На вес золота. Часть 2
Новый год пришёлся на четвёртый понедельник сентября. Из всех угощений, что Хася привыкла готовить на Рош а шана, на маленьком столике в бывшем курятнике были три морковки, свекла, несколько сморщенных яблок, которые Хася подобрала на улице, и суп на воде из капусты и горстки перловки. И привычное пожелание «Шана това уметука» — «Доброго и сладкого вам года» звучало как горькое эхо мирной жизни.
«Как выжить, как сохранить ребёнка», — сдерживая слёзы думала Хася, глядя на Авиву, от которой остались только горящие на бледном лице глаза, поникшие кудри на голове и выпирающий всё больше и больше живот. Ежедневная выматывающая рвота неожиданно прекратилась, и Авива постоянно хотела есть.
После ужина, пока ещё не зашло солнце, Борух, как делал много лет подряд, пошёл к реке, чтобы прочитать ташлих — молитву очищения от грехов. До войны он брал с собой оставшийся с ужина хлеб и, бормоча заученные с детства слова, выворачивал карманы и бросал в воду хлебные крошки, отряхивая полы сюртука, сбрасывая с себя настоящие и мнимые грехи, накопившиеся за год. Но крошек в карманах больше не было, их до последней пылинки отдавали Авиве, а между ним и темнеющей в надвигающихся сумерках водой щетинилась колючая проволока.
На другой стороне Швете бегали с мячом мальчишки. Увидев Борух, они бросили мяч и, спустившись к самой воде, начали кривляться и корчить Боруху рожи. «Zydas, zydas», — кричали они, прыгая, гримасничая и бросая в сторону гетто камни. Борух вспомнил, как сто лет назад, мальчишкой, ездил с отцом в Шауляй. После хождения по взрослым делам они пошли на рынок покупать подарки. Пока отец яростно торговался с продавцом вязаных носков, Борух увидел старого цыгана с большой клеткой, в которой грустили две тощие, неизвестно каким ветром занесенные в Литву, обезьянки. Цыган мирно дремал, привалившись спиной к набитой котомке, а зверюшки, поджав лапки и прижавшись друг к другу, непонимающими глазами смотрели, как перед ними скакали, куражились и плевались мальчишки. И тогда, и сейчас Боруху было непонятно, по какую сторону клетки люди, а по какую — животные. И когда, эти литовские мальчишки, ещё недавно игравшие с маленькими жителями гетто в одни игры, превратились в зверей. И если бы ни война, то через пару лет и его, Боруха, внук так же гонял бы с ними на берегу реки мяч, пока Борух обсуждал бы с их дедами урожай вишни, родившегося жеребца у Туминаса и телёнка у Габовича.
Через неделю к Боруху пришёл Пинхас Каминер. Со списком. Пинхас-со списком. Так называли человека, которого новые власти назначили в гетто главным. Косоглазый хромоножка, появившейся в Загере незадолго до войны ниоткуда, живший непонятно на что и непонятно где, вдруг стал балабустом, начальником. Но так было до первых списков, которые он составил. Когда из этих списков, куда Пинхас включил почти всех мужчин от шестнадцати и до шестидесяти лет, которые не работали на немцев, как Борух или Лейман, в гетто не вернулся ни один человек, и только самые наивные продолжали верить, что их увезли на работу в Германию, он стал Пинхас-со списком или роцеах, убийца. И трудно было представить, кого ненавидели сильнее — тех, за проволокой, с автоматами, но они были чужие — немцы, литовцы... А этот был свой. Ему плевали в след, закрывали двери и окна, когда он шёл мимо, им пугали детей. Его стука в дверь боялись больше, чем в средневековье их далёкие предки боялись чумных плакальщиков — людей в серых балахонах с горящими факелами в одной руке и колокольчиками в другой. Он нёс горе в каждый дом, и были бесполезны и слёзы, и молитвы. В его руках списки, тонкие листочки с неровными буквами, написанные красным карандашом, превращались в приговор.
— Кто? — спросил Борух, когда они с Хасей вышли на улицу и Борух убедился, что дверь в курятник плотно закрыта.
— Авива, — Пинхас боязливо посмотрел на сжавшиеся кулаки Боруха и сделал два шага назад.
— Нет, — Хася зажала искривившейся в крике рот, чтобы не услышала Авива. — Нет-нет-нет...
— Нет, — повторил за ней Борух. — Пойду я.
— Не могу, — покачал головой Пинхас. — Ты — кузнец, ты им нужен.
