papavad Виктор 19.11.23 в 13:48

Ничё. Жить можно

На речке Луганке тихо. И на тырлище (место, где поселковые бабы доят коров) тихо. Не шелестит осока. Не шумят вербы. Редко вскинется рыба. И редко услышишь голос человека. Тихо, словно застыли и речка, и степь, и воздух.

Апой сидит под акацией и смотрит на бугры. За буграми — Бахмутский шлях, а за шляхом — степь. А за степью Донец и село Крымское, где родился Апой.

Давно не был он в Крымском. И не знает, что не найти ему уже дома батьки. Снесли дом. И могилу батька не найти. Сровняли кладбище. И на Донце давно не был. Обмелел Донец. Высохли деревья. А где купальня была, остался брод.
— Проведать бы, — говорит Апой. — Да вот ноги.
Ноги у Апоя заболели, когда он еще работал мастером на каракубе (мастерская в депо), и он боится, как бы они не отнялись. Вечером он растирает коленки черной редькой, обкладывает листьями лопухов, а ночью встает и ходит по комнате, чтобы привыкнуть к боли.
— Всё ничё, жить можно, если б не ноги, — говорит Апой.
Солнце поднимается всё выше и выше. Все жарче обогревает степь. Сохнет чабрец, полынь, подорожник. Падают с верб в Луганку сухие листья. Апою хочется в посадку, которая тянется вдоль железнодорожной линии.
— Некогда, — говори он. — Траву рвать надо для коровы.
Апой спускается к глинищу, где растет трава-вьюнок, которую в поселке называют березкой. Стелется она низко над землей, путается с репейником, а репейника много. Кажется Апою, что раньше меньше было. Рос по оврагам, словно от людей прятался. А теперь даже к хозяйским огородам подбирается. Апой нагибается, перед глазами мелькают черные точки, стучит кровь в голове.
— Ниче, жить можно, — только и думает Апой, словно и думать больше не о чем.
Он часто ложится на спину, чтобы утихла боль и смотрит, как плывут облака над степью. Проплывают они над Луганкой, балками, буграми, Бахмутским шляхом. Тянутся к Донцу.
— Недолговечна ваша жизнь, — думает Апой. — Зато вольная.
Ему душно. Хочется пить. Он спускается по тропинке к роднику. Родник давнишний. А вода в нем чистая, холодная.
— Нет на тебя ни старости, ни болезни, — думает Апой. — И деда моего пережил, и батька, и меня переживешь.
Он осторожно становится на колени, пьет и не видит, как за его спиной проходит черная корова с белыми пятнами на боках. Она жадно пьет воду и все дальше уходит от берега по течению вниз к яме, в которой утонула уже не одна поселковая корова. А Апой не видит. Он сидит возле родника и смотрит на посёлок.

До войны посёлок Хорошее называли Крыпаками. Были такие люди крыпаки. Сажали сады, бахчи... Ездили на базар в арбах, запряженных синими волами. Торговали рыбой с Донца, кавунами. Мельница была в Крыпаках. Поставил её дед Карнат на высоком берегу. Стояла как церковь. Всей округе видна была. Сейчас мельницы нет. На месте мельницы водокачка. А при водокачке дед Карнат. Придешь к нему, а он все мельницу вспоминает: как строил её, как думал сыновьям оставить. Да не оставил. Забрали у деда Карната мельницу. Отдали колхозу. А колхоз забросил её. Сначала ветряк рухнул, потом башня. Дед Карнат хотел поправить мельницу, а ему сказали:
— Кому она деревянная нужна? У нас машины. Железные.
— Крыпаки, — повторяет Апой. — Наверное, от слова крепкие.

