Хрущевки как символ (ч. 1)
Я-то сразу понял, что умер. До всех остальных это доходило неспешно. Прибывающих было много. Они возникали рядом со мной, крутили головами, звали родных, но только я приходил им на помощь.
— Вы только не волнуйтесь, но вы умерли, — вежливо сообщал я.
Они все равно волновались и помощь мою зачастую принимали неохотно. Мама всегда говорила, что суровая правда — это контрастный душ. Кто-то взбодрится и песню запоет, а кто-то схватит мышечный спазм.
В основном умершие орали на меня, как будто после смерти им нужно было выпустить весь припасенный запас злости, но я быстро понял, что нужно делать.
— Да-а-а, такие дела, — говорил я, качая головой. — Вот мы были, а вот нас и нет. Но надо двигаться дальше.
Такая формулировка их почему-то сразу успокаивала. Наверное, так успокаиваются пассажиры корабля, попавшего в страшный шторм, когда к ним, шатаясь, заходит капитан и произносит: «Подумать только, как разыгралась морская стихия! Ужин сегодня, кстати, попозже будет».
После этого умершие шли дальше. Куда именно — я не знал, потому что видимость в посмертии была неважная. Максимум метров на пять, а дальше все скрывалось в золотистом тумане.
Я никуда не шел, потому что ждал маму. Мама всегда учила меня, чтобы я оставался на месте и никуда не ходил, если вдруг пойму, что потерялся. Она сама меня найдет. И она всегда меня находила. Даже на пляже в Анапе.
Вообще-то оставаться на месте было очень сложно. Становилось все холоднее, и что-то внутри меня требовало вскочить и бежать в туман, как будто там меня ждали теплые одеяла, обогреватели и русская печь, на которой мне однажды довелось полежать.
С печью такая история была. Когда я заболел, родители разделились на приверженцев доказательной медицины и бездоказательной.
Пока мама с охапкой моих анализов бегала по врачам, папа тайком возил меня по народным целителям. У одного из целителей как раз был деревенский дом, а в нем — оздоравливающая печь, которая должна была выгнать из моих костей весь черный жар своим жаром — белым.
Помню, как мне было хорошо. Я тогда даже заснул на этой печи, до того ласковое обволакивающее тепло из нее исходило. Потом я все равно умер, но тогда в моменте было здорово.
Чем сильнее холодало, тем больше меня все раздражало. Раздражало мерцание прибывающих. Вот стоит мужик. То он толстый и поживший, то худой и молодой. Туда-сюда его мотает из одного агрегатного состояния в другое, словно он сам не был уверен в том, как должно выглядеть его «я».
Раздражали люди, которые не уходили в туман, а оставались сидеть рядом со мной, как будто тоже ждали маму. Рядом с ними мне становилось еще холоднее, потому что им было страшно, а страх вымораживает почки. Так мне говорил один из папиных целителей.
Еще и разговоры эти.
— Жалко мне тебя, мальчик, — сказала мне одна старушка, которая устроилась рядом. — И не пожил ведь толком. Не блевал на выпускном. Не баловался с однокурсницами. Не держал на руках ребеночка своего.
Блевал я вообще-то много, но в остальном она была права. Я умер в одиннадцать, но даже подростковых радостей мне не досталось, потому что последние три года болел.
— Может, я никакой не мальчик, — вяло ответил я. — Может, я женщина почтенных лет, которая всю жизнь думала, что внутри она — мальчишка-озорник. И вот когда оковы плоти пали, остался лишь духовный скелет.
— Не похож ты на женщину, — повнимательнее рассмотрев меня, сказала старушка. — На мальчика похож. У мальчиков уверенность снаружи, а неуверенность внутри. У девочек наоборот. Я педагогом работала, я знаю. Так мудрый Господь придумал, чтобы пары, соединяясь, друг друга гармонизировали.