— Ты не тронешь мою дочь, — у Боруха заходили желваки на скулах. — Или я проломлю твой тупой коп прямо здесь.
— Не могу, — пискнул Пинхас и отступил ещё на шаг.
— Борух, — Хася придержала мужа за рукав. — Пойду я. И не спорь. Без тебя мы не выживем. Подумай о детях...
— Завтра, в шесть утра, — пробормотал Пинхас, чиркая в своих листочках карандашом. — У выхода на Польскую, у костёла.
— Завтра Йом Кипур, Пинхас, — задохнулся Борух. — Судный День. Ты не боишься суда Всевышнего?
— Это и День Всепрощения, — поежился Пинхас в своём потёртом сюртуке и сделал шаг вперёд. — Ты простишь меня?
— Нет тебе прощения, Пинхус, — отшатнулся Борух. — Ни в этом мире, ни в другом. Ты — мерзкий кусок дерьма, я хатихат хара, убирайся с моего двора.
— Не говори Авиве, придумай что-нибудь, ей нельзя волноваться, — прошептала Хася, прижавшись к мужу в их последнюю ночь, глядя на дрожащий огонёк нэр хайим, свечи жизни. — Если родится девочка, назовите её Хасей.
Родился мальчик. Родился легко, не мучая Авиву, знал, наверное, что и без него хватает его родным боли и горя. Схватки начались ранним январским утром. Ещё с вечера Борух натопил курятник и погрел воды, словно чувствовал, что настало время явиться на свет божий продолжению рода его. А когда Авива села на своей деревяной кровати, держась за поясницу и тихо охая, сбегал за вдовой Фиселевич, приказав ей держать язык за зубами, чтобы ни одна живая душа не узнала, что появился на свет новый житель гетто, не учтённый ни в каких списках.
— Ты можешь назвать его Элиягу, цигеле, — сказал Борух, держа малыша за крошечную ручку. — Если хочешь.
— Нет, аба, — покачала головой Авива. — У нас не называют в честь живых. Я не видела Илью мёртвым, и для меня он жив. Он придёт и заберёт нас отсюда. Пусть будет Йона, как твой отец.
— Барух Ата а-Шем Элокейну Мелех а-олам, а-Тов вэ-а-Мейтив. Благословен Ты, Господь, Б-г наш, Царь вселенной, Который добр и творит добро, — глаза Боруха наполнились слезами. —Пусть будет Йона.
— Амен, — сказала Авива и прижала к себе сына.
— Ты будешь делать брит-мила, Борух? — вспомнила вдова Фиселевич. — Надо узнать, есть ли в гетто моэль.
— Я сам сделаю обрезание своему внуку, — отрезал Борух. — Никто не должен знать про Йону.
К концу зимы Пинхас-со списком стал всё чаще появляться в каждой семье — пустели дома, пустели улицы, людей уводили в сторону Нарышкинского парка, и они исчезали навсегда. В доме Боруха остались только он с дочерью и внуком, вдова Фиселевич и жестянщик Лейман. Немногим оставшимся в живых стало понятно, что гетто готовят к ликвидации. И Борух решился.
Из всех, кого он знал, Борух выбрал Марюса Буткаса. Каждую весну вечно угрюмый здоровяк Буткас приезжал со своего хутора в кузницу подковать свою лошадь. Пока Борух возился с подковами, Буткас, пристроившись в уголке, пользуясь редкими минутами отдыха, завороженно смотрел на огонь в горне, подперев голову большими руками, привычными к тяжёлому труду и нелёгкой жизни. А уходя, доставал из кармана мятые литы и говорил всегда одно и то же: «Gera ;ia su tavimi, Borukh, a; tuoj gr;;iu. Хорошо тут у тебя, Борух, скоро опять приду.»
— Не придёшь, — ответил Борух на этот раз и махнул рукой в сторону Нарышкинского парка. — Всех нас скоро...
— Это нехорошо, — поморщился Буткас. — Убийство — тяжкий грех: как и сказано в пятой заповеди Божей — не убий!
— Нет для них ни божьих заповедей, ни законов человеческих, — Борух закрыл дверь, чтобы не мог услышать полицай во дворе, и понизил голос. — Внука моего спаси, Марюс. О нём не знает никто. Забери себе.
— Внука забрать? — задумчиво протянул Буткас и затянул потуже кушак на сюртуке.
— Ему и трёх месяцев нет, — Борух перешёл на шёпот. — Спаси душу невинную. Тебе твой Бог зачтёт.
