Своими словами (автобиографическое)
Я вижу пробуждение самосознания, как череду вспышек
с уменьшающимися промежутками. Вспышки сливаются
в цветные просветы, в географические формы.
Набоков, «Другие берега»
Папа сделал себя сам (селф-мэйд мэн), чуть ли не в шесть лет самостоятельно пришел в футбольную секцию, пробился в известную команду, рано завершил карьеру из-за травмы, получил параллельно высшее образование, впоследствии работал журналистом, тренером, преподавателем, иногда вперемешку, до сих пор, на восьмом десятке лет, фонтанирует идеями. Моя бабушка родилась и выросла на Украине, во время войны была в эвакуации на Урале, потом вернулась в родной город, встретила здесь отца моего папы, то есть моего дедушку, полковника, фронтовика, а вскоре его перевели в Москву. Здесь и родился мой отец. Потом дед с бабушкой расстались. Моя мама считала, что баба Лида просто не захотела покидать столицу, между тем как Николаю Федотовичу был «дан приказ» в другое место — кажется, на Дальний Восток. Отцу моему было тогда года два.
В следующий раз он увидел своего папу примерно через тридцать лет. Став журналистом широкого профиля, от спорта до сельского хозяйства, нашел его сам, приехал в Казахстан, где Николай Федотович остался после службы, женился, оброс чадами и домочадцами, и был каким-то не последнего разбора человеком — кажется, начальником большой автобазы. Они посидели, поговорили, выпили, поплакали.
Я видел дедушку два раза в жизни. Уже стареньким он приезжал в Москву, в гости к первой любви, к сыну. Оказалось, что папа похож на него и внешне, и внутренне. Копия с поправкой на возраст. Оба властные, решительные, гордые. Николай Федотович любил показывать привезенные с собой фотографии: красивый, седовласый, в парадной форме, с «иконостасом» орденов и медалей, идет во главе колонны ветеранов на День Победы, или в штатском костюме, но все равно значительный, выступает на каком-то собрании; или стоит, опираясь на распахнутую дверцу своей «Волги»; или, улыбаясь, вдвоем с дородной женой, похожей на Людмилу Зыкину, — на крыльце собственного дома. Жизнь удалась.
Дедушка умер у себя в Казахстане, в 2003 году, когда ему было глубоко за восемьдесят. Перед смертью строил планы переезда в Москву, часто звонил Лидии Иосифовне, рассказывал о том, как продаст дом, машину, привезет деньги. Жизнь пошла на закат, жена умерла, их дети оперились, разъехались. Продать бы машину, дом, рассчитаться с прожитым полувеком — да и вернуться к первой, любимой женщине, дожить бок о бок. Мой папа считал это авантюрой: «Ничего между ними нет общего! Это просто смешно!» Смешно или нет? Я считаю: грустно, трогательно, горько. Но есть ли теперь разница? Он не успел.
А тогда, в 49-м, Лидия Иосифовна устроилась на железную дорогу, никакой работы не гнушалась. Наконец она стала мастером погрузо-разгрузочной конторы при вокзале. Руководила грузчиками. Получила от железной дороги комнату в общежитии, затем квартиру на Вторянке. (Вторянка — это обиходное название одного московского района, как есть Каширка, Горбушка, Варшавка. Об этом районе, моей «малой родине», расскажу дальше.) На этой должности бабушка проработала всю свою трудовую жизнь. Сорок пять лет стажа. Стремилась к большему. Снималась в массовке на «Мосфильме» (всесоюзная фабрика грез, от Киевского вокзала недалеко), так что в знаменитом фильме 50-х «Гуттаперчевый мальчик» мою бабушку — молодую, красивую, совершенный женский типаж тех лет — можно увидеть три-четыре секунды в толпе, в берете, вид сверху и сбоку. «Вон, вон я!» — кричала она, когда кино показывали по телевизору, и, конечно, никто не успевал увидеть. Еще у бабушки был сильный, «украинский» голос. Шапочное знакомство с Людмилой Лядовой, эстрадным композитором, вечной соперницей Александры Пахмутовой, стало семейной легендой. Случилось однажды некое прослушивание в хоре Пятницкого, не возымевшее последствий.