Я хотел обдумать эту мысль, представить себе, как мальчики и девочки гармонизируют друг друга, накладывая свою уверенность на неуверенность другого, но думалось уже совсем плохо.
Подняв руки на уровень глаз, я понял, что совсем истончился. Ручки были крошечные, как у первоклашки. Видимо, чем дольше я сидел на одном месте, тем больше откатывался к младенчеству, к небытию.
Стоило признать, что я могу и не дождаться мамы. Возможно, каждый после смерти остается один.
— Такой ты хорошенький, — зашептала старушка, двигаясь ко мне. — Тепленький. Так и хочется тебя схватить и к груди прижать, как котенка.
Она потянулась ко мне стылыми руками, и каким-то образом я понял, что это добьет меня.
Хищная старушка-педагог обнимет — и мой посмертный слепок останется сидеть здесь навсегда, как неудачливые альпинисты на Эвересте. Как не дошедшие до пункта назначения джеклондоновские золотоискатели, отправившиеся столбить участки, но не выдержавшие перехода.
— Прости, Илюша, — сказал знакомый голос со спины. — Я задержалась немного, надо было кое-какие дела доделать.
Мама присела передо мной, заглянула в глаза и слегка покачала головой, как всегда делала, когда мне становилось хуже. Она выглядела такой же, какой я ее запомнил. И ощущалась так же — как целая охапка теплых одеял, как обогреватель, как джинн из русской печи. Я мигом согрелся.
Она взяла меня за ладонь и помогла встать.
— Уважаемая, — сказала мама старушке. — Вы бы не сидели здесь долго, застудитесь.
— Она меня сожрать хотела, — пожаловался я маме. — Какой ты тепленький, говорит. Как котенок.
— Как говорили римские легионеры, кто поздно приходит, тому достаются кости, — ответила мама пословицей. — Хорошо, что я пришла вовремя.
Не оглядываясь, мы влились в золотистый туман.
***
Мама всегда очень быстро разбиралась в происходящем. При этом она никогда не суетилась, предпочитала оглядеться, подумать, а потому уже начинала действовать.
Помню, когда меня первый раз положили в больницу, все мамочки приходили к ней за консультацией. Такое ощущение, что мама умела смотреть на систему не изнутри, а снаружи — и видела игровое поле целиком. Вот медсестра, которая с виду маленькая белая пешка, в самом деле может оказаться в любом месте и достать все, что нужно. Вот лечащий врач, похожий на слона, но все его диагонали ведут в основном в ординаторскую, чтобы снимать возникающий стресс и потом приятно пахнуть спиртом.
В тумане мы бродили приличное количество времени. Мама почти ничего не говорила, только крепко держала меня за руку, а я и не настаивал на разговоре.
Самый главный вопрос я ей задавать не хотел, потому что не желал знать на него ответ.
Только один момент я решил прояснить.
— Мама, ты в курсе, что и ты, и я, ну, мы того?... Умерли. Тут просто не все сразу понимают, что к чему.
Ее я в тумане не видел, но почувствовал, что она остановилась.
— Как это? — с недоверием спросила она. — Не говори глупостей. Мы с тобой в лесу собирали грибы, под вечер туман опустился, ты потерялся, я тебя нашла, а теперь мы с тобой пытаемся нащупать дорогу домой сквозь березы и лошадей.
— Ну, мам, — сказал я, почти не испугавшись. — Ты же ненавидишь собирать грибы.
— Ненавижу, — согласилась мама. — Так что, выходит, ты прав. Мы умерли. И если кого-то встретим, то это будет никакой не грибник.
Тут я окончательно успокоился. Как я и думал, мама все прекрасно понимала. Может, у нас семейный талант такой — быстро понимать, что мы умерли.
Туман рассеялся, когда я снова стал подмерзать. Даже мамина рука из горячей превратилась в слегка теплую, а это означало, что туман знатно высасывал духовную ману.
Из тумана мы выбрели в район пятиэтажек, похожий до степени смешения на множество таких же районов. Все было, как и при жизни, разве что некоторые дома при взгляде искоса выглядели полупрозрачными.