— Звать как его? — спросил Буткас и посмотрел на огонь в печи.
— Йона, звать его Йона, — ответил Борух. — Йонас по-вашему.
Спрячешь у себя на хуторе, там и немцев-то нет. Я его сюда принесу, он маленький, худенький.
— Спрятать-то можно, — кашлянул в кулак Буткас. — А дашь за это что?
— За это? — переспросил Борух. — Так нет у нас уже ничего, что могли, на еду давно сменяли.
— Не прибедняйся, Борух, — хмыкнул Буткас. — У вас всегда найдётся. Давай так, я ровно через неделю с утра заеду, будто подкову потерял, ты мне детёнка и отдашь. И золота, сколько малец весит. Сам сказал — маленький, худенький. Тоже, небось, килограмма три потянет? На худой конец, серебром возьму. Бог мой мне, конечно, зачтёт, да до встречи с ним ещё дожить надо, ты ведь знаешь, что немцы делают с теми, кто прячет жидов. — Буткас снова поправил кушак и открыл дверь.
— Хорошо тут у тебя, Борух, — сказал Буткас и вышел во двор. — Скоро опять приду.
Борух выложил на стол все, что можно было отдать Буткасу: обручальное кольцо Хаси — сразу после свадьбы Борух сварил железные решётки на дверь и окна ювелирной лавки Зельдовича, и тот позволил ему выбрать золотое кольцо для молодой жены, и серебряную ложечку, которую берегли для Йоны — Хася держала эту ложечку в банке с водой и поила маленькую Авиву только этой водой, свято веря, что убережёт так ребёнка от желудочной хвори. А ещё у Боруха остался яд, указка-рука из серебра, которой дед Боруха, кузнец Меир, водил по строчкам Агады, читая вслух перед праздничным ужином на песах. Этой же указкой случалось Боруху и его старшему брату Бени получать по лбу, если они слишком увлекались ловлей мух вместо того, чтобы внимательно слушать рассказы об освобождении из египетского рабства и повторять пасхальные заповеди в ожидании седера. Где теперь Беня, сбежавший из дома в шестнадцать лет в Палестину? Как он уговаривал Боруха ехать вместе с ним на Святую Землю...
Борух добавил к небольшой кучке на столе небольшую менору из золота, что он нашёл в комнате цадика Шохота, когда оттуда увели последних её обитателей — светильник с шестью ветвями, по три с каждой стороны, и чашечками для свечей, похожими на бутоны цветов. Борух прикинул вес... Немного...
— Возьми, Борух, — сказала вдова Фиселевич, неслышно проскользнувшая в курятник, и протянула ему позолоченную коробочку для бесамим в виде цветка колокольчика на изогнутом стебле с листочками, покрытыми витиеватыми надписями. — Возьми, тебе нужнее.
Борух поднёс коробочку к лицу: из отверстий в крышке едва уловимо пахло корицей, запахом Авдалы — прощанием с субботой и встречей рабочих будней. Как безнадёжно давно это было...
На следующий день в дверь постучал Лейман — он принёс серебряный кубок для кидуша.
— Не сердись, сосед, — Лейман погладил щёчку спящего малыша и вытер слезящиеся глаза. — Здесь тайн нет. Пусть живёт за моих, за Лейбика, Розочку и Ривочку.
Последним пришёл Пинхас. Он поставил на стол блюдо из серебра и тяжело опустился на табуретку.
— Знаешь, почему я согласился делать эту клятую работу? — Пинхас вытер со лба пот и высморкался в грязную тряпку. — Они ведь всё равно заставили бы кого-нибудь. А я один — ни родителей, ни жены, ни детей. И не падут на их головы ваши проклятья, не отольются им ваши слёзы... Я один за всё отвечу... Перед Богом... Недолго уже осталась, слышал я разговоры охранников —две, три недели, и все мы уйдём в Нарышкинский. Уноси мальчишку, Борух, пока не поздно...
Всё, что удалось собрать, Борух потихоньку перенёс в кузницу и спрятал между дровами. Утром назначенного дня он посадил перед собой дочку и сказал, что сегодня передаст ребёнка Буткосу.
— Не отдам, — Авива прижала к себе спящего малыша. — Не отдам.
— Так надо, цигеле, — Борух погладил дочку по волосам. — На хуторе ему будет лучше, у них корова, мёд, хлеб свой пекут. Здесь ему не выжить. Ты у меня умная девочка.
Мы должны спасти Йонеле.
— Не отдам, — упрямо повторила Авива и ещё крепче прижала к себе сына. — Что я скажу Илье, когда он вернётся? Где его сын?
— Это не навсегда, зискейт, — Борух попытался взять у неё из рук ребёнка. — Элиягу вернётся, и вы заберёте Йону. Он тебя похвалит, что ты спасла ребёнка.
— А если они не отдадут? — из глаз Авивы полились слёзы. — У них нет своих детей, и они не отдадут моего Йону.
— Конечно, отдадут, Буткас обещал, — Борух наконец разжал руки дочери и взял малыша. — А если нет, то твой Элиягу придёт с большим пистолетом и заберёт сына, он же пограничник.
— Ты не сможешь его вынести, аба, — не соглашалась Авива. — Охранники найдут и убьют моего шейфале.
— Я спрячу его под пальто, — успокоил её Борух. — Никто и не заметит, меня давно не досматривают.
Шёл дождь, холодный мартовский дождь со снегом и колючим ветром, пробирающим до костей. Прижимая к себе внука, укутанного в одеяло, Борух быстрым шагом прошёл мимо навеса, под которым жались друг к другу два охранника. Лишь бы малыш не проснулся, лишь бы по дороге никого не встретить, лишь бы Буткос не подвёл... Молись, Борух, молись Всевышнему, да пошлёт он спасение Йоне, сыну Авивы...
У кузницы, ёжась в тонкой сутане, его ждал ксёндз из костёла Петра и Павла на Польской улице.
— Ко мне приходил Пинхас, — священник расстегнул воротник и снял с шеи чёрный шнурок с массивным золотым крестом. — Это тебе, Борух, Спаситель наш, Ииус Христос. Теперь должно хватить.
— Но почему... — хотел спросить Борух, но не смог, спазм сжал ему горло, и он замолчал.
— Ты хочешь спросить, почему я помогаю сохранить жизнь твоему внуку?- священник прикоснулся губами к распятому Христу и вложил крест в руку Боруха. — Я спасаю не еврея, а человека... Как написано у вас в Талмуде: " Кто спасает одну душу, тот спасает весь мир«.
— Мише мациль нефе шахат, мациль эт коль аолям, — повторил Борух, глядя на скорбную фигуру Спасителя с поникшей головой и сжатыми кулаками.
Гетто в Загере ликвидировали в апреле. Субботним днём полицейские выгнали немногочисленных жителей четырёх прокаженных улиц из домов и, подгоняя криками и прикладами, погнали в сторону Нарышкинского парка, где в просыпающейся после зимних холодов земле был вырыт ров.
Их поставили в ряд лицом к бездонной яме, и Антанас Вилкас, которому Борух когда-то ковал полозья-коньки, чтобы он вместе с другими мальчишками мог кататься по замерзшей реке, скомандовал: «Огонь!»
Уже упали в чёрную яму Лейман и вдова Фиселевич, ушёл в небытие Пинхас, пробормотав перед смертью: «Ты простишь, меня...», вскрикнув раненой птицей, исчезла в бездне Авива, а Борух всё стоял на краю вечности, подняв глаза к небу, шепча свою последнюю молитву.
— Эй, жид, а ты чего опаздываешь? Твоя Сара уже заждалась тебя, — раздался за спиной голос Вилкаса, и другие полицаи рассмеялись. — Похоже, не встретить тебе следующий год в Иерусалиме, подохнешь здесь, в Жагаре!
Борух медленно повернулся и, опередив на мгновение выкрик «Ugnis!», проклял убийц.
***********
Проснувшись ранним майским утром, Йона вдруг не узнал сигалон: ещё сухие недавно ветки покрылись сиреневой пеной. Тысячи цветов от густо-фиолетового до блекло-лавандового цвета, собравшись в пушистые кисточки, превратили засохшего было старика в жизнерадостного юношу. Ветки уже не скрипели уныло под окнами палаты, а, гордо выпрямившись, красовались друг перед другом.
И Йоне неожиданно стало лучше. Неожиданно для него самого, всего медперсонала и лечащего врача. Медсестры уже не спешили побыстрее убежать из палаты, а охотно задерживались подольше, хихикая и кокетничая с Йоной в ответ на его старомодные комплименты. Повеселел и его лечащий врач.
— Ты ещё крепкий старик, Розенбом, — процитировал доктор кого-то, неизвестного Йоне, перебирая задумчиво листочки с анализами и глядя на показатели монитора. — Пожалуй, я скоро даже смогу выписать тебя домой. Лучше бы тебе, конечно, побыть где-нибудь подальше от нашей жары.
— Ты хочешь сказать, что я могу отправиться в небольшое путешествие? — спросил Йона.
— Только действительно небольшое, — покачал головой доктор. — И при соблюдении тысячи условий.
— И на самолёте? — оживился Йона.
— И на самолёте, — подтвердил доктор, вставая. — Но, на всякий случай, не дольше двух часов. Куда ты собрался Йона?
— Ты сам посоветовал, док, — улыбнулся Йона. — Туда, где не так много солнца.
По ставшей уже традиции разбудил Йону телефонный звонок бывшей жены. Он посмотрел на часы — в полутёмной палате светящийся циферблат часов показал пять тридцать утра. Можно, конечно, не ответить, но сон уже пропал, да и звонить Клара будет до победного, или поднимет на ноги всю клинику, выясняя, почему молчит его телефон.
— Тебя завтра выписывают, и ты летишь в Литву, — её категоричный тон был похож на металлические интонации в голосе прокурора, предъявляющего обвинение злостному рецидивисту. — Не вздумай отпираться, я говорила с твоим лечащим врачом. Я еду с тобой в эту деревню.
Сколько Йона знал Клару, она всегда была такой — быстро принимающей решения, уверенной в своей правоте, способной уговорить мёртвого. Йона вспомнил, как он впервые увидел свою будущую жену на Бейт Тальпиот — воскресном рынке в Хайфе: она с недоумением вертела в руках гуаву и, мешая русский, литовский и иврит, что выдавало в ней новоиспеченную израильтянку, сварливо требовала у продавца-араба, объяснить ей, что это такое.
Клара была на двенадцать лет младше Йоны, она родилась и окончила школу в Томске. Её деду, профессору медицины Университета Витовта Великого в Каунасе, в своё время повезло — новоиспечённая Советская власть успела выслать
его семью в Сибирь раньше, чем за евреями города пришли немцы и литовские националисты и отвели всех в Девятый форт.
Двенадцать лет — большая разница, но иногда Йоне казалось, что она мудрее его, по крайней мере, знала она гораздо больше, и беззастенчиво пользовалась этим в семейной жизни.
— Ты — сумасшедшая, Клара. Ты бежала от меня с этим чудиком-архитектором до самой Канады, а теперь хочешь лететь ко мне на край света? — удивился Йона.
— Я сбежала не от тебя, а из страны, где нельзя жить, потому что там всё время война, — вспылила Клара. — Где нельзя рожать детей, потому что их посылают погибать.
— Это — наша страна, Клара, — устало и не в первый раз возразил Иона. — И мы должны её защищать. Ты забыла, что они делали с нами, когда у нас не было своей страны?
— Какой защитник в двенадцать лет был наш Ари? Эти ублюдки взорвали школьный автобус, — начала рыдать Клара. — Я увезла дочь, чтобы не пришлось сидеть семь дней шиву и по ней. Если не хочешь, чтобы прилетела я, я отправлю Мирру.
— Нет, Клара, — отрезал Йона. — Я поеду один.
— Папочка, — вмешалась в разговор дочь. — Я очень соскучилась, можно я поеду с тобой?
— Нет, цигеле, — мягко возразил Йона. — Не стоит, лучше приезжай в Хайфу.
— У меня остался последний экзамен, папочка, — радостно сообщила Мирра. — И дипломный проект готов — это будет центр реабилитации для детей, пострадавших в террактах. В честь Ари.
— Ты у меня большая молодец, дочка, — голос Йону дрогнул. — Мне тебя не хватает.
— Я окончу университет и вернусь в Хайфу, навсегда, — голос Мирры дрогнул тоже. — Здесь холодно, папочка.
— Одевайся теплее, цигеле, — посоветовал Йона.
— Я не о погоде, — вздохнула Мирра.
— Почему тебе надо ехать именно сейчас, — не сдавалась Клара. — Ты не здоров, тебе — семьдесят. Ты мог уже сто раз съездить.
— Не мог, — сказал Йона.
— А теперь можешь? — всхлипнула трубка.
— А теперь должен, — ответил Йона и нажал «отбой».
__________________________________
песах — праздник в честь исхода евреев из Египта
седер — семейный ужин в начале песаха
бесамим — коробочка с ароматными специями
кидуш — благословение в субботу или праздник
Агада — рассказы освобождении евреев из египетского рабства
Авдала — церемония разделения субботы и будних дней