Мой папа на каждом семейном застолье упрекал Лидию Иосифовну — более или менее шутливо, в зависимости от настроения, — почему же она не состоялась: сделала бы карьеру киноактрисы или певицы. «Надо было вас растить, кормить!» — обычно отвечает бабушка. «Вас» — потому что вышла в Москве, уже в начале 60-х, замуж за машиниста Виктора — доброго, симпатичного (видно по фотографиям), но пьющего, — родила сына Сашу, моего дядю, сводного брата отца. Но Виктор вскоре, в 68-м, умер: сердце.
Короче, протекцию моему папе некому было составить: он сам, повторюсь, чуть ли не в шесть лет пришел в футбольную секцию, усердно тренировался, в четырнадцать лет принес в дом первую зарплату, превзошедшую, между прочим, оклад матери, жил под девизом «Хочу быть первым!» — и, в общем, многое сбылось.
Семейные предания есть у всех, что-то достоверно, что-то нет — но кто же «за давностию лет» разберет. Одно из наших преданий — такое: отец из-за интриг, сложных отношений с тренером, а главное, своего характера (на этом настаивала моя мама) загубил свою карьеру. Решающую роль сыграло поражение в одном важном матче, в итоге папа оказался сослан из Москвы в далекий сибирский город, в местную команду, это 1971 год. Здесь он и встретил мою маму.
Прадедушку по материнской линии раскулачили в 30-е, сослали из Центральной России в Сибирь. А когда он там не просто выжил, но и основал целую деревню, райцентр, коммунисты спохватились — не добили! — и отправили прадеда уже в ГУЛАГ, где и уморили-таки. Его дочь, моя бабушка, Мария Дмитриевна, работала продавцом и в 60-е годы попала в тюрьму за какую-то недостачу (очень похоже на сюжет повести Валентина Распутина «Деньги для Марии»). И опять по семейному преданию не поймешь, настоящую или мнимую, и столь ли уж важна формальная юридическая вина, если речь, может быть, шла о выживании. Мой дед по материнской линии к тому времени ушел из семьи. (О нем знаю мало. Инженер-энергетик, строил электростанции, разъезжал по всей Сибири.) После ареста матери моя будущая мама на два года оказалась в детском доме. Ну, сибирский советский детдом в то время — отдельная тема. Потом, вернувшись домой, с пятнадцати лет работала на местном заводе — закрытом, оборонном, то есть «ящике», если кто еще помнит этот эвфемизм. Мама моя делала как раз ящики для снарядов. Платили мало. А Марию Дмитриевну после зоны на достойную работу не брали. Безденежье. Однажды соседи выложили перед своей дверью тряпку — вытирать ноги, тряпка была из красивой ткани, мама увидела, забрала ее и сшила себе платье.
Однажды подруги пригласили ее за компанию на стадион. Играла местная команда, и в числе игроков был мой отец — красивый, энергичный, из самой Москвы. Его уже знали в городе: из самой Москвы, спортсмен, видный молодой мужик. Мама ходила на его матчи несколько раз, отвергала ухаживания других поклонников, среди которых вроде бы мелькнул даже какой-то местный уголовный авторитет, предлагавший Марии Дмитриевне мешок денег за красавицу дочь (это уже опять из области семейных преданий, конечно, а почему бы и нет). Потом они познакомились с папой. Завертелось. Маме было тогда шестнадцать лет.
Я родился уже в Москве, в 1972 году. Но лет до семи московский период в моей памяти представлен куда беднее, чем сибирский и украинский. Ведь все раннее детство прошло в переездах, сообразно перемещениям моего отца (он еще продолжал футбольную карьеру, но уже на уровне «низком», провинциальном), а позже — и семейным обстоятельствам. Большую часть своего дошкольного детства я провел не в столице, а на Украине, в небольшом городе. Хотя вскоре после рождения (должен был родиться в Москве, стать коренным москвичом: на этом настаивал отец, хотя он тогда еще играл в сибирской команде и параллельно заканчивал местный вуз, рационально думая о жизни после спорта) меня увезли на родину мамы. Но мне там сразу стало плохо: тошнота, рвота, потеря аппетита, бессонница и прочее. Местные врачи сказали: не прошел акклиматизацию! — и родители, посетовав, отправили меня назад в Москву, на попечение бабы Лиды и Марии Семеновны.
