Огр 6 (главы из романа)
Но хозяйка словно почувствовала мое немое раздумье и быстро перевела стрелки на прежние темы: ты говорил, что судьбу можно изменить. Расскажи как. Если действительно знаешь.
Девушка тихонько помешивала ложечкой давно остывший чай.
Я и рассказал.
— Нужно сделать больно, чтобы поменяться
— Больно? — не поняла Маша, — как это?
— Физически. Но только сам человек себе больно не сделает. Нужен кто-то.
— Но ведь это логика надзирателя, — удивилась Маша. — Человек все равно откажется от всего, к чему его принудили силой. Он это будет ненавидеть. И залезет в коробку из под телевизора. Ты неправ, надсмотрщик ничего не изменит.
— Надсмотрщик нет. А Неустав — да. Когда за болью наступит счастье.
— А за болью может наступить счастье?
— Конечно.
— Какой-то мазохизм.
— Пусть мазохизм. А вообще — Неустав! Наша система счастья!
— По которой людей нужно бить? — не поддержала меня Маша.
— Но ты же сама сказала, что они как животные гадят на шоссе. Так? Это плохо? Если это плохо — давай сделаем хорошо. Зачем смотреть на небо? Зачем искать человека в воде? Загнал их под одну крышу, погонял годик, научил впахивать...
Я символически хлопнул кулаком в ладонь.
Маша посмотрела на меня недоверчиво.
— Кнут и пряник? Ты это хочешь сказать? — удивилась Маша и повторила, — Но ведь это насилие.
— Ну и что?
— Но это же люди! Ты же человек! И он человек! Ты не имеешь права! Никто не имеет права.
— Пока человек не умеет впахивать, он не человек, он моя проблема. — авторитетно сказал я. — А научить впахивать можно любого. И когда он научится впахивать вообще, на других, он и на себя сможет впахивать. Научиться впахивать, вот в чем соль. А когда научится, ему и впадлу станет жить в коробках. Ну вот зачем ему жить в коробке, когда он может построить дворец? Смотри, ладно, не дворец. Но у нас в роте люди с гор спускались, что там твои негры или бразильцы — они мяча вообще не видели футбольного, телевизор первый раз увидели в армии. Я не шучу. Да. Не то, что по-русски не понимали, они по своему двух слов связать не могли. Один узбеченок городской сам своих из кишлаков не понимал! Своих соплеменников! Говорит — я университете два года учился, я не знаю, откуда эти басмачи. Ничего. Полгода Неустава— и басмачи русаками стали. Даже морзянку по-русски отстукивали в сетях. А к дембелю русских жен себе находили под Москвой. И дети их в наши вузы пойдут учиться. И я совсем не против, и никогда их чурками не назову, скорей, это я чурка, а они правильные, но их сделал снуля Неустав. А ты говоришь «судьба»...
Я с удовольствием побарабанил пальцами по столу.
— Они прошли школу — и стали людьми. И теперь спасибо говорят. Спроси у них, жалеют они, что гоняли? Нет. Обижаются, что за людей не считали? Нет. И никакой такой предопределенной судьбы. Нужно просто научиться впахивать. Через боль, если нужно.
Повисла пауза. Короткая. Маша тихонько отложила вилку, потупилась, провела рукой по синей подложке.
— Ты бил людей? — удивленно спросила Маша, — ты? Это невозможно. Я не верю.
Я покаянно склонил голову.
— Ты не можешь бить людей.
— Людей — нет.
— Ну вот! Зачем же на себя клеветать?
Маша улыбнулась.
Я старался подбирать слова.
— Повторяю, они в роте, в нашем общежитии — для меня не люди. Пока человек не умеет впахивать, он не человек, он — проблема.
— Но ведь жизнь — не служба...
— Да как же не служба? Всякий делает на своем месте что-то для всех. Каждое дело — оно кому-то нужно. Единственное, чего мужику нельзя — ныть и опускать руки. Если он научился труду, если он нашел, какая ему нужна жизнь, если она будет красива и всем понравится — почему он должен ныть и смотреть на грязь? Надо копать траншею? Копай! Нужно вокруг моря пробежать? Беги! Поле вспахать — паши! Глаза открыл — паши! И не надо никаких звезд...