В этой локации либо темнело, либо светало. Мягкий свет был рассеян в воздухе, и когда я проводил перед собой рукой, за ней тянулся светящийся след, через пару секунд полностью исчезающий.
В некоторых окнах горел свет, а это значило, что здесь кто-то живет.
— После сноса все хрущевки попадают сюда, — сказала мама. — А все почему? Потому что живут в сердцах людей.
Она повернулась ко мне. Лицо у нее было обычное, зато волосы слегка мерцали. Менялся их цвет и длина, но в этот раз мерцание меня совсем не раздражало. Я даже название придумал для этого явления — суперпозиция женской прически.
— Наша с тобой текущая задача — наблюдать и собирать информацию. Если посмертие строится на том, что мы с тобой читали и знаем по теме, то здесь будет несколько уровней.
— Может, мы с тобой в лимбе? — спросил я. — Мы же некрещеные с тобой, а жизнь вели добродетельную. Я нагрешить не успел, да и у тебя времени на грехи особенно не было, все на меня спустила.
Здесь я ей расставил ловушку, чтобы кое-что выяснить, но мама не купилась. Она просто хмыкнула.
— Интересный факт, — сказала она. — В две тысячи седьмом году Папа Римский вместе с какой-то комиссией по делам некрещеных младенцев выпустили документ, в котором установлено, что лимб, как часть ада для хороших, но некрещеных людей, есть концепция устаревшая. Теперь в рай берут всех, вне зависимости от религиозной прописки.
— Вот из-за этих интересных, как ты говоришь, фактов, меня все время называли очень умненьким и не по годам развитым мальчиком. И потом отказывались со мной общаться.
На это мама купилась, потому что пока мы шли по безлюдным улицам, она мне доказывала, что если бы я не умер, то в совсем скором будущем превратился бы в чудесного рассказчика, собирающего возле себя толпы слушателей. Да уже кое-какие достижения были. В палатах дети всегда просили меня рассказать им какую-то историю, и желательно пострашнее.
— Деваться этим детям было некуда, — проворчал я. — Да и то, это все потому, что медсестры не разрешали нам планшетами пользоваться после девяти вечера.
Мама молча пожала плечами, но я понял, что она хотела сказать этим жестом. При жизни она всегда говорила, что любое сомнение стоит трактовать в свою пользу, иначе можно дойти до невроза и тревожного расстройства. Зачем в ситуации неопределенности думать о себе плохие вещи, если можно думать хорошие?
Мы зашли в дом, неотличимый от всех остальных. Разве что светящихся окон в нем было чуть больше, чем в других.
— Тебе не холодно? — спросила она, когда мы зашли в пустую квартиру на втором этаже.
— Нет, — сказал я. — Все в порядке. Я одного не понял, как мы тут жить будем — без вещей. Ни присесть, ни прилечь.
— Вещи появятся со временем, — сказала мама. — Я больше волнуюсь о том, чтобы ты не замерз. Судя по всему, в посмертии нельзя на одном месте застревать надолго. Помнишь, как было холодно, когда ты ждал меня? А когда мы долго по туману бродили? Моя рабочая версия такая — здесь холод служит маркером того, что нужно двигаться дальше.
Это я уже почти не слушал. У меня, когда мы перестали бежать, была возможность рассмотреть самого себя. Я уже не выглядел, как первоклашка, и вернуться к себе привычному было приятно. Все-таки тело, даже если это его метафизическое отражение, говорит нам о том, сколько мы прожили и что испытали. Я дорожил каждым своим годом.
Мы сели с мамой в угол самой большой комнаты, в которой из серого потолка торчал кабель с тусклой лампочкой.
Спать не хотелось, как и есть. Внутри ничего не ныло, не крутило и не болело. Я прислонился к маминому плечу и подумал о том, что так, в общем-то, можно просидеть и целую вечность.