Я и все вокруг звали Марию Семеновну бабушкой. Бабой Машей. Так же ее звала моя бабушка Лида. Так же звали ее мой папа и мой дядя Саша. Я таким образом оказался уже четвертым ребенком в нашей семье, за которым ей довелось ухаживать.
Мария Семеновна Пяткина была сводной сестрой моей прабабушки по отцовской линии. У них общий отец, но разные матери. Родилась она в 1905 году, в Петербурге. Перипетии революции, а потом Гражданской войны (мой прадед Семен и его новая жена, теперь уже навеки безымянная, сгинули; в семейных преданиях как причина смерти упоминались тиф, штык, пуля) привели к тому, что судьба Марии Семеновны оказалось накрепко связана с судьбой моей бабушки Лидии Иосифовны. Кажется, прабабушка пожалела сироту, и Маша стала жить в ее семье. Помогала по хозяйству, растить маленькую Лидочку, и досталась ей «в наследство». Сначала они жили на Украине, потом в Москве. Но квартира в украинском городке (сначала это был дом, старый, с печкой, я его совсем не помню; потом снесли, всех переселили) как-то осталась за Марией Семеновной.
Баба Лида всегда работала, уходила засветло, приходила поздно, а если выпадала ночная смена, то следующий день почти весь уходил у нее на сон. Поэтому Мария Семеновна — баба Маша — готовила, убирала, следила за детьми. Своих у нее не было.
Всю Вторую мировую войну Мария прошла перевязочной сестрой в санитарном поезде. Познакомилась с раненым офицером. Его звали Михаил. Я видел единственную фотографию, маленькую и растрескавшуюся, напомнившую мне дореволюционные снимки: худощавый, подтянутый мужчина, с подкрученными «чапаевскими» усами, голый по пояс, со втянутым животом, смотрит в кадр весело и уверенно, слегка улыбается... Мария забеременела от него. Михаил вылечился, уехал в часть. А через несколько месяцев — погиб.
Мария Семеновна сделала аборт в том же, своем поезде. Врачи-то свои. После этого она не могла иметь детей. Здоровье было подорвано и этой операцией, и войной: контузия, проблемы со слухом, с желудком. У нее не было больше мужчин, всю свою любовь она отдала нам — детям семейства Кохановских-Гущиных-Яковлевых-Ивановых.
Каждое лето я проводил у нее, бабы Маши, в Конотопе. Научился читать и говорить по-украински. Даже раньше, чем на русском. Навсегда запомнил Остапа Вишню, писателя-юмориста, его смешные рассказы. Книжка долго была в нашей семье, долго бередила во мне ностальгию.
В свой «творческий актив» могу занести необычные мысли, которые посещали меня лет эдак в четыре-пять. Я мог размышлять, например, о Змее Горыныче. Как одно сознание может быть размещено в трех головах? И когда одна голова смотрит на другую, что они обе ощущают? Или все-таки каждая голова живет как отдельное существо?.. Но главное — меня посещали там необыкновенные сны.
Однокомнатная квартира бабы Маши — так мне казалось тогда, в этом я уверен и теперь, — была пропитана мистикой, которая тогда еще не вошла в моду и не была опошлена поп-экстрасенсами (не хочу никого обижать, поэтому никаких имен) и энергичными журналистами. В углу на кухне висела икона, которую я очень боялся: страшный Бог с пронзительными глазами смотрел на меня, как бы сквозь потустороннюю хмарь. Я закрывал глаза, и начиналось: с кухни в комнату проходил, как-то враскоряку, тяжело топая, крупный лохматый чертушка; я всегда просыпался, не досмотрев, что ему у нас надо. Какой-то здоровенный еж в полумраке вставал на задние лапы и начинал передними сосредоточенно и деловито выдергивать свои иголки, все более и более превращаясь в человека, причем вся «картинка» была в моем сне стилизована под кинохронику: зыбкая, дрожащая, черно-белая. Снилось и такое: бабушка держит меня, маленького, на руках, стоя у окна, мы смотрим на то, как падают с неба наискосок черные камни, одновременно я смотрю на себя и бабушку, поднявших глаза в небо, со стороны, и во всем этом есть какая-то монументальность, мрачное величие...