Апой умолкает. Он отвык много разговаривать. Больше думает. Особенно ночью, когда болят ноги. Или в степи, где ни кустика, ни деревца, где простор, от которого на него такая тоска нападает, что он задыхается.
— Ты, куда ж полезла, чертяка? — кричит Апой, видя корову, всё дальше уходящую от берега..
Он еще не знает, что корова провалилась в яму и надеется выгнать ее палкой. Он лезет в воду, размахивает палкой и проваливается в яму.
— Вот так попас. Утопил корову. Беда. Была б хоть моя, а то Морозячего. А Морозячий съест.
Морозячего в поселке считают богачом. Корову и телку держит. Пасеку. На базар каждый день ездит. Машина. Два дома. В одном сам живет с женой. Другой на племянницу записал. И расписку с нее взял, что она куму Гальку — его жену — досматривать будет, когда он умрёт.
Апой чувствует, как набухает фуфайка, вода заливается в сапоги. Его тянет вниз. Он хватается за ошейник коровы и наваливается на неё. Корова мордой бьет его в грудь. Апой боли не чувствует. Он видит мутные глаза коровы, похожие на большие цыганские медные серьги, гладит ее по вздрагивающей шее и приговаривает.
— Ну-ну, успокойся.
Знакомое слово Апою. Слышал он его от батька, когда раскулачивали за вола, от деда Карната, когда у него отбирали мельницу.
Бежит по степи легкий ветер. Забегает к вербам. Шумят вербы, словно радуются ветру. Тяжело им под жарким солнцем. Шелестит осока, словно что-то шепчет. И кажется Апою зовёт его на берег. Берег недалеко. Луганка узкая. А места бывают глубокие. И поселковые пацаны тонули. А в прошлом году пастух из города утонул. Дед Карнат возле водокачки его выловил.
— Отпущу, — думает Апой. — Сам утону. Не отпущу — вдвоем утонем.
Апой не видит, но знает, что передними ногами корова упирается в край ямы. Долго она так не простоит. Он пытается нащупать дно ногами. Медленно перебирает руками по ошейнику вниз. Глубоко. Пальцы на правой руке сводит судорога. Апой хочет укусить руку и срывается. Вода бьёт в рот, нос. Он захлебывается, а потом снова хватается за ошейник и подтягивается. От тяжести Апоя прогибается спина коровы. Вода уже подступает к ее шее. Она мотает головой. И Апой боится, как бы ее ноги не сорвались с края ямы. Он пытается снять сапоги. Бьет левой ногой по правой, стараясь зацепить за голенища. Поняв, что сапоги не снять, подставляет грудь под морду коровы и сильно бьет ладонью по большому темному глазу. Апой чувствует удар в грудь и... отмель под ногами. Грудь болит. А Апой улыбается.
— Выбросила, — бормочет он. — Больно стало, вот и ударила.
Апой снимает фуфайку, стаскивает сапоги, достает налыгач и вплавь добирается до коровы. Она мотает головой, пытается ударить Апоя.
— Попробовала, — бормочет он.
Апой завязывает один конец налыгача на ее рогах, другой тянет на берег. На берегу он набрасывает на плечо фуфайку, на фуфайку налыгач и начинает тянуть. Ногами он упирается в кочки, ямки, чтобы была опора. У него дрожат руки, ноги, спина, дергается лицо. Болят вспухшие коленки. А он тянет, словно забыл, что ушла из него сила, что ушли и те времена, когда он на спор отрывал колесные пары мотовоза от земли.
— Раз-два, взяли! — кричит Апой.