— А ты к чему хочешь бежать? Если не поэт, то куда побежишь?
— Куда?
— Ты же сказал, что перестал быть поэтом — куда теперь? Чего ты хочешь теперь?
Я пожал плечами. Прежде мне виделся томик моих стихов в женских руках, гитара на ковре на стене, на которой я точно научусь играть. Возлюбленная на зеленом диване, подобрав ноки в синих джинсах, слушает меня, мои стихи... Мы вместе удивляемся рифмам, вошедшим в мой разум неестественным образом, тайной и чудом... Естественно, это самое, стихи я рассылаю по разным журналам. Меня печатают, и мы живем... Правда, вчера мой «хрустальный замок» разбился вдребезги и над омутом надежд возвысились круглые розовые пятачки, да и сам омут начал источать газ... И мое двухгодичное слепое «впахивание» на поэтической ниве ни к чему не привело. Я пахал не туда и не так, если говорить, что надо было впахивать ради цели. И девочка в синих джинсиках и белых носочках, что меня внимательно слушает, еще два года назад оказалась рядовой самовлюбленной дурочкой. Ничего воздушного. Я пока не знал, что мне с этим знанием окончательно делать, но точно чувствовал, что с моей стороны ошибки не было. Да, ошибки не было, я правильно впахивал, я шел по пути Свободы, пряный вкус которой когда-то остро ощутил. Она взяла меня за руку, повела, и привела, в конце концов, прямо сюда. Получалось, что меня увлекала не цель, а сам процесс. Не конец пути, а дорога... А образ счастья — только маяк... Ориентир. А важен — путь.... Такие мысли мелькали, и тут собеседница тронула меня за руку.
— О чем ты думаешь? — Маша поставила локти на стол, сцепила пальцы и опять положила на них полукруглый подбородок. Она всматривалась в меня серыми глазами удивленно и весело, словно в полупрозрачный минерал, на ломаных гранях которого мелькают забавные рожицы. Сейчас она повернула камень особенно веселой стороной. Я был в ее руках, мои грани ее забавляли.
— Хочешь, я тебе докажу?
— Что? — глаза Маши смеялись.
— Что твоя астрология — фигня, предопределения — нет, судьба — в твоих собственных руках. Что сделать можно все, что угодно, лишь бы тебя работать научили. А как научили — все можно.
— Даже вскарабкаться по стеклянной стене? — Маша развернула руки, и пошевелила пальцами с короткими бесцветными ногтями. — Да?
Я вздохнул. — Рассказывать?
— Ну конечно!
Маша всплеснула руками, слегка отклонилась на спинку стула и скрестила руки на груди.
— Положи руки на стол. Положи-положи... Не надо защищаться.
Маша покорно сложила руки передо мной, ладонь на ладонь. Я сварливо вздохнул и развел ладошки в стороны и повернул их тыльной стороной вверх. Ладошки были белые и нежные. И маленькие. Они слегка дрожали.
Маша не удержалась и хихикнула. — если бы я не видела твоих глаз, я бы решила, что ты меня соблазняешь.
— А что с моими глазами не так?
— Они горят, как у экзорциста.
Мне послышалось нечто вроде сожаления. Но о чем? О том, что я за ней не ухаживаю? Да, передо мной сидела если не красивая, то милая и обаятельная собеседница, но... почему-то я думал лишь о том нагромождении возражений, который она воздвигла над своей недоеденной части омлета. И в том, чтобы сломать эту гору я и видел главное удовольствие. ! Не в соблазнении женщины, а именно в том, чтобы снести стену! Я только и ждал от нее санкции.
Не получив ответа, Маша вздохнула и поежилась.
— Ну что?
— Так мне начинать?
— Погоди, я чем-нибудь накроюсь. Отопление отключили...