Было кое-что еще интереснее. Однажды ранним утром я встал пописать, и прямо передо мной из-за угла кухни выпросталось то ли птичье крыло, то ли мохнатая рука, проскребло по стене и втянулось обратно. Я был обескуражен, но не сказать, чтобы очень напуган: у меня уже наладилось какое-то свойское отношение к местным призракам. Потом вспомнил: видел уже это крыло недавним вечером, когда к нам пришли гости, комната была ярко освещена, а дверь в темный коридор — распахнута, и вот там-то, в черном проеме, мелькнуло, а я подумал, показалось. И говорить никому не стал: не поверят, засмеют.
Объяснить все это предоставляю специалистам, которые свободно оперируют терминами «аура», «тонкое тело», «карма», «полтергейст» и все прочее. Наверное, им пригодится еще и такая информация: метрах в тридцати от бабушкиного дома был овраг — яр по-украински. Не Бабий, правда, но там фашисты во время оккупации тоже расстреляли много людей. Мемориальное кладбище располагалось прямо на склоне — могилки, решетки, стелы со звездами среди берез и сосен...
Будь я американским кинорежиссером, конечно, сделал бы «мистический» бабушкин дом этакой избушкой на курьих ножках, со мхом, печкой и совой. Нет. Обычная хрущоба, пятиэтажка, где, кстати, воду надо было греть в так называемом титане, который топился дровами, — вот и вся романтика.
Но главное, что именно там я научился читать.
Всегда, насколько себя помню, любил «экранизировать» в уме любую прочитанную книжку. Или прослушанную музыку. Радио, как у многих пожилых людей той поры, у нас практически не выключалось, а звучали по нему тогда главным образом советские патриотические песни. Вот слушаешь вечером, например: «И снег, и ветер, и звезд ночной полет...» — и представляешь себе все это. (Кажется, именно после «ночного полета» мне и приснился высокохудожественный сон про камни с неба.) Уже никто не сосчитает, сколько образов, «клипов» и полноценных «фильмов» родилось и умерло в моем мозгу за эти годы, оросив меня волной первобытного кайфа созидания. А сколько еще успеет родиться!
Я чувствовал себя «оком, разверстым в мир», я удивлялся, почему другие не чувствуют так тонко... — словом, случай достаточно классический, чтобы его нужно было особо пояснять. На самом деле довольно тяжело таскать в себе такую переносную киностудию, ну да у каждого свой крест.
Тут вот какая загвоздка. Если внутри тебя есть такой замкнутый и самодостаточный мир, с персональным освещением, пейзажами, курортами и пещерами с сокровищами, то ты перестаешь нуждаться в так называемой реальности. А у реальности достаточно способов и инструментов, чтобы дать тебе по голове. Это главный недостаток воображения.
Жизнь всегда запоминается нам фрагментарно. Пунктиром, а не прямой линией. Когда вспоминаю украинский город, в памяти всплывают отрывки. Морозные папоротники на окнах большого магазина, куда мы пришли с бабушкой, покупать, вероятно, что-то вкусное, новогоднее. В городском парке — огромная заиндевелая туша самолета Ту-104, превращенного в кинотеатр. По соседству — елка, которая пятилетнему человеку кажется высотой с Останкинскую телебашню...
Бабушка Мария Семеновна умерла в 93-м. (Да, она не была мне бабушкой по крови, но по-другому я ее звать не хочу. И вообще, как называется сестра прабабушки? Пратетя, что ли?)
Порой во снах я возвращаюсь в детство. Она жива. Мы почему-то всегда ходим вместе по каким-то давно забытым, а может, вообще не существовавшим родственникам. Удивляюсь: сколько же интересных людей, а я и не знал. Сколько упущено! И это правда.
Последний раз я был у нее в гостях во время летних каникул между первым и вторым классом. Это 1980 год, Олимпиада. Легендарное событие! Жалел, что я не дома, в Москве. Смотрел церемонию закрытия по телевизору и думал: а ведь этот самый «ласковый Миша», который, под Пахмутову и слезы миллионов, взлетел над Лужниками на воздушных шариках, превосходно должен быть виден из окон моей комнаты на Вторянке. Как здорово!
