Под прикрытием
До какого-то момента у него неплохо было с алгеброй. Примерно до синусов-косинусов. У него чесались глаза каждый раз, когда он хотел уйти с последнего урока пораньше, чтобы успеть на подготовительные в техникум. Последним была алгебра. Учительница торопилась досказать урок, он боялся встрять, сидел как дурак со своей поднятой рукой, которую никто не замечал. Глаза чесались, слезились от нервов, голос ломался. В конце концов, он опаздывал (шутка ли — полтора часа на электрички) и, подходя к аудитории, заранее готовил себя к тому, что все сейчас будут смотреть на него, беспомощного перед своим сковывающим волнением. Он долго стоял, прислушиваясь к звукам внутри помещения. Голос учительницы... Сейчас она первая посмотрит на него, удивленная. И входил. Какие-то привычные несколько слов давались, будто он стоит перед расстрельной командой на последнем своем рассвете, а он совсем не Гумилев, и папироски нет под рукой, чтобы манкировать. Голос безобразно дрожал, глаза слезились, и он видел жалость в других, смотрящих на него глазах. Его удивляло это сочувствие чужих людей: они наверняка думают, что с ним что-то случилось, они не знают его и жалеют как ненастоящего умирающего киногероя в любимом фильме.
Все думали, что он плачет. А он не плакал, и ничего у него, придурка, не случилось, просто он нервный раздерганный, растерянный подросток, стыдящийся себя самого. И жалость эта ничуть не спасала, не обадривала, она обязывала оправдать чужие ожидания. Какое у тебя горе? Может тебе помочь? «Я сам есть горе».
В родном классе он увидел бы только, сквозь предательские нервные слезы, размытые ухмылки на рожах. Ненавистная приколхозная школа «с сельское-хозяйственным уклоном» и рекомендациями в Тимирязевское. При условии, что учишься хорошо. Но он учился плохо.
На очередной последней алгебре он не выдержал, выкрикнул что-то и заспешил со своим рюкзаком к двери (очень не хотелось опоздать), учительница окрикнула его, произошла суматоха: все записывали что она диктовала, а теперь не могли; один из них назвал его придурком и «попросил» заткнуться. Это был новенький, но уже успевший заполучить лояльность класса. Он нравился девкам из-за смазливой рожи и греческой фамилии. Конечно, мы понимаем, как звучат «приколхозная школа» и «греческая фамилия» вместе, но тот, кто знает, кого только не подцепят эти бабы (да еще в период Олимпийских игр), не удивится моему рассказу.
Злость придавала смелости. Взаимные оскорбления были нанесены. Стрелку забили за футбольным полем. Весть разнеслась по школе, как капустная заобеденная вонь по первому, где столовка, этажу. Так что даже одиннадцатиклассники припожаловали посмотреть под пивко.
Так обычно с ним и бывало: задирался он легко, а потом сразу стухал. Пропадал куда-то энтузиазм, руки слабли, коленки подрагивали. Но в целом — он справился, не в первый раз все-таки такое с ним случалось. Кое-как отмахался на ничью. Постыдного фингала в этот раз не получилось, только приемлемые ссадины на подбородке и кулаке. И даже пару девочек посмотрели на него на следующий день приветливо (бета-самки почуяли бета-самца). Трусливый недогрек тоже остался доволен, отделавшись посеченной бровью. Только одиннадцатиклассники, ожидавшие от девятиклашок побоища, разочарованно разошлись, матерясь.
Он помнит лицо... а как ее звали? Марья Ивановна? Пусть будет так. Звучит, как в анекдоте, но вспоминается только это. И... ее удивленные простые глаза. Испуг, растерянность. Беспомощность. Этот мальчик был такой тихий, спокойный, он подавал надежды и пример. И вот он лезет в драку. Хватает портфель, убегает с урока. Да куда ему так торопиться?
Прошло пару лет. Он отчислился из техникума и поступил в училище, и, на практике забухав с заводскими мужиками, больше из этого запоя не выходил. И потом он встретил ее. Она жила в подъезде, где часто собиралась молоденькая пьянь, среди которой и он обтирался. И как-то она вышла на лестничную клетку, на шум, а там был он, пьяный в жижу, и она стала ругаться на него, как на ребенка какого-то, а он дал неожиданный отпор, будто только и ждал тут ее, чтобы все высказать. И это было так нелепо — он в пьяной истерике, растерянная, она, и скалящаяся остальная пьянь. Он ругался на школу, учителей, будто намекая, что во всем, что с ним происходит, виноваты они и она в том числе. И в том, что он сейчас пьет с колдырями в ее подъезде тоже. Она, конечно, опешила, снова в лице ее была та детская растерянность.