Маша ушла в недра квартиры и вернулась с двумя пледами с отверстиями для голов. Один плед она надела на себя, второй смущенно предложила мне. Я удивился, не понимая, чего она от меня хочет, и тогда Маша, чуть не покраснев, показала, как одевают эту штуку. Я нашел отверстие и просунул голову. Маша привстала и деловито расправила плед на моих плечах. Я ухмыльнулся.
— Словно плащ мушкетера.
— Это пончо. Я из Лиссабона привезла.
Маша села напротив и положила подбородок в ладошку.
— Ну, отменяй судьбу, кабальеро прето.
Когда я начал говорить, я не сомневался, что Маша меня слушает из вежливости. Она вбила себе в голову некие понятия о предопределенности и тут хоть заговорись. Да и кто говорит? Как это говорил Лермонтов в «Дневнике Печорина»?
— Смешно подумать, а по виду я еще мальчик.
Это я невольно произнес вслух, глядя на то, как она описывает пальцами восьмерки на столешнице.
Маша подняла голову.
— Ты будешь повторять школьный курс, или спасать утопающих?
— Спасать. Если что покоробит, сразу скажи
— Жду не дождусь, когда меня наконец-то что-то покоробит. — устало произнесла Маша, рисуя белым пальчиком вензеля на столе.
ГЛАВА 9
Столовая и триумф
— Пока ты готовишься, я налью чаю.
Маша поднялась со скамьи, подобрав полу пончо, грациозно приняла из моих рук тарелки, отнесла к раковине. Закипел пузатый чайник, хозяйка взяла черную чашку — с белыми ромбами, потом на секунду задумалась... открыла один шкаф, другой. Тихо ойкнула, удалилась в коридор, откуда вскоре принесла вторую чашку — белую с цветочками, с немного оттопыренной, имитирующей раскрытый цветок — каемкой.
Я повертел ее в руках и важно изрек, что она похожа на армейскую кружку — такая же, с верхним развальцованным краем, словно оттопыренная губа. Только в отличие от наших — ни одной щербатинки. Откуда щербатинки? Там даже новые кружки долго не живут.
— Почему? — машинально спросила хозяйка.
— А их моют в огромном кубе вот так — свалят после ужина в бак с кипятком. и ручкой швабры начинают перемешивать. А они гремят. Адский грохот и облака пара. И мы, как черти, над баками с посудой.
Извиняющимся робким движением протянулась машина ладошка, попыталась взять ее, но я засмеялся, отстранил ладонь. Давай заменю?
Сказал, что наоборот, мне приятно. Ностальгия!
Хозяйка никак не отреагировала. Ее взгляд уставился куда-то мне под локоть, был чуть-чуть затуманен. Она думала о чем-то своем, далеком. Я тоже замолчал, начал ее рассматривать, думая о ее странности. Молчала и Маша, чуть насуплено.
— Интересно...
— Что? — взгляд Маши прояснился и мы встретились глазами: ее — серые под русыми тонкими бровями. И большие, чуть испуганные. Округлое личико, и легкая виноватость в опущенных уголках губ.
— Почему тебе казарма не претит. Мою кузину просто выворачивает от нее.
— Не знаю — Маша склонила голову на бок, протянулась к сахарнице, — если человеку что-то важно, зачем его обрывать?
Она осторожно ссыпала в чай половину чайной ложки, быстро подняла глаза на меня, сказала тихо.
— Я сладкоежка. Не привыкла без сахара.
— Я тоже. — тихо взял из ее рук ложку и кинул ей в чай еще две порции. Тут мы впервые с момента как переступили порог ее квартиры, засмеялись. А чему?
— Ладно, слушай. Из Летописи Роты Связи.
Падение в грязь
Из летописи Роты Связи.
В огромном зале рядами шесть на шесть стоят клеенчатые столы. Вдоль стен — вазоны с разлапистыми растениями. Над двойными коричневыми дверями — электронное табло с позеленевшим от тоски временем. Наряд тянется неимоверно медленно, между цифрой «17-00» сегодня и 17 −00 вчерашнего дня проходят годы. Да, столько движений ни один дневальный в прежней жизни не делал и за десять лет.