Да, моя «малая родина» — это Вторянка.
Что такое Вторянка? То же самое, что Москва-Вторая. Она же Сортировочная. Она же улица Братьев Фонченко. Она же — Поклонная гора. Наш дом стоит там до сих пор. Это та самая белая хрущевка, что видна за церетелиевской церковью.
На Вторянке было где разгуляться мальчишкам. От Кутузовского проспекта нашу улицу отделял тогда овраг, а в овраге была свалка (сейчас все засыпано). На свалке мы находили старые аккумуляторы, доставали из них серые хрупкие, обсыпанные каким-то порошком, похожим на цемент, решеточки (как они называются, не знаю по сей день), крошили их, как печенье, в консервные банки и расплавляли над огнем в красивую серебристую жидкость: свинец. Вкапывали в землю задом вверх баллоны из-под дезодорантов и заливали его в их вогнутые донышки. Через несколько минут можно было вытряхнуть на ладонь аккуратный, тяжеленький, еще горячий кругляш. Так мы делали «биты» для игры в монетки. Надо бросить «биту» на край монеты таким образом, чтобы та перевернулась. Тогда можно забрать ее себе или опять поставить на кон. Эту игру изображают в каждом втором фильме про до- и послевоенное детство, дошла она и до нас. Не помню, чтобы я выигрывал много монеток, но сами свинцовые кругляши мне нравились. Если провести краем «биты» по бумаге, то останется серый след.
Еще на кострах вторянские детишки пекли картошку, натасканную тут же, на огородах. (Пять минут от Кремля на машине — и огороды, было вот так, Москва большая деревня, все такое.)
Как мы вообще любили огонь! Весною жгли по косогору над железной дорогой прошлогоднюю пожухшую траву, летом, по канавам вдоль дорог, — тополиный пух. Люблю с тех пор, когда «дымком тянет». Конечно, если этот дымок — не от сгоревшей автомобильной покрышки. Приходишь домой — и, отходя ко сну, видишь языки пламени, как бы проецируемые на черный испод век.
А сама железная дорога! Мы подкладывали на рельсы пробки, расплющивая их в монетки; гвозди, превращая их в маленькие сабли и мечи.
Когда в начале 80-х, ради строительства мемориала, стали выселять дома — вообще кайф наступил для той детворы, которая пока оставалась. Бегали по пустым подъездам и разоренным квартирам, лазали на чердаки, на крыши...
Зимой мы играли в хоккей, летом — в футбол. Это целая история — про наши дворовые команды, «ближние» дома против «дальних». В 82-м играли на «кубок Зодиака» (я сам его нарисовал на плотной бумаге, лицевую и оборотную стороны, потом вырезал и склеил, вышло кривовато, но ничего), в 83-м — на «кубок «Конькобежец» (у Димки нашлась такая фаянсовая статуэтка). Было здорово.
Наши кострища, футбольные площадки, луга, косогоры, кусты, деревья давно сбриты в ходе возведения мемориала Победы. Странно видеть свою «малую родину» как бы под стеклом, выставленную на равнодушный взгляд миллионов посторонних посетителей, в тени новых бетонных громад.
Уделяется справедливо. Упрекнуть некого и не за что. Мемориальный комплекс посвящен Великой Отечественной. Да, никуда без войны, и мы в свое время лазали по полузатопленным землянкам парка Победы, где располагалась зенитная батарея, но не нашли ничего интересного, все досталось предыдущим поколениям вторянских мальчишек.
Вторянка, конечно, теперь не там. Вторянка теперь — внутри нас, вторянцев. А так доступ к телу моей «малой родины» открыт для всех желающих. Пол-Москвы катается там на роликах. Каждый день играется несколько свадеб, и для лимузинов, украшенных шариками, лентами и пупсами, есть даже особая дорога. Люди приезжают пройтись, посидеть, похрустеть попкорном, сфотографироваться на фоне фонтанов и наструганного порционными кусками церетелиевского змия. По праздникам посетителей особенно много, и бывают концерты. Кто не приезжал на Поклонную гору — по крайней мере видел все это по телевизору.
Продолжение следует...