А потом они стали встречаться чаще — случайно на районе или — уже привычно — в подъезде. И он всегда смущался, если был трезвый, а она спрашивала у него все подряд, даже про собутыльников, будто знала уже их всех. И интересовалась ими даже больше, чем он сам.
Казалось, что она как агент под прикрытием внедрилась в среду алкашей, чтобы вытащить из нее своего бывшего ученика. И сама ходила теперь с фингалом. Это окончательно его обескуражило: да что с ней происходит? На алкоголичку она была не похоже. Муж бьет? И зачем ей все эти люди?
— Таню твою видела, вроде не пьяная была...
«Да не моя она, Таня эта... Трахнул спьяну какую-то тетку, вот и увязалась», — думал он, но смущенно помалкивал.
В дни своего «вселенского» загула, он сосредоточился на личном страдании и перетекал легко от кучки к кучке, не сдружаясь ни с кем, как другие, — был таким пьянствующим кочевником: из подъезда в подъезд, из подвала — в подвал, из одной заброшки — в другую заброшку, проще говоря, с точки на точку. Водка, и точка. Остальное — детали. И люди тоже детали.
Некого жалеть, не к кому привыкать. Это пришло только с возрастом, когда он стал в минуты печали перебирать вереницу потускневших в памяти лиц.
Таню, по слухам, бросил муж, а она оставила на свою мать больного ребенка дома. Но всего этого они не обсуждали, когда пили вместе и спали. И даже не думали об этом, когда пользовались друг другом — чьей-то матерью и чьим-то сыном — в очередном заплеванном подъезде.
Потом эта Таня пропала. Никто не знал куда. Просто отправилась с кем-то пить, с какими-то очередными незнакомцами, и не вернулась. Может, где-то сейчас все еще живет ее ребенок... Наверно, он вырос... И страшно представить, как много таких вот хлипких ниточек, связывают его с людьми ему даже незнакомыми.
Остальных, кого он помнил...
Как странно было стоять с ней под козырьком тем пасмурным утром, в зимней потертой куртке, несмотря на весеннею пору, в зимних же разношенных ботинках, — и думать о Тане, о Виталике, который был стукачом и «сливал пацанов ментам». Эти сплетни передавались тогда с важностью, придававшей ощущение собственной значимости заспиртованным в своей детской недоразвитости мозгам.
Но они-то, стало быть, все-таки агенты? Под прикрытием? Оба? Учительница и ученик. Только цели разные. Она прониклась вдруг состраданием к нему и ко все этим... людям, а он — просто хотел умереть под видом непреодолимой тяги к возлияниям, потому что боялся жить. Но, к счастью его, здоровья было много, а смелости мало, и все это растянулось в некую сорокаградусную «одиссею» с циклопами из подъездов и сиренами, оставившими дома голодных детей, чтобы атаковать своим заветренным естеством приглянувшихся пьяных прохожих.
Теперь это казалось так очевидно. Прикрытие, вот в чем дело! Гениально. И неважно, стучал ли на них Виталик или нет, и как умерла Таня? В каком лесу остался лежать ее хладный труп? Все это было прикрытием... И даже ребенок?..
И результатом этой работы стало... Да, Марья Ивановна, а чего мы добились? Представят нас другим агентам, как это бывает в Голливудском кино? Посмотрите на них, эти ребята, работая под прикрытием, износились до нитки, их не отличишь от рядовых алкашей, и все-таки они наши сотрудники... Вглядитесь в их слезящиеся глаза, в них отражены страдания человеческие...
Такое прикрытие дорого стоило. И может, она, та самая Марья Ивановна, сидя в стариковском кресле, тоже вспоминает теперь, как они стояли с ним под козырьком подъезда, с которого нудно капало от прошедшего дождя, — и выглядывали в туманном дворе очертания знакомых лиц, чтобы снова делать свою работу, внедряясь в эту серую жизнь все глубже и дальше — до полного растворения.
Спустя много лет он зашел на сайт школы, сменившей директора и даже номер, и в «преподавательском составе» не увидел ни одного знакомого лица. А может и не было ничего этого? И номер другой, и лица, и Марья Ивановна другая... Что тогда это было? Вот здесь вот, в памяти, за пульсирующим виском... где стояли они вдвоем.