил хорошо — они до самой старости торговали на базаре картофелем, свёклой, творогом, сыром и мёдом. После их смерти на хуторе никто не жил, дом постепенно развалился и зарос. И где похоронены они, Вилкас не знал.
Про еврейских жителей он мог рассказать больше — все годы, что Вилкас работал в музее, он изучал архивы, старые книги, документы, оставшиеся в архивах со времён Российской империи, независимой Литвы, Советской власти и немецкой оккупации. После войны евреев в Жагаре не осталось. Когда музей закрывали, то документы приготовили к отправке в Вильнюс, но Вилкас втайне от дирекции перенёс их к себе домой.
— Я знал, что они кому-нибудь обязательно понадобятся, — объяснил Вилкас. — Дед мой говорил: «Дурное дело сотворили с народом. Евреи всегда возвращаются, чтобы постоять над могилой своих врагов». Ищите своих, а потом я провожу Вас в Региональный парк. Тогда он назывался Нарышкинским, по имени русских князей, где была их усадьба.

Йона перелистывал списки расстрелянных, найденные в полицейском участке после ухода немцев: фамилии Гольд в них не было. Гут Шая говорил, что не уверен, что это настоящая фамилия Йоны.
Он вглядывался в незнакомые имена, прислушиваясь к своей интуиции, пытаясь почувствовать, кто мог быть его дедушкой или бабушкой, дядей или двоюродным братом, кто из них его отец, кто — мама...
Когда ушли они в свой последний путь? Август сорок первого, сентябрь сорок первого, ноябрь сорок первого, январь сорок второго, март сорок второго, апрель сорок второго... Всё, евреи города Жагаре закончились.

Они шли по пустым улицам в сторону парка, где приняли смерть сотни жителей города, а сегодня там пели и танцевали, играл оркестр из охотничьих рожков, дрались в шутливых кулачных боях, скакали на лошадях, веселились дети, глядя на забавные чучела, где рекой лилась ароматная «вишнёвка» и жарили на огне «шакотис», сладкий торт, похожий на новогоднюю ёлку. 
— Здесь был дом цадика Шахота, как раз напротив синагоги, — рассказывал Вилкас по дороге. — А вот там жил жестянщик Лейман, у него было трое детей. Чуть дальше — Высоцкие, у них была своя лавка, и ювелир Зельдович, за углом на Кузнечной — двор местного кузнеца. Я просил власти, чтобы у каждого дома поставили камень памяти, как во многих странах в Европе, но мне отказали — на это денег в бюджете не предусмотрено. Да, и не надо это никому.

Жара не спадала, сердце Йоны колотилось где-то в горле, отдавая глухим стуком в висках, идти становилось всё труднее, ноги, налитые невыносимой тяжестью, не слушались, пот заливал глаза, во рту пересохло, хотелось лечь прямо на пыльный асфальт и не двигаться... Но Йона шёл, он должен был пройти этот путь...
Когда они вошли в парк, праздничная толпа переместилась куда-то в глубину, где среди высоких деревьев пряталась эстрада, и было слышно, как музыканты настраивали инструменты и пробовали микрофон перед концертом.
— Вот, — Вилкас указал на заросшую травой плиту с полустёртой надписью. — Здесь был яма.

Йона провёл рукой по раскалённому граниту, угадывая наощупь буквы иврита.
— Скажите, может быть, кто-то выжил? — спросил Йона. — Приезжал, искал родных.
— При мне — нет, я сам-то сорок четвёртого года рождения, — ответил Вилкас. — Но мама рассказывала, что сразу после того, как вернулись русские, здесь был один офицер, пограничник. Вроде бы, у него перед войной в Жагаре была то ли невеста, то ли жена, и, слухи ходили, что беременная. Искал он их. Но ребёнка похожего в списках не было, не знал никто, родился он или нет. Или спас его кто из гетто... А любовь свою офицер нашёл, сначала в списках, потом в яме.. Взял из комендатуры трёх арестованных, из тех полицаев, кто с немцами не успел уйти, заставил яму раскапывать. Она почти на самом верху лежала, видать, из последней группы. Он её по волосам узнал, тело уже и не было, кости одни, а вот волосы, кудри чёрные... ничего им не сделалось... Он как увидел её, автомат у конвойного выхватил и всех троих на месте и положил... Его самого потом арестовали и увезли... Отец мой, Антанас Вилкас, среди этих троих был... У матери роды начались, не смогли они с немцами уйти...
— Так почему Вы... — Йона хотел что-то спросить, но Вилкас его остановил.
— Стыдно мне, — перекрестился Вилкас слева-направо. — Война — есть бедствие и преступление, заключающее в себе все бедствия и преступления... За отца стыдно...
— Вы идите, пожалуйста, — попросил Йона. — Я один побыть хочу... Мне надо сказать им что-то очень важное...

Нестерпимо палило солнце, не сдаваясь подступающим сумеркам. Йона расстегнул рубашку и опустился на землю, обняв тёплую, словно живую, плиту. Он закрыл глаза, и для него наступила тишина — исчезли грохочущие вдали барабаны, пропали визгливые крики певицы и гул разгоряченной толпы. Гулко бьющееся сердце заглушало шелест крыльев скользящих над головой стрижей. Йона вдохнул терпкий запах некошеной травы.
— Бати элеха има, я пришёл к тебе, мамочка, — Йона погладил шершавую поверхность гранита. — Я пришёл к вам, родные мои. Я хочу сказать: спите спокойно, народ Израиля жив. Ам Исраэль Хай.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 14
    8
    541