Так кричал он на каракубе, сбрасывая с мужиками рельсы с насыпи. И не раз сбитый концом рельсы, падал на гравий, холодея от мысли, что может перебить ноги. После каракубы в шахтерках, пропахший мазутом, наглотавшись паровозного дыма, с дрожащим лицом, уходил в бусугарню (пивная) с такими же шахтерочными, как и он. И забывалась холодная тяжесть рельс, пыль угля, которая забивала легкие и вылетала черным жидким комком, когда он кашлял. Он сидел в бусугарне, повторяя: «Ниче, жить можно», пока не приходили сыновья и не уводили домой. Дома жена таскала его за волосы, кричала, а он только скрипел зубами и все повторял: «Ничё, жить можно».
— Раз-два, взяли!
Так кричал он, когда рубил на буграх камень для дома, когда выдалбливал могилы для жены и дочери в мерзлой земле, которую не мог взять даже ковш экскаватора. И Апой вбивал железные клинья молотом в землю, откалывая куски, крепкие как гранит. Привычный для Апоя крик, как привычна и боль, которая всегда приходила с этим криком.
Налыгач начинает выскальзывать из рук Апоя, он наматывает его на руку, захватывает зубами и уже не кричит, а шепчет: «Раз-два, взяли!» Он тянет, пока не падает от усталости на землю.
— Съест Морозячий, — говорит он. — Хозяин. За свое добро.
Солнце уже над Бахмуткой. Апой смотрит на Бахмутку и вспоминает, как выезжал с дружками в балки, которые раскинулись по обе стороны шляха. Собирались летним утром по холодку возле столярной мастерской депо. Ставили деревянные лавки, накрывали рядниной, сажали ребятишек, жен в кузов грузовой машины, на которой ездили и на гульки, и на похороны. Апой доставал баян из брезентового чехла, а кум Прокоша, захватив двумя пальцами кожу на кадыке, дергал ее и заводил: «Распрягайте, хлопцы, коней». И в поселке знали: деповские поехали гулять. Гуляли крепко. Хочется Апою в балку. Под маслиной посидеть. На траве полежать. Послушать, как кума Хриптулиха поет. Звонкий у нее голос был. Чистый. Самому с баяном вприсядку пройтись. Кажется Апою, что вернется сила его.
— Не вернется, — говорит он. — Все проходит. И жалкувать нечего.
Апой думает об Ушанговиче — начальнике депо — которого сняли, когда умер Сталин, шофёре Быле... Хорошие хлопцы. А вот ушли с этой земли. И Апой уйдет. Все уйдут: кто молодым, кто старым. Он поднимается и смотрит на свои руки с крупными уставшими венами.
— Нужно идти в поселок, — говори Апой. — А чтоб она не утопла, я ее на плаву подержу.
Он привязывает конец налыгача к акации. И собирается в поселок. До поселка километра три. А кто помогать будет? Апой долго думает, а потом берется за налыгач. Он тянет то в одну сторону, то в другую, словно пробует, а в какой стороне легче. От жары и усталости мутится в голове, сохнет во рту. Апой слышит, как хрустит в коленке. По телу бежит крупная дрожь.
— Нужно думать о хорошем, — говорит он. — Хорошее прибавляет силы.
Он смотрит на улицу, где живет. Раньше улица называлась Ново-Новосёловская, а сейчас Интернациональная. Дома были деревянные, крытые толью, соломой, черепицей. Вспоминает Апой, как собирались летними вечерами возле хаты дядьки Козули. Слепой был Козуля, а играл.
— Лучше меня и Задорожнего, — думает Апой. — И барыню, и цыганочку, и турецкий марш, и страдание.
Он чувствует, как сильно болит правое плечо. Скоро налыгач протрет фуфайку, рубашку, кожу и кость. Апой перебрасывает налыгач на левое плечо. Налыгач легкий. Веревка. А Апою кажется, что на плече стальной трос, которым мужики поднимают трубы из колонки. Он уже не тянет, а дергает, пока не темнеет в глазах, и падает лицом на сухие кочки.

