Придел
Я вижу бледного ангела — хмурого, пешего
В безудержном смехе толпы
И в глазах мертвой женщины,
В Иерусалиме, омытом кровью и морем,
В заросших известью выброшенных соборах,
В лесных массивах, написанных хвойной латынью,
В арабской вязи змеи на руках пустыни,
В бордовых прожилках сезонно налившихся яблок,
В ребенке, который забыт на дороге мамой,
В измученном гневе звезды, исходящей жжением,
И в зеркале — вместо собственных отражений.
Я вижу ангела — судного и усталого,
Его голубое крыло отливает сталью,
Он смотрит в мир — и не верит этому миру,
Не верит больше в улицы и квартиры,
Не верит в сосны и пляжи,
В тоску и вечер.
В его рассеченной груди болит человечество.
Аль Квотион
Как обычно, на расслабоне, закрыв глаза, отпустив руль.
... и вдавив до пола педаль.
Только так приходит видение из прошлого.
Вот уже можно открыть глаза, — при выезде из Славянска в сторону Харькова есть последний маленький базарчик, на нем торгуют в основном поделками с местного керам-завода. И, разумеется, пирожки, кофе, куклы, игрушки. Все это так необходимо в дороге усталому путнику. Возьми «возьми с собой», магнитик на холодильник, что-то пожевать, раскрашенную безделушку. Ну и цветы какие-нибудь подмышку. С чувством ностальгии проведи пальцем по запотевшей наклейке на бутылке Черниговского, вздохни.
Чуть дальше по трассе в кустах притаились гайцы, — особый вид переодетых чудовищ. Деньги в твоих карманах почему-то просятся к ним. Ты сольешь немного на алтарь их божества за превышение скорости и вчерашние дрожжи, обменяешься с ними троекратным поцелуем по-русски и двинешь дальше, полностью отдавшись волне.
Теперь уже можно бессовестно притопить.
Ныряя в воздушные ямы, взлетая на возвышенности, лавируя по тенистому лесу, дорога ведет туда, в заоблачный город. Он на земле, но то, что это не совсем так, чувствуешь уже сейчас, постепенно приближаясь сквозь воздух, напоенный запахом дуба и хвои. Всегда поражался этому странному умиротворению еще на подъезде, оно обволакивает, будто ныряешь в океан чистоты и по ее прозрачной сути так приятно провести пальцами, выставив руку из окна. Еще немного попетлять и вот уже мост через Северский Донец, а там и город.
В свой первый раз хотелось поймать, понять и навсегда сохранить на своем жестком диске вот это ощущение, когда смотришь «из себя» на пешеходный мост через Донец, паломников, бредущих по нему, Обитель, вырастающую из меловой горы на той стороне. Символизм и величие этого места по достоинству оценили в свое время большевики, когда установили чуть левее, но значительно повыше памятник Артему, человеку, который решал вопросы на этой земле в прошлом веке, в эпоху тех еще перемен. И сейчас, титаны из прошлого смотрят из-за его спины, предлагая выбор — куда свернешь, к Храму, или к нам, в светлое? Артем, с квадратными кулаками, отлитыми из чистейшего каррарского мрамора самим Пикассо, вселял избыточный оптимизм, чтобы, отринув сомнения, ты рвался в бой и грудь разрывало от предвкушения неизбежной победы.
А Храм, вот он, древний, без лозунгов, без идеологии, — купола с крестами, колокольный звон, снующие монахи в кирзовых сапогах и величавые седобородые священники, изнуренные золотыми цепями. Кучи прихожан, туристов. Двери открыты. Никакой рекламы. Лавра. Чуть повыше прямо в горе выдолблены монашеские кельи, их круглые дыры выходят на реку. А над ними, «на уступе опасном», на вершине меловой горы часовня. К ней ведет петляющая, узкая тропинка. С нее открывается вид на равнину до горизонта. Небрежно кривая сабля реки на зеленом сукне. Завораживающий вид, способный без напряжения остановить внутренний диалог любого мыслителя, не то что бродяги, как я.
Поднимаясь по серпантину к часовне, я увидел монаха, он сидел чуть в стороне на камне и смотрел вдаль, словно тот самый, сошедший с картины Врубеля. Сходство в позе, выражении лица, в этих демонически сдвинутых бровях. Сам по себе сюжет для картины, хотя тут можно ставить мольберт всюду, не сходя с места. Еще совсем молодой, лет двадцати. Как и те его собратья внизу, он старательно прятал глаза от проходящих мимо —женщин, мужчин, детей. От нас веяло жизнью, грехом, тем, от чего он сбежал. Но его достали и здесь, на вершине, от которой кажется, уже рукой подать до рая.
Не знаю зачем — возможно лукавое тело просило отдыха, — но я присел рядом. Он не отвел взгляд от горизонта, и только на скулах раздраженно заиграли желваки. Я молча смотрел вдаль, стараясь разглядеть то же, что и он. Когда за спиной храм, а ты висишь над землей и почти угадываешь ее изогнутый край где-то там, в точке соприкосновения с космосом, на ум обязательно должно прийти то самое, именно то.
«Над вечным покоем».
Именно так ощущаешь себя блохой на теле необъятного животного. Вечность пугает. Ошеломляет. Обволакивает холодным ужасом пустоты, где куда ни повернись — а края-то нет. Даже закрыв глаза, умерев, исчезнув — ты не уйдешь. И только храм наверху, куда идешь отдать скудную дань в виде свечки, может слегка примирить с ней. Успокоить ум.
— Я уже успел погрешить, — вдруг заговорил монах. Я даже не вздрогнул и без особого удивления молчал, ожидая что будет дальше.
— Знаешь, как у меня было? — он не поворачивал головы, будто пускал пузыри смысла куда-то вверх. — Однажды я решил бросить все. Прикинь? Мне двадцать лет, а я уже решил бросить бухать, колоться и колеса. Я чота захотел жить. Ну не жить, а так. Мне вдруг захотелось дышать, слышать звуки, простые, как хлюпанье грязи под ногами. Я не выходил из дома и мучился. И вот, где-то на седьмой день, когда я на кумарях уже почти съехал башней, кто-то из друзей подогнал диск. Это был фильм «Страсти Христовы», Мэла Гибсона. Не видел?
Я видел.
— Посмотрел я этот фильм, посидел с час, потом пошел в ночной и купил три банки Балтики 9. Знаешь? Крепленое. Ну ты в курсе.
Я был в курсе.
— Потом всю ночь плакал. До утра. Слезы сами лились. Я выпил Балтику, пошел взял еще. Знаешь, чо я плакал? Мы убили его. Я вдруг это так отчетливо осознал, будто своими руками. Мы убили Бога. Всей толпой. А я продолжал добивать его в себе каждый день. И знаешь что? Под утро я прозрел. Я даже не был пьян. Я просто собрал шмотки и свалил из дома. Сюда.
Я слушал это и моя голова была пустой, как мертвый колокол, совершенно. Так бывает, когда тебе пытаются вбить что-то очень важное, а ты просто чистый лист, и чернила закончились. Я смотрел на горизонт и слушал исповедь, которой не могло не быть здесь, над миром.
— Знаешь, я до этого думал, что он обычный еблан, которых в Голливуде битком набито. Ну там, «Смертельное оружие», все эти боевики. А он сделал что-то такое, понимаешь... ведь это не фильм вообще. А Белуччи? Она сыграла там Магдалену. Как можно после такой роли играть что-то еще, каких-то блядей, любовные истории всякие, что-то светское, получать деньги. Оставаться живой? А она продолжает, хоть ссы в глаза. Для меня и раньше был не секрет, что актеры, это люди без души. Ну топчите клевер на своей привычной поляне. Куда вы полезли? А они полезли. И сделали это так, что меня порвало. В лоскуты. Ну как можно такое сыграть за деньги?!
Тебе и правда двадцать лет? — спросил я.
— Чуть больше, не суть. А тебе?
Чуть больше. — Я поднялся и пошел вверх, в часовню.
Когда бабочка подлетает к свече в темноте — как это выглядит в трех измерениях? Есть ли вообще смысл в пространстве, морали, времени? Что влечет бабочку к смерти, — огонь, истина, усталость?
Я чувствовал себя бабочкой, в которой по мере приближения к свече светом выжигался страх, беспокойство, все земные чувства. Он очищал от лишнего перед тем, как сжечь. Но мы тащим на себе щит, пытаемся усидеть на двух стульях, и рады бы сгореть так же красиво, как бабочка, но потом. Когда-нибудь завтра.
Попозже, Господи.
Я зажег свечу от уже горящих, поставил у алтаря, поцеловал край иконы, торопливо перекрестился и вышел. Тут же, у выхода меня ждал рой привычных вопросов о внутренней и внешней необходимости совершаемых движений и ритуалов, но их жала уже не находили отклика в моей омытой светом душе.
Возвращаясь вниз, я увидел что скелет монаха так и сидит на своем месте, почему-то в моих вещах. Тлен и время вылизали добела его череп, в глазницах сновали шустрые ящерицы, одежда почти превратилась в труху. Мои кроссовки, джинсы, футболка. Перед ним все так же лежала долина, извилистая река, зеленое море и город с черными пятнами разбитых артиллерией, домов. Я отряхнул на себе его выцветший подрясник с зашитыми карманами, уже расползавшийся по швам, тронул пальцами его лоб на прощанье и двинулся дальше.
Моста на тот берег уже не было, из воды торчали обломки свай, на покрытых тиной пролетах квакали жабы, гостиница для паломников стояла в руинах, сквозь них пробивалась молодая поросль деревьев. Странно, — солнце над головой все еще было и ничуть не постарело. Оно так же равномерно сыпало жар, не отделяя друзей от врагов. Оно одно на всех, и правых, и виноватых, а те и другие прямо сейчас ровняли город с землей, — повсюду вырастали мгновенные грибы огня и дыма, а мое сердце прыгало в груди от грохота.
Люди делили шкуру медведя, а медведь все недоумевал — кто здесь?
— Как же ты вернулся домой? Моста-то нет... — сквозь годы догнал меня уже в спину немой вопрос монаха.
Что ему ответить? Я ведь еще не вернулся.