Поперек столовой, от окна к окну тянется ширма. За ней скрыто окно варки, похожее на одинокую бойницу в глухой крепостной стене из белого кирпича, откуда дневальные получают котелки с едой. Ширма же словно растянутый холст, поставленный на попа изломанными прямоугольниками. х — там одиноко пасутся сируэты овощей. Репки, луковички, капуста. Они сиротствуют на белых щитах, подчеркивая ее белизну и пустоту.
Говорят, что когда-то она была подобной сикстинской капелле. Но духовные чаяния италийских прихожан никогда не достигнут того чувства сопричастия, что было у первых ее свидетелей В первозданном виде были нарисованы и дымящееся мясо на вертеле, и огромный чан где маслянисто дымился красный украинский борщ с капустой и торчащими из гущи мослами....
Маша засмеялась и произнесла торжественно, словно подражая мне.
— И «наваристый украинский борщ...» Я даже думаю, что тебя плохо накормила. Ты не рассказываешь, а словно ешь из книги, она — вон там, — Маша развернулась и под абажуром словно раскрыла невидимую книгу: форзац, первую страницу, — и вот тут, на тонкой витиеватой древнеславянской вязью, с ятями красуется: Летопись Роты связи.
— Есть такой писатель — Эко, — извиняющимся тоном пояснила Маша. — он описывает, как к нему попал старинный манускрипт, потом он его потерял, и, стараясь не забыть, записал по памяти. А когда стал расспрашивать людей, от которых его получил — те ничего о манускрипте не слышали. Получилось, он сам книгу и написал. Как пишет Эко: «так призраки книг приходят в мир. Книг, желающих быть написанными».
Маша странно посмотрела на меня.
— И к тебе пришла книга. Извини, я перебила.
Она положила голову на ладошки, и, лучисто глядя на меня, вздохнула.
Сначала взгляд ее был отсутствующий и почти ничего не выражающий. Она вежливо изучала край столешницы под моим локтем. Потом, когда мои руки подключились к рассказу, она удивленно подняла на меня глаза. Зрачки слегка расширились, словно у кошки. Выражение печали сменилось оторопью и удивлением. Внезапно вечно опущенные морщинки в уголках губ распрямились и загнулись вверх. Маша улыбалась!
Когда я дошел до середины рассказа, она сидела, раскрыв рот, терла пальцами подбородок. Странно, ледяной ветер недалекого моего прошлого оживил собеседницу. В ней появился румянец, правильно уложенные луковкой волосы слегка растрепались. В глазах ее светилось удивление и гордость. И восхищение. Да, восхищение. Она смотрела на меня другими глазами. В который раз я с досадой подумал: «Блин, почему же человеку нужно обо всем непременно рассказывать, шрамы свои предъявлять, боль свою в пельмень свернуть, чтобы к нему отнеслись всерьез?! Ну, неужели нельзя представить, что если он сказал, что служил в роте связи, он уже — крут?» А, оказалось, нельзя. Нужно разжевывать пельмень. Ну и ладно, мы не гордые, разжуем.
Я продолжил.
...А рядом желтела на сковородке жареная картошечка, и расставила руки в боки вазочка с белейшей сметаной, с издевательской, серебряной ложкой, торчащей в ней словно градусник из под мышки.
Словом, в те достославные времена на ширме были изображены первейшие и насущнейшие фантазии Роты связи. Не было только голых баб, водки и — а может, и были. Кто теперь знает?
А командование, словно папский коллоквиум, посчитало и имеющуюся натуру слишком смелой.
Было приказало яства закрасить белой грунтовкой. Но никто не взялся за такое кощунство. Сами художники — отказались. А снаряженные солдаты, видя шедевр, замирали в оцепенении и кричали: тыщ майор, зачем?! И тогда сами «звездуны» закатали «капеллу» валиками, потом вооружились линейками сами нарисовали, что могли: несколько фруктов, неотличимых друг от друга, пару синих морковок, похожих своей ботвой на стартующие реактивные снаряды.
Наверно, так и нужно в армейской столовой, чтобы эбонитовая каша, чайная бурда и прочее сходили за еду.
А ширма осталась славна своими подлинными фресками только в древних анналах.
И пользы от нее бы вообще не было, если бы за ней нельзя было метелить наряд за грязную тарелку на столе или битую кружку, или остывший чай. Ширма заслоняла людей не полностью, но лишь по щиколотки, и, глядя из зала, по топчущимся друг против друга парам сапог было неясно, рассказывают ли солдаты друг другу последние новости или один другому заносит в грудь незамысловатые поощрения.
Маша осторожно улыбалась — мой этюд про «Летопись» ей понравился, слава богу, что-то щелкнуло в голове, блокируя прямолинейное изложение. Я заставил себя вспомнить старые штудии, как бы хотелось о роте рассказать. Ну и вот, впервые рассказывал и как! Вот что значит собеседник!
Готовился продолжить в том же духе, но Маша перебила: хронотоп я уже представила. «Что-что?» — не понял я. «Место действия» — блестя глазами, ответила собеседница, не скрывая азарт опытной слушательницы. И ей, черт побери, страшно понравилось именно это! Литературность, явный признак сочиненности. Предварительная выделка, удаляющая неприятные запахи. Я прямо почувствовал, что где-то рядом ходит моя обожающая цитаты кузина.
Ненадолго задумался. И продолжил:
— Мне зло казалось нелепицей. Как оно может случиться, когда я об этом читал? Я ведь об этом уже читал в «Ста днях до приказа», почему я должен страдать по сюжету, который знаю?! Это же дикий абсурд! Судьба, говоришь? Но ведь ее мы не должны знать, а тут знаем! Она предписана! Первые полгода ты живешь, а потом тебя будут поднимать по ночам, издеваться, даже если не дашь повода — получишь за другого. Потому что «один за всех, все за одного».
— И все твое тонкое существо возмущалось, — улыбалась Маша.
— Да. И, главное, мне было очень страшно. Будущее хотелось отменить. И я начал подрывную работу. Хотя, какую там «работу»... Так, разговоры. Рассуждал про соотношении сил старослужащих и молодняка и шансах на победу при лобовом столкновении... Нас ведь было в три раза больше...
***
Но разговоры не поддерживались. Вскоре я и сам про них забыл. Зато о них прознали деды. И узнав, вызвали меня, для допроса. Я не отпирался, считая, что люди войдут в положение, я же был молод и неопытен. Это же были первые дни. Нормальная шоковая реакция. Но меня не слушали, а только спорили, какую более мучительную выдумать мне казнь. В итоге единогласно решили досрочно перевести меня из «черепов» в «бобры» — что открывало дорогу к рукоприкладству. И я быстро забыл литературу и оказался гораздо выносливее, чем думал о себе. Прежде чем деды меня умордовывали, они сами валились от усталости. Им или хотелось спать, или становилось скучно. И потому после недели их недосыпа и моих «подходов после отбоя», было решено отправить меня в бессменные наряды. В столовую. И вот, словно Достоевский, я, вместо быстрой казни отправился на каторгу.
— И не спешите меня упрекать за смелое сравнение! — не удержался я от пафоса и вскинул руки вверх. Маша счастливо засмеялась. — Я стал вечным «по-залу»
«Может, она действительно думает, что я ее убалтываю?» — мелькнуло где-то на периферии сознания при виде живого сияния ее лица, чуть выгибающейся спины, строго надвинутых друг на друга ладошках, будто ждущих, чтобы на них кто-то положил большие свои, — «а, может, действительно попробовать “уболтать”? У тебя появится настоящая девушка, а не воображаемая любовь»
И это был бы самый правильный ход. Но меня уже «накрыло» — волна прошлого хлынула на скромную московскую кухню, в кирпичной сталинке в районе «Динамо» и понесла в подмосковный поселок...