В степи все так же тихо. Только изредка выскочит из норы суслик, тревожно поведет носом, просвистит и снова спрячется. Пробежит легкий ветер, поднимет пыль, скрутит столбом и скроется в высохших от жары посадках, которые еще долго шумят, как бы радуются неожиданной встрече. Да грустно прокричит какая-нибудь птица, пораженная бескрайностью неба, промчится над Луганкой, осокой, вербами, чиркнет крылом об воду, вдохнёт прохлады и скроется в балках. И снова затихнет степь, словно задумается.

Долго лежит Апой на земле. От удара гудит голова, болит грудь, бежит по лицу кровь. Он срывает подорожник и прикладывает к вспухшим губам.
— Привычное дело, — говорит он, поднимается на колени, а ноги не разгибаются, и Апою кажется, что никогда он уже не поднимется. Он ищет, на что опереться. Пусто вокруг.
— Привычное дело, — бормочет он, чувствуя, как боль старается опрокинуть его на землю. — Привычное дело, — повторяет он, словно всю жизнь только то и делал, что стоял на коленях.

Он шатается, как бы кланяясь земле, выпрашивая у нее его бывшую силу и, не чувствует ни радости, ни надежды, а только огромную тяжелую усталость, которая пришла к нему, когда он поверил, что никогда больше не увидит ни жену, ни дочь, что никогда сыновья не вернутся в поселок и что в его жизни осталось одно одиночество.
Апой завязывает конец налыгача в кольцо, набрасывает на грудь.

— Давай, — кричит он.
От его крика только вздрагивает стадо, да стремительно вылетает из травы испуганный перепел. А он все кричит, как кричал на крестинах, свадьбах, толоках, входинах, танцуя вприсядку, не снимая с плеч баяна, не чувствуя ни боли, ни усталости, не догадываясь, что когда-то и боль, и усталость напомнят обо всем в его жизни.
Апой сбрасывает налыгач, достает из кармана яблоко и зовет свою корову: Марту. И когда Марта подходит к нему, он завязывает конец налыгача на её рогах.
— Ну, с Богом, — говорит он.
У Апоя дёргается лицо, когда он поднимает палку и со всей силой бьет корову. Ему кажется, что он бьет себя. Он видит, как натягивается позвоночник Марты, падает откушенное яблоко, взбухает кожа и тёмная полоса тянется по позвоночнику к кострецу.
— Больно, — думает Апой. — Всем больно.
Он бьет корову по одному и тому же месту. Так больней. Он не кричит, а бьет молча. Так страшней. Палка ломается. Щепка торчит в коже Марты. И Апой бьёт по щепке.
А степь молчит. Кажется, вымерло все в ней. Затихли балки, посадки, словно прислушиваются. Замерли перекати-поле. Тихо, как бы испуганно плещется Луганка, прячется под вербы, кручи.
Марта дергается то в одну сторону, то в другую, но потом, словно поняв хозяина, который бьет ее уже кулаком, дергает налыгач на себя. Апой видит, как Марта тащит корову Морозячего из ямы и начинает кричать.
— Ну вот, — говорит он и гладит Марту, которая тяжело водит боками. — Ну вот, — повторяет он и садится. — Ну вот, и тебя я спас, Марта, а то пришлось бы мне тебя вести на бойню или продавать, чтоб гроши Морозячему вернуть.

Пригнав коров, где посельчане встречают их. Апой идёт к каменному дому, на дверях которого мелом нарисован крест. Нарисованы кресты и на дверях летней кухни, сарае для дров, погребе... Это дом сестры Апоя.
Сестра Апоя болеет давно. И Апой хозяйничает на два двора. Сестра хотела дом продать. Деньги отдать Апою. И поселиться в доме престарелых. Слышал Апой о доме престарелых. Говорят, чужой дом. А в чужом доме и мысли чужие.
Он заходит в дом сестры. В углу висит икона. Под иконой горит лампадка. Стоит самодельный алтарь. На алтаре раскрытый «Псалтырь». Апой садится на табурет, крестится, чтобы не обидеть сестру.
— Болеешь? — говорит Апой. — Всё не легчает?
— Это меня Бог пытает! — отвечает сестра.
— За что же он тебя пытает?
Апой в Бога не верит. А сестра верит. Черным словом никогда не ругалась.
— Любит. Вот и пытает.
Вспоминает Апой, как запил после смерти жены. Сыновья писали, что отправят лечиться в Сватово. А сестра не грозила. Придёт, а Апой пьяным лежит, зубами скрипит и плачет. Сестра тоже заплачет. Водку даже носила. Бросил пить Апой, когда душа ожила..
— Ну как попас? — спрашивает сестра.
— Ничё, — отвечает Апой. — На свежем воздухе побыл, травы для Марты нарвал.
Он подает с алтаря «Псалтырь» сестре. Достает веник из можжевельника, подметает пол. Становится на колени, моет и слушает, как читает сестра «Отче наш». Апой заслушивается. Кажется, ему, что и боль ушла, и остались только тихий спокойный голос сестры, иконы, да лампадка над алтарем.
В свой дом Апой заходит, когда уже темнеет. Через двор протянута проволока, на конце которой болтается железное кольцо с ошейником. Возле собачьей будки стоит пустая алюминиевая миска. Апой проходит к сараю, который разгорожен на две половины. В одной половине пусто. И только небольшие ясли напоминают, что здесь когда-то держали телка или тёлку. В другой половине стоит Марта. Железной щёткой Апой чистит её бока, гладит шею.
— Ну что? — говорит он. — Прости меня, что ударил тебя.
Он обнимает Марту за шею, подбрасывает в ясли бодылья от кукурузы, а потом идет в дом. В комнатах тихо и пусто. Апой ходит по дому. Свет не включает. В темноте ему легче. Спать не хочется. И он выходит во двор. А во дворе тоже тихо и пусто. Со степи вольным воздухом тянет. Над Бахмутским шляхом Млечный путь.
— Куда ведет он? — думает Апой.
Тихо шумит сад. А Апою кажется, что шумят звезды. Апой все стоит и думает, а потом идет в кухню. Достает из намысника черную сумку, в которой лежат нож, редька, листья лопухов, старые платки. Берет ведро с холодной водой и направляется к крыльцу. Садится на крыльцо, снова смотри на звезды и думает, а что он вынес из этой жизни, что вынесли его друзья Прокоша, Хриптулиха, Слабун, Ванька Задорожний, Ушангович, Быля?..
— Ничё, — говорит он. — Жить можно.
Снова болит коленка. Апой растирает её пока не устают руки. Ладони горят. И Апой опускает их в ведро, отдыхает и снова растирает. Боль переходит с рук на ноги и так до тех пор, пока он не прикладывает редьку, листья лопухов и завязывает платком. На коленке появляется набалдашник, который можно увидеть у инвалидов с отрезанными ногами.
— Пора и в хату, — говорит Апой.
Он закрывает ворота и идёт в дом.
Жениться бы Апою. И пойти в прыймы, как кум Иван, кум Дагай. Продали кумовья свои дома. Деньги на новых жен перевели, чтобы в дом престарелых не отдали, когда заболеют. Не хочет жениться Апой.
— Зачухой стану, — говорит он.
А «зачухой» в посёлке называют мужчину в прыймах: заведующий чужим хозяйством. Нет дома у такого мужчины. Живет в домен жены. Жены разные бывают... Как у кума Дагая. Не даст воды напиться, пока не выговорится.
В хате Апой проходит в большую комнату. Включает свет. На столе, накрытый платком, стоит баян. Торговали у Апоя баян. Хорошие деньги давали. Не продал.
— Память батьки, — говорит Апой. — А кому достанется?
Знает Апой, что продадут сыновья баян. О машинах мечтают. Он садится на стул, смотрит на баян и не помнит: сколько ему лет.

Небо всё больше и больше заполняется звёздами. Апой надевает потёртый ремень на плечо. Трогает басы. И играет. Играет он тихо, наклонив голову к баяну, как играл на свадьбах, крестинах, толоках, входинах. Как играл после смерти дочери, жены. Не слышат Апоя соседи. А он играет... ...

Подписывайтесь на нас в соцсетях: